Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни Кузбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Министерства культуры и национальной политики Кузбасса, Администрации города Кемерово 
и ЗАО "Стройсервис".


Колдунья Азея (роман) ч.1

Рейтинг:   / 1
ПлохоОтлично 

Содержание материала

Уведомление

Этого быть не может, верней, быть не должно. Не должно, да было.

Даурия. Кордон. Напротив нашего села в нескольких километрах от реки Аргуни на Китайской или Маньчжурской стороне стоит село с русским названием Драгоценка. В нем с пятнадцати лет до старости жил дядя Петя Данилов, моей матушки брат по отцу.

Случилось это во время революции. Со своим отче, моим дедом Савелием Петровичем Даниловым, Петя жил на сенокосе на правом берегу Аргуни. Граница тогда была открыта, и местные жители свободно перемещались туда и обратно. Однажды ночью закрыли границу, и они остались в Китае.

С 1932 года там образовалось марионеточное государство Маньчжоу-го. Маньчжурия была оккупирована японской Квантунской армией, которая управляла страной. В конце победного 1945 года всех русских из Китая переселили в Казахстан на будущие целинные земли. В Советский Союз вернулся дядя Петя с тремя сыновьями и двумя дочерьми. Только в 1958 году мой дядя посетил Малую Родину. Своей сестры, моей мамы он не застал в живых: ее не стало в 1954 году. На паре лошадей запряженных в телегу, с моим зятем Евгафом Ерохиным, мужем двоюродной сестры Марии они отлучились с раннего утра до позднего вечера, куда - не известно.

В 1960 году я работал в Горном Зерентуе на руднике Благодатка. Это каторжанское место, куда две отважные русские женщины Волконская и Трубецкая привезли пушкинское «Послание в Сибирь». Однажды ранней весной из дальнего пограничного села приехал старик со свертком бумаг, упакованном в холщовый мешок. «Велено это барахло передать зачем-то тебе». Я торопился на телефонный зов моего начальника, предложил ему войти в избу и подождать меня. «Я скоро». Но, вернувшись, гостя не застал. В детской коляске перед входом лежал этот, покрытый плесенью мешок. Открыв его, я недоумевал, зачем мне все это нужно.

Какие-то старинные записи - от руки - с непонятной мне буквой, похожей на твердый знак, увенчанный крестом. Развернул лежащий сверху ветхий лист, прочитал полуграмотную запись. Это был конец письма. «…жно. В том схороне окромя какихта гумаг ничего путного и не было. Извиняюсь за ашипки и подчерк и дай Бог вам здоровья. Остаюсь с упованием - Евген…»

Уйдя на пенсию, я заинтересовался этими записями, кое-что рассказала мне дочь дяди Пети, моя двоюродная сестра Антонина.

Не стану утруждать читателя, каким путем мне пришлось добыть информацию. Заранее прошу прощения за какие-то допущенные мною неточности. Ведь придется нырнуть в глубь веков, вплоть до эпохи Чингисхана. Речь в романе пойдет о Магии, шаманстве, колдовстве, экстрасенсорике, о неразгаданных таинственных явлениях, возможностях влияния одного человека на другого. О могучих энергиях живых организмов. О силе воли. Перед читателем пройдет вереница наделенных особым даром необыкновенных образов. Будет представлена эзотерическая каста, о которой мало кто еще знает. Это уникальный многовековой экскурс к истоку клана колдуний, начавшегося на Тибете, просуществовавшего до наших дней.

Корни любого родового древа неизбежно растворяются во времени, они не были, а есть. Всегда в настоящем времени. Всегда как изваяние природы, но они сокрыты от глаз под толщей наносов времени. Чтобы увидеть их - надо раскопать. А чем, где и с какой стороны?.. Любое литературное произведение можно начать: «В Библии сказано…»

В Библии сказано: «Не судите, да не судимыми будете».


Колдунья Азея

Медлительно, как желтые тымэны,
Бредут над степью грузные века.
А сопки спят - лазурные морены
По краю золотого ледника.

Константин Седых
 

Знахарка

Наступившая тишина была гораздо тягостней прежней.

Следователь Венцов, закрыв лицо ладонями, медленно вобрал полную грудь воздуха, и так же не спеша, выдохнул. Затем, словно стирая с лица что-то густое и липкое, помассировав глаза, с силой провел пальцами до висков, его подбородок словно на блюдечке оказался на ладонях. Он долго и почти безучастно смотрел в окно, где шумливо качались тронутые желтизной тополя. Их блеклые листья крутились и все вместе, и каждый сам по себе. Живые зеркальца разбрасывали по сторонам ржавые осколки солнца.

«Один листок не сделал бы шума», - отчего-то подумал следователь. Только сейчас Венцов заметил иссохшее дерево, на нем даже нет жухли.

Сухая липа без кроны стояла мертвая, в то время как другие деревья от ветра буйствовали. Почему не уберут ее? Не замечают? Привыкли, забыли. За это время он ни на секунду не мог снять внимания с пристального взгляда подследственной. «Что за манера уставиться и молчать», - подумал он. А вслух сказал: «Ничего у вас, гражданка Стародубова не выйдет. Я не гипнабелен. Просто неприятно. Да и вам самой, думаю, неловко».

Перед следователем Венцовым бесстрастно, как египетское изваяние, сидела опрятная старушка. Ее костлявые руки лежали на коленях и на фоне темной юбки казались пассивно-желтого цвета. Русые волосы без седин покоились под черным с серым отливом платом, на ногах ладно счеботаренные чакчуры с суконной опушкой, с шерстяными завязками. Скуластое лицо с тонкими морщинами вокруг фиолетовых губ могло вызвать сомнение по поводу ее преклонных лет. Выглядела она, надо сказать, просто моложаво.

Следователя третий день преследовал тревожный запах древесной гнили.

Венцов вспомнил позавчерашний разговор со своей подследственной: «Больные листья с лесин надо убирать, они забирают солнце и воду у здоровых. Пользы-то от них…. Ну, что в том робеночке? Он все одно всю жизнь не ходил бы. Вековечный нашейник. Каково родителям-то? Вить все времечко сердце кровью от жалости бы занималось. Не худо бы вспомнить, сколько безвинных здоровых детей полегло во время голода в тридцать втором» - «По-вашему, выходит, - удивился следователь, выбивая по столу карандашом дробь, - всех калек нужно уничтожить?!» - «А и лучше, абы не тиранили здоровых. Заодно – всех пьянчужек, которые чура не знают, чтобы уродов не плодили. Глядишь, меньше дармоедов на земле. И дураков бы убавилось. Дурак – он больнее другого безногого. Безногий знат, что он безногий: ему ноги не хватат. А дураку, откуда ведомо, что он дурак? Сперва-то он и впрямь шибко на умного пошибат: краснобайничать – не дрова рубить». - «Вы так оправдываете и костры инквизиции?». - «А что, доброе дело, - утвердила Азея. - Представь, ежели все зачнут колдовством заниматься… Оно ить не тока добро, а и зло - ишо лучше - творит».

Венцов в тот раз ее не перебивал; старуха, как и многие в ее возрасте, часто говорила не по делу. Он хотел понять ее нехитрую философию. Колдунья вдруг сделалась словоохотливой: «Верно, ране делали, когда в жертву Богу приносили человека. В каждой семье, как пить дай, должон быть урод: либо шибко умный, либо – дурак дураком. А то и вовсе с тараканами…» Венцов не понял этого выражения – старуха пояснила: «Заместо мозгов у него тараканы гамузят: он самый опасный. Не дай бог, еще до власти дорвется. Поди-ка его сразу отличи от дурака. В каждой семье есть урод. А у вас думаешь, - старушка нацелила на следователя сухой крючковатый палец, - нету?» Венцов весело рассмеялся: «У нас в семье только два брата и…» - «Ты хошь сказать, в вашей семье без урода? – перебила Азея. – А может, ты и есть тот самый…, - помолчав, она наставила на него тот же палец, - умный. Но скорей всего, мать твоя сбросила из чрева… Выродков не всегда пуповина выдерживает – рвется. Дак я бы всех их в жертву». - «И фронтовиков, которые нас защищали, тоже?..» - «Кто те сказал? Я про недоделков, а фронтовики – анвалиды. Их ладить надо. А недоделков всех», - она сделала сгребающий жест. «Это же настоящая фашистская философия, - изумился следователь, - геноцид. Гитлер так мыслил…»

Старушка разом преобразилась, вспыхнула, как спичка, что с ней бывает крайне редко, резво вскочила со стула: «Я те сейчас покажу фашиста! Вот этим стулом отетеню, и записывай в поминание. Семь бед – один ответ!..». Резкий окрик: «Поставьте стул на место!» - от вежливого следователя она не ожидала, - охладил ее.

Стул она поставила, но, подбоченившись, встала перед следователем и, не слушая его, продолжала: «Не поглянулось?! Для тебя я нелюдь. А ты знаешь, молокосос, кто первым в нашем районе для фронту государству сдал золотишко, что мне приискатели дарствовали, за то, что я их от могил оттаскивала? А ты знашь, на чии деньги танку всамделишную построили вот с тот дом? – Она руками с растопыренными пальцами показала за решетчатое окно. – Ведомо ли тебе, бык комолый, сколько подарков я на фронт отослала, сколько варежек-пуховиков да носков перевязала вот этими вот руками?!» - «Это все известно. Известно также, что вы несколько месяцев акушеркой в больнице работали. Но ведь это никакого отношения к преступлению не имеет».

Азея села на стул боком к следователю, заправила под полушалок волосы и, не встречая преград излияниям, убавила пыл: «Чучело ты гороховое, спроси любого в селе, кто был у нас пожарником в войну. – В тоне ее голоса появилась нотка усталости. - Всякий-який скажет, сколь пожаров я потушила. А ты меня фашистой обзывашь, - горестно заключила она».

Венцов понял, что это не хвастовство. Но ему был непонятен взрыв эмоций, детонация, казалось, что этот ферт выкинул совсем другой человек. Конечно, следователю неведомо, как и всем читателям, что символика фашизма и начало ее магической способности, зарождение клана колдуний - из одной точки. Для нее Тибет, страна бедных - это начало блага. Их клан занимался тем, что помогал на Земле делать добро: исцелять людей. И она еще в конце тридцатых годов знала, что Гитлер и его клика брали энергию с того же самого Тибета. Они себя называли ариями. А к этой расе, как она была убеждена, Гитлер никакого отношения не имеет. Он испоганил «гаммированный крест», который был принят еще в раннем христианстве, знак, обозначающий всеобщее благо. Фашисты использовали его как символ блага, обещанного народу арийской расы, изменив только одно: движение. Концы креста загнули в обратную сторону. Это что же. Время вспять?.. И когда фашисты напали на Советский Союз, Азея приняла это как личное оскорбление, что и стало ее болью. А пуще всего Азея ненавидела Гитлера за то, что он сжигал вековую мудрость - книги.

Колдунья долго молчала, а потом наговорила много, как бы облегчая свою тоскующую натуру. А он получал какое-то саднящее его душу удовлетворение. То ли оттого, что следствие вел наперекос своим моральным и нравственным устоям. То ли оттого, что скорлупа замкнутости старухи треснула, показав живую мякоть ее откровенности.

«Вот тоже философия…» - досадливо усмехнулся Венцов. Он шумно выдохнул и вновь обратился к подследственной: «Давайте продолжим». Но вопросов следователь не задает, делает вид, что не спешит: протирает в легкой оправе очки, дует на них и как бы, между прочим – сейчас для него главное, очки – спрашивает: «Значит, вы безоговорочно берете на себя вину за смерть ребенка? Верно, я понял?» - «Снова, да ладом! Опеть за рыбу деньги! - Резко вздохнув, Азея помолчала. – Охота теять - то да потому? Сколь разов говорела: повинна перед вами, перед ëм – нет. Там ему теперь легче». - «Легче…» - Венцов прошелся по кабинету, шире распахнул приоткрытую форточку, но, почуяв сентябрьскую прохладу, плотно закрыл ее. В это мгновение он ощутил тоскливый запах осени, запах опавших листьев. «Еще раз напоминаю вам, гражданка Стародубова, вам может быть инкриминировано незаконное врачевание, не считая смерти человека. За это вам грозит статья двести двадцать первая Уголовного Кодекса РСФСР. До двух лет лишения свободы». - Следователь сел. - Вы можете понести наказание за то, что, вы скрываете состав ваших средств лечения. Микстур ваших. Правосудие и правопорядок мы с вами уяснили на первой встрече. Но главное будет предъявлено вам обвинение - умышленное лишение жизни человека».


Неуместно улыбаясь, искоса глядя на следователя, колдунья произнесла: «Чего же ты слезами не умываешься, что сто лет назад тебя на этом свете не было? Чего же ты не воешь волчухой, что через пятьдесят… нет, через сорок семь лет тебя не будет?». Венцова ее слова больно задели, но он сам не понял, почему. «Беда ваша в том, Стародубова, что вы не можете понять тяжести содеянного вами преступления». От окна ему показалась жалкой эта как бы вдруг одряхлевшая женщина, с видом провинившегося шкодника. Ему не верилось, что только позавчера он видел ее воинственной и непреклонной. «Так и судите, - устало и покорно сказала она, - судите-рядите, а мне все одно скоро отходить к нему. На том-то свете он мне благодарствовать будет. Ангелочком стал: безвинный. А тут бы всю жизнь без движеньев. – Старушка, наклонившись вперед, сдвинула свое тело на стуле, скрестив руки, откинулась назад. - Каково тебе, антихристу, узнать, что он всю жизнь завидовал бы тем, кто ходит?.. Ни догнать, ни убежать. Я упреждала Ольгу с Алешкой, упрежда-а-ала: не соякшайтесь – вам нельзя. Погнушались еретики советом моим, вот и произвели мало дите. Родят еще – та же участь ждет, а то и похлеще…» - «Так вы до свадьбы им это предсказали…? – Для Венцова ее сообщение было неожиданным. - До свадьбы?!» - «А то, как же? Мне, да не ведать», - выхвалилась старуха.

Следователь, стараясь скрыть волнение, взял ключи, встал и открыл сейф, начал искать какую-то бумажку. В последнее время иногда его стало одолевать предчувствие животного страха. Похоже – фрустрация, которой он опасался. Это сложное мотивационно-эмоциональное состояние превратило его приятеля - следователя Александра Кобысова - из добродушного малого в агрессивного, вспыльчивого, неуравновешенного типа. Где-то он теперь…

Когда Венцову поручали вести дело колдуньи, он отнесся к нему почти равнодушно, с некоторым отвращением. Возиться с неграмотной старухой, которая сама не знает, что делает. Теперь он начинал понимать – эта старушенция куда страшней той, которая представлялась ему вначале. У этой - философия. Противоестественные убеждения, с которых вряд ли своротишь ее, уперлась: перед властями повинна, перед пострадавшим – нет. Умышленное убийство отрицает, и это похоже на правду. Видать, перестаралась, дозу снадобья превысила.

Следователь вспомнил еще один разговор. «Вот тебе сейчас надо быть умней меня, - тогда внушительно сказала колдунья, - неловко, когда начальник дурнее подчиненного». - «Я над вами не начальник». - «Но - командир. Это всё в одну дурь». - «Вы серьезно верите в загробную жизнь? Думаете есть?» - «А ты бывал тама? Отколь те известно, что ее нету? Ты же еще ни разу не умирал. А ежели умирал, так и забыл». – «Забыл?» - «Забыл. Помнишь ли ты, как родился?.. Тоже забыл. Вот бают не можно оборотиться в другую живую тварь, скам, в птицу. А ты вот меня попробуй, убеди обратно, когда я сама летала по небу». Венцов недоверчиво улыбнулся, но прикинул, а что, если бы на самом деле была возможность превращаться в птаху? Страшно, дико. На память пришел фильм «Садко», где птицу Феникс играет жена знаменитого певца Александра Вертинского. Ему даже почудился ее низкий, напевный контральто: «Я, птица Феникс, буду вам песню петь о счастье, о тихом счастье». Наверняка и эта «птичка» кому-то пела о счастье. Он вгляделся: Азея чем-то похожа на ту киноптицу. Брови, глаза и….

Венцов припомнил, точней он никогда не забывал, встречу с той артисткой. Это было в кинотеатре «Комсомолец», в бывшей церкви. Он заранее занял свое место в восьмом ряду. Перед самым началом сеанса пришел начальник областного Управления культуры Григорий Сухачевский, следом за ним шли двое незнакомцев. Высокий худой мужчина и очень эффектная, разодетая в пух и прах женщина с восточным типом лица. Были слухи, что они вернулись в Россию из Китая. Они заняли места впереди Венцова. Женщина села между мужчинами. По проходу шли муж и жена Соломины, они поздоровались с Сухачевским. Через небольшую паузу начальник Управления вдогон обратился к Соломину: «Мефодий Викторович, вам надо завтра зайти ко мне часов в десять».

Чета Соломиных резко контрастировали: Мефодий Викторович был светлый, почти рыжий, Зинаида Ананьевна – жгучая брюнетка. Это была известная в городе пара - работники культуры, музыканты, он скрипач, она пианистка. Тогда Венцов еще не предполагал, что их дети Юрий и Виталий будут знаменитые на весь мир киноактеры. И уж совсем не думал, что впереди него сидит знаменитый певец Вертинский со своей женой – родители будущих кинозвезд Вертинских. Венцов запомнил редкое слово «ротацизм» - это якобы речевая болезнь, картавость, что ли. Он жалел, что сидел рядом, а не слышал ни одного слова Вертинского.

…«Ладно, оставим сказки, - отмахнулся он. – Вам все равно придется показать состав зелья, которым вы поили и натирали ребенка. Хотя бы на словах…» - «А на кой он вам? Я могу сказать его единственному человеку. Только и он вам не расскажет ни в жизнь. – Азея склонила голову на свою ладонь. Немигающим взглядом сверлила Венцова. – Найдешь ты ныне деваху, которая, как и я, принесла бы себя в жертву баяльству?.. – Выдержала нужную ей паузу. – А-а-а! Вот так-то; вознамерилась я, старая дура, передать все Соньке, приемной дочери, сиротке. Кем она оказалась хвостомолка эта? (так Азея называла комсомолок). А никем, да этой… по кинам, по пляскам шастать, глазки строить да клеш от ветра придерживать. Вы ить им глаза разуваете, чтоб не заблудились, как овечки да не выдумали бы не по-вашему рассуждать. У вас ить как: это костяно, а вот это мясенно, деревянно, каменно…. А Дух для вас – запах: прянь да вонь. Вам надо его пощупать, как бабью титьку, а для этого кишка тонка». – «Вам, Стародубова, очень хочется в тюрьму?» - «А что такого? Ленин тоже сидел в тюрьме». – «Ленин сидел в царской». – «А наша тюрьма, что, хуже царской?» - «Да вы хоть понимаете, что вы тут несете?! За одни эти слова вас следует привлечь к ответственности». - «Ты меня, паря, шибко-то не стращай: не из пужливых. Талдычила уж, не хотела я смерти, так получилось, так Богу угодно». – Колдунья странно задвигала плечами, в ее суставах и в спине появился какой-то треск. - «Попробуй огудай старого воробья на мякине… – Она криво усмехнулась и решительно заявила: - Пущай кончится на мне тайна одного мудрия, возьму грех на душу – унесу на тот свет. Да и в запасе-то имен не осталось, два последних - Трифела да Азея. И все…. Освобожу от него загаженную землю. Все шибко грамотны стали. Просто напичканы ею, грамотой-то, ликбезники все, а своим умом до чего дойти… всем некогда: кина, телевизора, книжки. Да хошь бы учились добру. Делаете все, как вас учили, не думаете, правде ли, кривде ли учили. Одни учат, другие поучают, вахлаки думают - это одно и то же. А то узнаете, где кто чего худого доспел, и сами – не отстать бы. Успеть бы. Научились всех обманывать и думаете, что все вас надувают… - Молчание было неожиданным, и довольно внушительным. - А вот скажу сейчас, чтоб у те в брюхе заурчало и заурчит, - уверенно вещала она, показывая пальцем на его живот, - заурчит».

Венцов невольно прислушался к животу и…, что за чертовщина!.. Во всяком случае, ему показалось «урчание». Он понял, что она пользуется отвлекающим моментом. Насторожился: для чего? «Азея Елизаровна, Ваши эксперименты не интересны. Поймите вы, наконец, никто тем снадобьем пользоваться не собирается». – «И не попользуетесь, хошь и знать будете. К травке-то и словцо нужно, да не из всех рук она, травка-то та, пользительна». – «Ну, вот тем более оно ненадежное ваше средство. Медицина последних лет настолько ушла вперед, что никакие одиночки-травознаи догнать ее не смогут никогда». - Колдунья покачала головой и с наглейшей, как показалось следователю, улыбкой, протянула: «У-у-умнай, как утка. Вот кабы отруби ел…»

«Ницше в юбке», - эта фраза словно свалилась на следователя с потолка. Наступила нелепая пауза. Сбитый с толку ее выходкой, следователь сделал вид, что на него ничто не действует. Он осознал: колдунья тонко чувствует психомеханику. Он и в самом деле пустился в декларативность. Андрей Венцов отметил, поступок не есть правда. Правда, сама по себе, свободна от поступков и деяний. Правду разумом не постигнешь. Правда есть истина, а истины от поступка ждать не следует – ошибешься. С натянутой улыбкой он заключил: «Анализы покажут, вредно ли ваше снадобье. Может быть, ребенок умер по другой причине. В ваших интересах исследовать тот состав. Допустим, обнаружат, что ваше зелье все-таки дееспособно. Вам остается доказать, что вы действовали без злого умысла, как человек – он хотел сказать, «неграмотный», но смягчил: не совсем сведущий в этом деле. Вы перепутали дозировку; дали больше или меньше». - «Это я-то перепутала?!.. Ты вот можешь перекавардачить. Хошь знать? – С ее позволения в кабинет вошел добрый кусок интригующего молчания. – Я рысковала, - она оглянулась на дверь. – Да ежели бы его сердчишко маленько крепче было, дак он, может быть, тебе сейчас вот в это окошко футбол залепил. Куда его бедного только не возили, чего ни делали, а подняла-то на ноги я. Ты спроси-ка его отца, Алешку Мурзина, кто мне сулил часы с кукушкой, а потом привез из городу, кто обещал исполнить все, што ни пожелаю? Вру, поди? Вот и спроси».


Федорчуки

По полосатому переходу, сквозь встречную толпу, Венцов перешел улицу. Миновав два квартала, а затем и темный тоннель под железнодорожной линией, оказался на небольшом подвесном мостике. «Ницше в юбке, Ницше в юбке»… - Венцов не осознавал, почему эта нелепая фраза преследует его. Ницше, как думал убежденный советский юрист, ничтожная личность, которую тот воплотил в образе сверхчеловека. Следователь не мог постичь, связи образа философа с образом провинциальной колдуньи. Несмотря на противоречие, навязчивая мысль стала преследовать его.

Венцов направлялся к профессору Федорчуку. Он не мог точно сказать, кем тот ему приходится: бывший сосед, наставник игры в шахматы, отец подруги детства, просто добрый мудрый человек. Уставший за день, Андрей выглядел далеко не огурчиком. И не совсем точно знал, зачем идет в этот дорогой его сердцу дом. Посоветоваться ли с Николаем Степановичем насчет странного дела о колдунье, - хотя, по этике, вроде бы, не положено, - или же просто-напросто увидеть Сонечку, дочь профессора. Она, окончив театральный институт, приехала домой и, вероятно, останется здесь в областном драматическом театре. Волнение не покидало его, с той поры, когда в газете увидел анонс, извещающий состав актеров сезона. Три дня он собирался навестить свою первую чистую любовь.

Венцов остановился посередине моста и, опершись на перила, уставился в синее живое зеркало спокойной речки с оголившимися по берегам песчаными зализами. Над зеркалом реки скользили стрижи, собравшиеся в дальний путь. С гор в блюдо долины стекал теплый воздух. Любимое время года: схлынула жара, порыжела околобережная трава, отяжелела, поникла осока – все это должно наводить грусть, но у Андрея появлялось чувство радостного ожидания, ощущение подъема. Он любил запахи увядающей природы. Странно - они ежедневно менялись. Но, нет, да нет из глубокой памяти, всплывал запах гнилого дерева.

«Как же я предстану перед актрисой, - подумал он, - брюки помяты. Серые, они маркие, внутренняя сторона обшлагов забрызгана. Утром попал под морось, пришлось бежать к остановке. Выбрит неважно - торопился».

Мост покачнулся – это впереди, метрах в десяти, забавлялась парочка влюбленных.

Волновала бы Андрея Венцова так сильно Сонечка, если бы отвечала взаимностью? С грустью он вспомнил: вон там под старой ракитою на пологом берегу, где теперь высится высокий кирпичный дом, сидели они тогда с Соней. Она была возбужденная от школьного бала, устремленная в таинственное светлое будущее. Андрей, решив, что настало время, рискнул объясниться. Девушка запрокинула лицо к небу, засмеялась о чем-то сокровенном. Потом ладонями стиснула щеки Андрея, так, что губы его стали похожи на клюв. Посмотрела прямо в глаза и, без смущения, поцеловав в губы, неумело прошептала: «Я ведь тебя тоже давно люблю, Андрюха-горюха!.. А еще знаешь, кого обожаю, - улыбка слетела с ее лица, и Соня как будто заглянула в себя, - Гамлета, - она помолчала, - младшего». Девушка вздохнула и взяла в рот горькую ветку ветлы. Венцову показалось, что перед ним сидит незнакомка. В самом деле, она сделала в парикмахерской новую пышную прическу, впервые пользовалась косметикой, пудрой и румянами. На ней было светлое в коричневых цветах платье с большим отложным воротником, в кружевах. Платье ее покойной матери, которое та раза два надевала в театр. Выглядело оно как с иголочки и очень личило Соне.

Андрей представил Соню рядом с Соловьевым младшим, артистом драмтеатра. От сознания того, что тот казался ему гораздо интереснее, чем он сам: выше ростом, красивее (Правда, Венцов видел его только со сцены, в гриме) – в нем зашевелилось пакостное чувство – ревность. Новый режиссер из предыдущего театра привез с собой братьев Соловьевых. Оба они играли роль Гамлета. Когда играл младший брат Александр, Соня вновь и вновь шла смотреть спектакль. Восхищалась, что каждый раз Александр играет по-разному. Дома на видном месте у нее хранилась программка с автографом артиста. Невыносимо горько стало тогда Андрею, он сильно изменился в лице. « Ты чего?! Ревнуешь? Ха-ха-ха! – озорно захохотала она, - Брось. У меня сердце во-от такое, - она бутоном раскрыла свои тонкие пальцы. – Вас двоих свободно уместит. Ты будешь жить в горнице, а он в чуланчике. Ты будешь разгуливать в сердце, как барин, а ему негде будет повернуться. Он вот так будет сидеть съежившись». Она обхватила руками свои колени и прижалась к ним щекой. Ветер шевельнул ее волнистые русые с подпалиной волосы. Андрей, словно впервые, заметил коричневую родинку на второй фаланге мизинца ее левой руки.

И поднялся тогда влюбленный, хрустнули под ногами сушины, мертвые ветки. От порыва ветра ветла мотнула своей головой, резко хлестанула его по лицу. Заполыхали щеки, засаднило сердце. Пошел Андрей вдоль берега от своей Сонечки, от своей первой неразделенной любви. Долго затихал шум старой ветлы за спиной. Ведь не оглянулся тогда. Он не знал, как отреагировала Соня. Может быть, все так же сидела и смотрела в спину уходящему Андрею. А может, встала, прижала руки к груди, унимая свое ретивое. И так же больно хлестала ее по лицу печальная ива. И шалела Соня, жалея уходящее милое детство. Но решимость: пусть уходит - надо! Это все одно должно случиться.

Когда-то они были соседями, бегали в одну школу. Учились в разных классах, зато занимались в одном кружке художественной самодеятельности, играли в одних спектаклях. У них были общие и радости и огорчения. Помнит Венцов и ту жестокую бурю, унесшую Сонину мать. Он тогда плакал не меньше Сони. Может, тогда-то и стал близким человеком для нее. Андрей не отступал ни на шаг от своей подруги, старался отвлечь ее от тоскливых дум. Хотя нелегко было переносить трындач: «Сонькин женишок».

Венцов устыдился, проснувшегося было чувства упрека: не платить же ему за это…

Андрей по-прежнему бывал у своего учителя Николая Степановича, но старался появляться в их доме в отсутствие Сонечки. Не хотел встречаться, вырабатывал характер. Причем, посещения эти становились все реже. Случалось, что и по месяцам не заглядывал он в дом Федорчуков. И все-таки в нем теплилась искорка надежды. Встречаясь с Сонечкой изредка, случайно, старался скрыть, что между ними произошло нечто странное.

От обостренного взгляда Андрея не ушли перемены, в настроении Сони. Он видел, как она похорошела, нежно расцвела, видел, и как завяла, осунулась, и она стала чуждаться всего.

Николай Степанович понимал перемены в их отношениях. Он желал, чтобы Соня общалась с Андреем, но только сочувственно разводил руками: «Ничего не поделаешь». Его сочувствие больно бередило сердце влюбленного. От этого на душе становилось еще горше. Они изредка садились за любимую игру – шахматы. Профессор, пророчивший Андрею блестящую карьеру шахматиста, понял, что потерял смелого партнера. Тот все чаще проигрывал ему. Комбинации становились малоинтересными. Пропал азарт.

Прошло немного времени, и Соня снова стала искать общения с Андреем. Он всегда был рад встрече с избранницей, но особо не наслаждал себя надеждой, видя, - хозяином в ее сердце разгуливает тот, другой «квартирант». Вновь Сониным упругим голосом его имя носилось по федорчуковской усадьбе. Было дело: хлопотала Соня около грядок, встала у изгороди яркая, как подсолнух:

- Андре-ей! – закричала в ограду, - князь Волконский, подай, пожалуйста, вон то ведро.

Он, подойдя к забору, с многозначительной улыбкой сказал:

- Прошу вас, принцесса датская…

Соня, схватив ведро, убежала к калитке, ведущей на берег реки. Вернулась красноглазая, заплаканная.

Вскоре, оставив второй курс медицинского института, Соня уехала во Владивосток поступать в театральный.


Венцов с моста всмотрелся в старую ветлу, некогда казавшуюся ему высокой. Теперь новый дом, построенный на месте старенькой избушки, где жила семья Венцовых, откуда ушел на фронт и погиб его отец, покровительственно принизил ее и затмил собой. Венцов давно жил в новеньком четырехэтажном доме, в «хрущевке». На сухом отроге краснеющей ракиты висела чья-то белая рубашка – словно она выбросила парламентерский флаг. «Сдается, - усмехнулся Венцов. - Не пойду», - решил он и повернул назад. Сердце екнуло: он чуть не столкнулся с Соней.

- Это надо же! Только подумала. (Актриса слукавила: проходя по этому мосту, она всегда вспоминала о нем) Здравствуй, Андрей! – Соня протянула руку. Но его привлекла и взволновала ее висящая левая рука с родинкой на второй фаланге мизинца. На руке отпечаталось время, а для родинки времени словно бы и не было. Соня стала стройнее, вытянулась и похорошела. Под глазами на прозрачной коже появились меленькие морщинки, которые говорили о «нервической спокойности». В глазах холодный блеск, улыбка несколько неестественная, театральная. Строгая прическа делала ее почти неузнаваемой. Что показалось Венцову неожиданным: Соня улыбалась, а ее глаза оставались леденящими. Они напомнили чей-то чужой взгляд. Чей же? Этот взмах бровей, припухшие веки, глаза цвета сизого холодного облака …. Да ведь это взгляд колдуньи! Вот почему Венцову был неприятен взгляд женщины, который всегда беспокоил его и не давал сосредоточиться. «Ницше в юбке»…

- Ты чего так смотришь, Андрей? Да, простите, - она оглянулась. Только теперь Венцов заметил, стоящего позади Сони человека, - знакомьтесь, - сказала Соня, - Андрей Венцов, Валерий Леонидович Раввинский, новый главреж нашего театра. Это тот Венцов, следователь, - обратилась она к Раввинскому.

- Весьма приятно, - поставленным актерским голосом вымолвил режиссер, поправив свой темно-вишневый в горошинку галстук, - простите мои меркантильные интересы, у меня к вам есть вопросы…

Но вмешалась Соня:

- Валерий Леонидович, извините – это после. Идемте к нам, – она взяла под руки Венцова.

- В другой раз. Сегодня мне некогда. – Венцов не двигался.

- Не дури, как твое отчество? Забыла.

- Леонидович… тоже, - мальчишески прогнусил Венцов.

- Тезки по отчеству? Валерий Леонидович, прости… Андрей Леонидович, ради встречи можно передвинуть все дела?

Венцов отвел взгляд на неряшливые свинцовые облака, сквозь которые струнились медные лучи и, отражаясь в зеркале речной глади, покачивались. Ветер уже утих. Уютно и покойно было вокруг. Словно все это происходило на берегу Радости-реки. Все было полито медной краской предзаката. Поодаль виднелся с шафранными макухами деревьев Сонин огород и угол дома, почти сокрытого редеющим садом. Дом тот манил Венцова, но он запротестовал:

- Я же не ребенок, - он посмотрел в сторону режиссера.

- Ах, нет! – захохотала Соня, - это не то, о чем ты подумал. Идем, идем! – настоятельно произнесла она, - Папа будет рад, да и мне надо поговорить с тобой. На-адо, понимаешь?..

- Софья Николаевна, - обернулся режиссер, который был уже рядом с парочкой влюбленных, - человеку, может быть, некогда.…

Венцов вмиг преобразился, словно возмужал, ветерок юмора порхнул по его лицу, что понравилось Соне:

- Да вид у меня, - он провел левой рукой по щеке и показал на виднеющийся из-под плаща свой костюм, - не сгодится для визита.

- Сгодится, - заверила Соня. - А очки тебе идут.

Профессор Федорчук в клеенчатом фартуке, в белой льняной рубашке с засученными рукавами встретил гостей на веранде. К столешнице была привинчена мясорубка, под ней фарш, на тарелке очищенные две головки репчатого лука. Луковый запах тонко дополняли запахи петрушки и укропа. В глаза Венцову бросились сильно побелевшие кудрявые полубаки профессора. Возраст.

Николай Степанович, вытерев о полотенце руки, смахнув со щеки луковую слезинку, раскрылился и пошел навстречу:

- О-о-о, голубец! – он обогнул режиссера и отцовски обнял Венцова. Андрей понял – Федорчук не очень жалует режиссера.

- Склероз у тебя на друзей, князь! – упрекнул он Андрея.

Прошли в горницу. Давненько – около двух лет – Венцов не заглядывал в этот дом, обиталище профессора и его дочери, его любимой девушки. Старый пятистенный особняк с садом и огородом стоит на берегу реки. Хотя профессору, - а он заведующий кафедры психологии медицинского института - предлагали квартиру со всеми коммунальными благами в центре города, он наотрез отказался. Там рядом институт, здесь – под боком сад. Он был отменным аратом – садовником и огородником. Долго пришлось ему сражаться с городскими властями: на месте его дома должен был разместиться корпус макаронной фабрики. Неизвестно, чем бы кончилось дело, если бы не обнаружилось, что грунт слишком подвижен. Для профессора дискуссия вдвойне благоприятствовала: ему в дом провели водопровод и отопление от фабричной магистрали. Но не только благодаря саду и огороду держался он за клок этой земли.

Лет около двадцати назад, во время большой грозы в огороде оборвался электрический провод и упал прямо на жену профессора. Марину Ильиничну похоронили в саду. Положили высокую гранитную плиту и рядом построили беседку. Стало быть, мать Сонечки всегда была близко, спала под двухметровой толщей земли и никогда не входила в их дом. Бывало, Сонечка в детстве закапризничает, Николай Степанович её спрашивал: «А что мама скажет?» Когда возникала какая-нибудь проблема, отец говорил дочери: «Пойди, посоветуйся с мамой, если она решит, что я не прав, я извинюсь перед тобой, а если ты – ты извинишься передо мной».

Соня уже забыла, о чем зашел спор с отцом, она вошла в «Мамину беседку», занесенную снегом, варежкой смела снег, села на студеную скамейку, мысленно посоветоваться с матерью. Потом вошла в дом: «Извини, папа, мама сказала, что я не права». Николай Степанович подошел к ней, обнял за плечи, и они долго молчали.

Другой раз – Сонечка была уже пятнадцатилетней – она с друзьями поехала по ягоду, а отцу об этом не сообщила. Поездка оказалась долгой. В третьем часу ночи отец встретил дочь у калитки и, не спросив о причине задержки, обругал, да еще дернул за рукав. Сонечка ушла в «Мамину беседку», и чуть не до утра тихо проплакала. Не смог заснуть и Николай Степанович. Утром он пришел в комнату Сонечки: «Прости меня, дочка, мама наша сказала, что мы оба были не правы, но я не прав больше».

Так они и жили, советуясь с мамой, не решаясь прекратить эту игру. Очереди не устанавливали, но беседку убрали ежедневно. Летом она была обвита плющом и хмелем, вокруг беседки было посажено много цветов. Свежие цветы всегда стояли в вазе на плите, где был высечен текст: «Я спокойна. Живите дружно. Ко мне не спешите. Я с вами, дорогие мои».

Знакомые, входящие в беседку, произносили: «Марина Ильинична». Этот ритуал, неизвестно кем придуманный, оставался долгие годы. Николай Степанович больше не женился, он весь отдался работе. В его доме всегда было шумно: в определенные дни студенческая братия вхожа в его жилище. Он замечал, что некоторые студентки и лаборантки к нему неравнодушны, но со всеми оставался, ровен в отношениях.

…Венцов отметил, что былое шумное веселье выветрилось из этого дома – поселилось солидное успокоение. И если даже хозяева были веселыми, дом все равно был задумчивым. Тихая печаль по ушедшему, невозвратному времени затаилась в его углах. Сонечка в этом доме теперь казалась не хозяйкой, а гостьей. Вернулась в родное гнездо, а словно жила на птичьих правах перед отлетом в дальние страны. Оттого и смотрели углы дома на нее с недоверием.

Ужинали. Николай Степанович, ко всем его достоинствам, был превосходным кулинаром, потому-то и слыл гурманом. Беседа была подогрета бутылкой Токая. Режиссер оказался интересным собеседником и неплохим малым. По сметке Венцова, он подкатывал салазки к Сонечке, но, получив от ворот поворот, смирился, а может быть, притаился, ждет удобного момента, а пока играет наивного товарища. Коллегиальничает. И все одно – точит коготок.

К концу ужина Николай Степанович задал лобовой вопрос:

- Андрей, тебя что-то тревожит? О чем ты хотел потолковать?

- Папа, это мы его с Валерием Леонидовичем притащили сюда.

- А мне сдается, он сам намерен был прийти. Верно?

- Вы правы, Николай Степанович. Тут, такое… деликатное….

- Не государственная тайна?

- Но это не так интересно для общества, - вяло сказал Андрей.

- Знаешь что, голубец, сгоняем-ка мы с тобой партийку. Валерий Леонидович с Софьей, я понимаю, начнут сейчас читать свою пьесу, - он склонился к Венцову и как-то странно добавил, - по складам.

- Папа, долго не задерживай Андрея, он мне нужен.

Профессор пристально посмотрел вслед дочери, потом, повернувшись лицом к Венцову, с ироничной улыбкой сказал: «Интеллипупция». Отец как бы не верил, что дочь стала взрослая, обзавелась своим особым образом жизни, решимостью на непонятные отцу поступки.


Загремела шахматная доска, застучало по столу костлявое войско, загорелись азартом глаза профессора, засветились уютом углы старого дома. На сердце Венцова наступил рассвет: уходя, Соня так нежно посмотрела ему в глаза, что, проснувшаяся было бурая ревность, куда-то ухнула. Раздвинулся мир, и даже Соня как-то растворилась в необъяти. Играли молча. Федорчук не вопрошал, а Венцов пока был занят другим: он невольно прислушивался к Сониному голосу, доносившемуся из горницы.

- Мат, - довольно скоро заявил профессор, - что-то ты сегодня невесело играешь, Андрей. Что там у тебя за дельце ко мне?

- Да вот…, Николай Степанович, - он помолчал, откинулся на спинку стула, - знахарка угробила семилетнего сына Мурзина - директора МТС. У ребенка, видать, полиомиелит – паралич ног. Куда они его только не возили: результаты один неутешительнее другого. Тогда откопали эту старушенцию. И она, как ни странно, добилась каких-то результатов. И, видимо, проявила спесь – усилила дозу снадобья. В результате – блокада сердца: остановилось от реверберации. Произойди это в больнице – ему бы стимулировали работу сердца током, и ребенок остался бы, жив. Странно - это явление открыли математики. Медицина долго ломала голову: отчего сердце, отделенное от организма, работает автономно…

- Если его питать, - дополнил профессор.

- Да, если питать. А в организме от перегрузок оно может остановиться. Причем никаких видимых причин разрушения нет. Оказывается: волны возбуждения и затухания, ведущие стимуляцию мускулатуры сердца, идут равномерно. Правильно я излагаю? Аналогичная картина – если, скажем, бросить камень в воду – пошли круги. Брось другой камень – еще круги волн. Одни будут проходить сквозь другие. Бросай еще и еще…, и вот кругов уже незаметно – сплошная рябь – реверберация. Так и сердце – давай большую нагрузку, наступит предел, и волны возбуждения превратятся в хаос. Тогда прекратится сокращение мускулатуры сердца и – конец.

- Ты выучил тему, почти на четверку, - заулыбался профессор. – Медицина, думаю, потеряла много. Зато юриспруденция….

- Простите, Николай Степанович! – как бы оправдываясь, стал пояснять Андрей, - по заключению экспертов, именно такая картина получилась с пострадавшим. Особых изменений в организме не произошло. Отравление исключено. Алкалоиды и наркотики обнаружены в незначительных дозах, которые не могли вызвать летальный исход. Знахарка не хочет открыть секрет зелья.

Венцов замолчал, не то обдумывал выход из создавшегося затруднительного положения на шахматном поле, не то ловил новую мысль. И уж никак не ожидал вопросов от профессора, зная его манеру: не перебивая своего собеседника, «выслушивать до конца». Но вот Андрей переставил фигуру, нажал кнопку секундомера:

- Только что по телефону переговорил с отцом пострадавшего. Он подтверждает слова знахарки: «Это, - говорит, - было похоже на чудо». «Ницше в юбке», - сверкнуло молнией.

После двух лет мотаний по больницам, надежды взорвались. Родные и близкие настаивали показать ребенка знахарке Азее Стародубовой. Но Мурзин был категорически против: начальник, коммунист – и к знахарке…. Да и сама Стародубова, из принципа отказывалась браться за это дело. Каким-то образом она еще до свадьбы предсказала этой чете рождение больных детей. Возможно, знает секрет генезиса Уровской болезни, в тяжелой форме, которую, мне кажется, еще до сих пор не изучили. В Газ-Заводском районе, на курорте Ямкун этой проблемой ученые занимаются долгие годы. Вам это известно. Что настораживает: она почему-то была категорически против их брака. Но они умолили Азею-птицу – так ее положено называть во время «лажений» – сделать еще одно «доброе дело».

Хозяин МТС Мурзин выехал сюда в город на какой-то семинар. Через пару дней хочет поговорить с сыном по телефону. Выясняется – сын у знахарки. Он – на самолет и домой…. Но когда, - говорит он, - пришел к ней, - сын неуклюже вышел к нему навстречу с криком: «Папа, я уже хожу». Мурзин был потрясен и готов был ее боготворить. И вновь вылетел на семинар. Возвратившись, домой, он поехал навестить сына. Стародубова его не допустила, ссылаясь на временное недомогание ребенка. Волнение, мол, вредно. А на третью ночь – развязка - смерть.

- Голод тридцатых годов, коллективизация, войны гражданская и отечественная - это причина. Детская недоразвитость - следствие этих явлений. Нищета, неврозы, предрассудки, идеологические принципы, борьба за светлое будущее, за непонятное будущее, придуманное утопистами, - это синдром. Это болезнь планеты. А средства лечения этой болезни, к несчастью, нет. Пока. Пока кучка власть имущих, власть ухвативших, будет дуть в свою дуду, духовенство - в свою, медицина - в свою, болезнь будет прогрессировать. Все условия для геометрической прогрессии. Качество жизни не улучшится. Чувство у нас - одно, мысли - другое, а действия - третье. Наша мораль трехсторонняя. Благонравие отсутствует. Извини, я тебя перебил.

Следователь подробно рассказал профессору о трех встречах с колдуньей. Зажгли свет. Соня принесла кофе:

- Посижу с вами, пока Валерий переписывает сцену. Что замолчали? Удовлетворите женскую любознательность: о чем речь?

- Потом, дочка, да тебе и неинтересно.

Федорчук поднес к книжному стеллажу стремянку, отыскал старую книгу в черном самодельном переплете, быстро нашел нужную страницу, защемив в книге палец, уселся в кресло. Он не отрыл страницу, что нашел, а перенес вместо пальца ляссе, шелковую закладку, прикрепленную к корешку книги, хвост которой был грязно серый, да и сама поношена. Поэтому нетрудно понять, что книга в частом употреблении:

- Если это не шарлатанка, голубец, - тебе придется туго. Шарлатанку, как ни странно, накрыть легче. А колдунья, прошедшая школу…. У них своя школа, особая…. Они отличные психологи и психоаналитики. Не обладая этим даром, они долго не могут подвизаться на этом поприще. Особенно там, где хорошо их знают…. Колдуны виртуозно умеют приводить себя в состояние маниакального транса. А это бездонная глубина сознания. Жизненные наблюдения дают им много суггестивных приемов. Вот самый простой: если ребенок ушибся о табуретку, побей ее и боль у ребенка утихнет. Психоанализом наука только-только начала заниматься, а у колдунов это многовековая история. Правда, до начала психологии людям служила демонология. Хотя и не вероятно, что до наших дней могла дожить настоящая колдунья или шаманка, но по некоторым деталям твоего рассказа… можно предположить, что перед нами довольно интересный экземпляр. Субъект. И уж, не из тех ли кастовых знахарей, для которых выдача монопольных тайн – равносильна смерти. Тогда все твои труды напрасны, голубец…. Ни одной тайны ты от нее не узнаешь. Она охотнее пойдет в тюрьму или на смерть, нежели изъявит желание чем-нибудь поделиться с тобой. Они травы, коренья, да и любые снадобья называют по-особому, и язык этот клановый, как у старых московских офеней. Какой бы пример тебе привести? Да, вот булатная сталь. Ее технологию знал определенный клан людей, рецепт изготовления тщательно охранялся. Исчезли мастера – исчез секрет булата. И долго эта тайна была за семью печатями. Способ литья колоколов на Руси был утрачен, пришлось заново открывать. И знаешь в чем заковыка? В навозе. Да-да вместо конского, умудрились применить коровий. И секрет был утрачен на много лет. Возьми систему йоги – до недавнего времени доступна была определенному кругу людей. Да мало ли и сейчас мистических сект. Вон в Америке сатанизм поживает и в ус не дует. Есть такая религия Вуду, страшная религия, но уживается в современном мире.

- Папа, я больше чем уверена, у нее никаких тайн нет. Они свое невежество и преподносят простоверам как особую таинственность.

Профессор посмотрел на дочь с каким-то разочарованием, покачал головой, встал, положил книгу на выступ книжного шкафа, прошелся по комнате, задернул штору и словно бы никому:

- Боюсь об этом и подумать, - он помолчал, подергал мочку уха, - а что, если мы имеем дело со старухой из клана «Без третьих ушей»?

- Не поняла, что значит «Без третьих ушей»? – с улыбкой спросила Соня, с подлокотника опускаясь в кресло.

- А значит это, что старушка тайну может передать одному, ею испытанному человеку, которому она может верить, как себе. Фанатику или фанатичке. Они уверены: если будет знать посторонний – заклинание потеряет силу. Тогда наверняка у старушки есть преемница, которая посвящена в ее тайны. Не исключено, что есть у нее двойник, о котором она даже и не подозревает. Точно не скажу где: не то в Замбии, не то на Филиппинах…, а может и на Цейлоне, до сих пор существуют общества Леопардов. Законы жуткие: при камланиях, в определенный день года им нужна человеческая, кровавая жертва. Не знаю, есть ли обряд жертвоприношения у твоей «птицы»….


- Она упоминала, сожалея, что этот обряд ныне забыт, - оживился Венцов.

- Если и есть, то, вполне возможно, он либо заменен, как в христианстве. Кровь – вином, тело - хлебом; либо глубоко законспирирован…. Грубое искажение воображения. Нет, голубец, ты выводов из этого не делай пока, но эту возможность отметать не торопись…. Думаю, ты уже решил все разведать на месте?

- Да. Беру командировку в Шиловский район, в регион ее деятельности. О жертвоприношении я тоже думаю.

- Софья Николаевна, готово, - послышался голос режиссера. Соня с сожалением покинула компанию.

- А еще, Николай Степанович, колдунья сказала, что я проживу сорок семь лет.

- Это, голубец, она выдала тебе страховку для риска. Да, Андрей, а почему ты ее назвал птицей?

- Понимаете, Николай Степанович, она утверждает, что умеет летать. Говорит это так убедительно, что… многие верят в ее сказки.

- Скорей всего, - сказал Федорчук, - у твоей подследственной конфабуляция, нарушение памяти. Это разновидность так называемой парамнезии. В таком случае пробелы памяти заполняются фантастическими выдумками. И больной, убеждая других, в конце концов, сам начинает верить в эти выдумки. Должен тебе шепнуть на ухо, что многие, из великих, писатели страдали парамнезией. Их расстройства дали миру уйму полезного и интересного. Это писательский талант. Но тебе, князь, надо не выпускать из виду, что свободную нишу всегда заполняют шарлатаны. Они ссылаются на предков, дескать, этот дар, как некую недвижимость получили от бабушки по наследству, нисколько не приложив своих усилий. Они обладают способностью убедить легковеров, что земля плоская. Причем утверждают, что в старину люди были к истине ближе. Средства массовой информации говорят малую правду - суггестируют населению, чтобы оно поверило в большую ложь. Такова идеология. Колдунья просто может обвести тебя вокруг пальца, как птицеловы пользуются манком, пищиком - завлечь пичуг в свои силки. У тебя очень просто может получиться извод - пустая трата времени. Так что, при общении с колдуньей тебе надо пользоваться не только профессиональными знаниями, но и наитием. Советоваться со своей интуицией. И вот еще, - профессор встал, прошелся по комнате. - В детстве я был очевидцом нелепого случая. Ехали мы с отцом на телеге по маленькому хутору, глядим, с крыши дома на землю мужики сбрасывают мешки с зерном. Отец мне разъяснил, что от встряски будут лучше всходы. Не знаю, так ли это. Но народные наблюдения - это не просто опыт, а глубокая, еще не совсем осознанная или утраченная мудрость. Свое преступление колдунья могла совершить по ошибке - ненамеренно. Да конечно, ненамеренно. Обманывая других, опытные колдуны остерегаются самообмана. Тебе должно быть известно - целителей воз, а исцелителей горстка, даже щепотка.

Профессор, так и не раскрыл книги. Венцов долго будет думать, что же хотел прочесть ему Николай Степанович на той странице книги, где лежит шелковая грязная закладка - ляссе.

…Через полчаса Венцов тихо засобирался уходить.

- А поговорить? – вошедшая Соня вопрошающе смотрела на него, чувствуя за плечами присутствие Раввинского.

- У вас гость… дорогой гость, а вы…. - смущенно выдавил из себя Андрей.

- Я пойду провожать вас в одни двери, - актриса накинула на плечи осеннее пальто, нарядное с горжеткой. - Андрей, подожди меня во дворе.

Когда Андрей закрыл за собой дверь, Николай Степанович задержал дочь:

- Софья, ты что, бываешь и меньше уверенной?

- Не понимаю тебя, папа.

- Ты актриса, а выражаешься, как уличная торговка. Если ты больше, чем уверена, значит, бываешь и меньше? Есть же межевое выражение «сомневаюсь», оно самое честное.

За воротами Раввинский, церемонно попрощавшись, зашагал к подвесному мосту.

- Пойдем на наше место, - предложила Соня, - ужас долго там не была.

Подле ракиты стояли молодые люди и девушки, человек шесть, у одного из них в руках безмолвствовала гитара, некоторые курили. Наша парочка зашагала дальше, на большой мост. Соня что-то говорила о театральных делах, кого-то вспоминала. Андрей поддакивал, но из головы все мгновенно рассеивалось.

«У тебя есть девушка?» – вдруг спросила Соня. - «Да, как тебе сказать, была». - «Поссорились?» - «Нет». - «Кто она?» - «Медсестра» - он посмотрел на лунный анфас Сони и ответил на немой вопрос, - хорошая, сирота. Отец нашелся, увез на Урал.

- Почему не женился на ней?

- Наверно, слишком хорошая, опасно, когда не знаешь недостатков…. Шучу. Мама моя не хотела, чтобы я женился: мол, рано. И не в этом дело, просто… - он замолчал, - просто не женюсь и все. А у тебя? Как у тебя-то сложилась жизнь… на воле?

- Что сказать, Андрюша, тебе, если себе ничего путного ответить не могу? Запуталась я. Намеревалась сегодня с тобой разоткровенничаться, но охота прошла. Ты какой-то «на молнии» стал. Не похож на того…. Откровенно: почему ты тоже бросил медицинский, а пошел в юридический?

- Понял, что здесь интереснее. А дело общее - лечить общество.

- А я, откровенно говоря, думала, что из-за меня. И папа так думает… наверно.

- Ты-то почему? Семейная традиция….

- Ты же знаешь, соловьихой стала, к Соловью полетела. Он туда - я за ним: нитка за иголкой.

Собеседники не заметили, как оказались на мосту.

- Смотри, новая улица! – удивилась Соня. - Днем и не замечала, хотя несколько раз проехала по этому мосту. Ты не знаешь, почему я на каникулы не приезжала?

- Почему?

- Отец мне всегда тебя в пример ставил, - переменила тему разговора актриса, - «Вот, мол, Андрей учится в институте, заодно работает. Это не потому, чтобы я шла на работу, а… ты, почему тогда пошел работать милиционером? Мог бы и в поликлинике, в больнице подрабатывать.

- «Подрабатывать»… - Андрей улыбнулся, - мог бы – чего проще, но подрабатывать я не люблю. К сожалению, большинство людей в нашей стране не работают, а подрабатывают – он облокотился о перила моста. Простучал поезд, оставив шлейф дыма. Вырисовалось мерное волнение черной глади речки. Вокруг были холодные россыпи огней, а в зеркале речки лишь вдали отразился одинокий фонарь, от него шел размытый столб. Иногда по зеркалу речки пробегали какие-то насекомые. Пахло лягушками. А иногда налетали пряные влажные запахи. И вновь - дух гнилого дерева.


«Причина была у меня, - задумчиво произнес Венцов. - Помнишь, Пашку с Овсовской улицы хоронили?» - «Утонул который? «Его утопили». - «Как утопили? Кто?»

- Я предполагал кто. Ты же знаешь, тот култук хулиганским слыл. Теперь вон новые застройки, а тогда…. Как-то раз, на протоке за бывшими огородами, - он показал на новые пятиэтажные дома, - удил рыбу и видел, как шайка – впятером – поймали Пашку. Двоих из них я знал в лицо: часто у кинотеатра «Забайкалец» ошивались. Они требовали с него какой-то ключ. Иначе ему не сдобровать. Через неделю Пашка утонул. Я заподозрил их.

- Надо бы заявить, - сказала Соня.

- На кого? Я даже не знал, как их звать. Да и видел-то за неделю до случившегося, притом – издали. Теперь-то понял: конечно, надо бы. А как в милиции стал работать, разыскал одного – он на учете в детской комнате был. Ты помнишь, аптеку на окраине ограбили? Тогда-то до меня дошло, что Пашкина мать в аптеке работала. Нашел я того «Кваса» - кличка его. Посмотрел, как живут они: ужас! Мать с отцом забулдыги, нигде не работают, спекулируют крадеными вещами. Верней – спекулировали…. Втянули своих детей, старший наркоман. Так вот, на свой страх и риск повел я Кваса в парк, что за Домом Офицеров, полдня возился с ним. Припер его: «Ты аптеку обчистил?!» Отпирается, но потому, как рьяно божится, понял, что причастен. Ставлю условие, чтобы через день принес украденное к вокзалу и спрятал в одно место, иначе всех их заберут: и отца, и мать, и брата, и его компанию. Еще и Пашкину смерть припишут. Сказал ему, что слышал, мол, за огородами.

- Ты же, Андрюша, рисковал. Он тебя мог и убить. Мог бы сбежать от тебя.

- Не мог. Я сказал ему, что за нами наблюдают, вон из того окна. Уверил его, что если он принесет награбленное, никому об этом ни слова. А ведь парень поверил мне. Говорит: «Я не шмонал, а может, и знаю кто – не скажу, хоть расстреливайте. Украсть-то у него могу и притащить, куда надо, но чтобы никто не узнал». Пришлось дать ему слово… и сдержать.

- Принес?

- Не все, но принес. Его брат оказался бандюгой. Пашка, думаю, тоже его рук дело. А Квас сам жертва, озлобленный загоныш, подранок.

- Где же теперь этот Квас?

- Призвали в армию, остался на сверхсрочную. Отец в психушке: пьяный поджег свою халупу; жена и старший сын сгорели. – Выдержав паузу, Венцов заключил. - Я в юристы дернул.

Возвращались обратно, Андрей спросил Соню:

- Так почему не приезжала на каникулы?

- Да, так… - Слышны были их мягкие шаги. На фоне густой россыпи огней вырисовалась «Мамина беседка», Соня невесело сказала:

- Без конфликта, без проблем человека узнать почти невозможно…. Хотя, если бы кто-то и рассказал мне какой он, я, наверно, все равно поехала бы за ним… тогда. А он оказался каким-то фальшивым субъектом… поддельным…. Нам было вместе скучно. – Вдруг Соня переменила тему разговора, - я помню, Андрюша, как мы любили слушать концерты лягушек. Сидели за огородом и слушали. - Она подала руку. – Ну, пока, Андрюша.

- Ты что-то хотела мне сказать? – мрачно спросил Венцов.

- Расхотелось, - Соня улыбнулась. - Ну, будь!

Венцов постоял недвижно и отправился к подвесному мосту. На душе у него было мутно и тревожно.


Вербное воскресенье

Отсюда шли наездники Батыя
Топить в крови Чернигов и Рязань.
И здесь в полоне девушки России
Выплакивали синие глаза.

Константин Седых

Из кабинета следователя, высоко подняв голову, плавно, спокойно шла Азея. Переступив порог осточертевшей камеры, сгорбилась, осунулась. Она трудно одолела два шага до своего места на нарах, опустилась на холодный край, окоченела. Словно не заметила своих товарок по камере, двух женщин. Толстомясая, – лежала ничком. Сухощавая, даже чахлая ее товарка – крючком. Она при появлении Азеи, и ухом не повела. Не меняя положения, злобно проворчала на свою товарку: «А ты как была змея, так змеей и осталась».

Сегодняшняя встреча со следователем Азею встревожила больше обычного. Возможно, оттого, что он ни на чем не настаивал, возможно, обстановка – машина настроения – начинает ее перемалывать. Нет, наверно, просто недобрый день. Азея ощущала их: добрые и злые дни. В злые для нее дни опускались руки ко всякому делу, подступала тоска, усиливалось притяжение земли. И тогда она исцелялась лесом: бродила по нему бесцельно. В злой день, если и позарез нужно, взлететь не могла. В добрые дни Азея ощущала радостную легкость в делах, восторг предполетного состояния. Ничегонеделание для нее равносильно впустую прожитому дню: извод, большая утрата.

В камере опостылело сидеть, лежать, ходить, стоять столбом. А сколько еще предстоит?.. Она может, может! Сделать так, чтобы стало легче и все забылось. Сегодня просто лень – лень-матушка, что прежде людей на свет родилась: неохота ни забыть, ни вспомнить. Старушка, откинувши руки за голову, легла. Когда не видишь углов, потолок давит. Давит, как склеп! В зарешеченное окно камеры стукнула птица. Азея не видела какая, она только слышала шелест крыльев по стеклу. Холодок мягким обручем прошел по телу. Азея закрыла глаза, и вдруг перед ней открылось ясное, чистое небо, западная сторона которого оранжево заполыхала. Она расслабилась, затем натужилась и - ощутила себя парящей в воздухе. Длилось это одно мгновение. Но это мгновение было дороже четырех нудных, душных дней. Колдунья медленно повернулась на живот и открыла, а словно бы закрыла глаза. На нее, как на привидение, глазела девка, что лежала напротив. Азея радостно зажмурилась: ощутила! Ощутила!!! Но может ли такое быть: без обмена душами с птицей?! До того она была убеждена, что не может. Но явно увидела именно городское небо, с запада заволоченное пепельной дымкой, обозрела весь город. А может быть, и птицы о ней соскучились? Вдруг она с удивлением отметила: легла на живот, а лежит на боку, калачиком. Потом она пыталась взлететь снова, но не смогла. Зато на душе стало спокойнее.

Ею овладело желание, отыскать истоки своей жизни. Еще никогда не задумывалась, а как она начиналась, почему стала баяльницей-колдуньей. И понеслась Азея, понеслась к своему истоку, в то далекое воскресенье.

Заканчивался Великий Пост. До Пасхи оставалось сбыть Страстную неделю, неделю Ваий. Ни свет, ни заря мамушки да сударушки: «Верба хлест, бей до слез», - отхлестали своих чад и домочадцев; наздобúли их постными, но вкусными завтраками; теми же вербочками отколошматили скотину, вытурили к пастуху. Началось отданье Пасхе.

Вот в церкви отец Канон отслужил молебен о входе господнем, на святой животине, осле, в Иерусалим, о Воскрешении Лазаря. Принаряженный люд, движимый всеобщим весельем, вывалил на каменистую, единственную в Золоторечье улицу. Небо, как по заказу, как и всегда в этот день, было безоблачным. Лишь по далеким увалам восточных сопок блуждала полóвая, мутно-желтая марь, будто тысячный табун коней бешено уносится в тугую даль. Табун этот уносит озноб всего сущего, возвещает пришествие весны, возобновление, оживления могущественной природы. Близ кабака купца Полозова стоят столы с праздничным угощением. Картовные и крупяные шаньги, тарки (пирожки с ягодами), ломти хлеба, покрытые красной и черной икрой. Блины, обильно сдобренные постным маслом, сладости. Отдельно стоит стол с детскими игрушками: свистульки, глиняные медведи, барышни, пышные бабы и хитрые деды. За игрушки надобно платить; есть дешевые, а есть - многим не по карману.

Ребятишки и подростки возле церкви играли в бабки. От разогретых стен храма вкусно пахло смолой и сухим мохом. Из-за углов тянуло ветряной сыростью. На этом Сиверке особенно приятно игрокам-бабошникам. Щелкали «биты», - бабки, залитые изнутри свинцом. Раздавались возгласы болельщиков: «Есть!», «Нимо», «Мазило!». «Сак!!!» Очередной, пружинистый игрок, явившийся из Уровских лесов, чалдон, решивший стать старателем, выйдя на черту-мету, разгреб руками воздух. Поплевал на ладошки, прицелился, да так «съездил» по бабке, что та, несколько раз вертыхнувшись в воздухе, встала вертикально. Смотрельщики дружно рявкнули:

- Поп!!! – они не заметили, как на паперть вышел дьячок.

- Еретики′! – закричал он и замахал гасителем, палкой, которой зажигают и гасят верхние светильники. – Не богохульничать! – срывался на дискант причетник. - Прочь от храма господня! Накостыляю, постылые. – Его черная мантия накадила облако пыли, и… если бы теперь крылья да нимб…. Пусто говорить – игроки и ухом не повели. Бабки сейчас пулял приисковый атлет-бузотер Котька Воронков по прозвищу Шалобан. А среди толпы мышковала его «брашка». Котька считался не только потешным заводилой, но и – наушно - картежником, грешником и скандалистом. Мало кто знал его истинное лицо. Воспитанный в лесах, поротый отцом, увеченный чалдонами, ханыгами, закаленный бродяжьей жизнью, он был оптимистом-жизнелюбом. Причем, радостный любезник. А его любезница – дражайшая поповская жена, дьяконица Агриппина.

Младший служитель культа, псаломщик, вспорхнув с паперти, черной бородой – словно метлу насадил на черень, - уперся в палку-гасильник и тоже залюбовался Котькиной игрой.

У поповских воротец, через улицу, черноокая дьяконица, та самая любезница Агриппина, с густой медлительностью налаживает травы и вербы, которыми утыкана арка поповских ворот. Матушка пóходя поправляет платок на голове да юбку одергивает, которая ровно сдурела: постоянно сползает на тонкую по сравнению с остальной телесностью талию. Ей не досуг на кого-то смотреть. Одна забота: кабы да ветер в Страстную Неделю не поронял на землю веточки. Вербочки…, вербочки… оплаканные пучки травы. Откуда ни возьмись, перед ней возникла дьячиха Васса. На милое личико Агриппины осела досада. Не глядя на Вассу, она отошла вправо, то же самое сделала и дьячиха; влево – и дьячиха влево. Дьячиха как будто чего-то домогалась у дьяконицы. Не получив желаемого ответа, Васса с кислой гримасой двинулась подле церкви вверх. Она томно поглядела на Шалобана, неприязненно покосилась на дьячка. Дьячок, взглянув на жену, помрачнел. Постоял в глубоком раздумье и скрылся в храме. А причина «бури в стакане» была проста. Дьячок, не ведая, что слышит его жена, распинался перед своим братом, как ему глянется дьяконица Агриппина. И совсем не ведал, что Васса сохнет по Косте Воронкову.

Пониже в заветрии, у забора зóсочники шлепали по зоскам: к вырезанным по размеру старинного пятака кружкам из козлиных и собачьих шкур с длинной шерстью пришиты, как пуговицы, свинцовые блямбы: это - зоски. И теперь нажаривали их обувками: яловыми ичигами, собачьими мохнашками, козловыми сапогами, чарками, опорками. Зоски ловко взлетали вверх, на мгновение останавливались и, перевернувшись вниз свинчаткой, отвесно падали на щиколотку ноги. Слышались подсчеты, кто больше правой ногой выбьет, кто – левой, кто обеими. Кто-то мог не только внутренней стороной ноги, но и внешней. Залогом были конфеты, бараньи лодыжки, скотские бабки, орехи, и самое главное – шалобаны, щелчки по лбу: «балдеж».

Девочки, ученицы церковно-приходской школы, подружки Азеи Стародубовой, повязанные белыми платочками, забавлялись камушками – играли в ляпки. Толстогубая, без двух нижних зубов девочка подбрасывала вверх камушек и, пока он падал вниз, успевала с земли хватать один за другим такие же камешки-ляпки. Перехватав все, она подкинула их и поймала на тыльную сторону запястья. Подружки ахнули: редко, кому удается, да еще на такую-то худую ручонку.

Группа зосочников азартно загалдела: «Ай да Антоха!!! Везет сëдни шпингалету!»

У Антошки Стародубова полны карманы и запазуха заправленной в шаровары рубахи из коричнево-желтой шотландки, конфет, орехов, лодыжек, бабок.


Близ речного яра, подле кабака молодого купца Полозова, о чем-то споря, толпились бородачи мужики. В ограде нет-нет, посверкивали игрошные девки (лицедейки), привезенные Полозовым из волости. Разнаряженные, разукрашенные игрошные девки вызывали у населения странный интерес, но Полозов публично, гамузом, покажет их постановку только на Пасху. Мужики-бородачи сидели - близ кабака, а напротив, на завалинке вдовы Осмухиной, женщины, лузгали орешки, жевали серу, точили лясы. В окне, как в киоте неподвижное, миловидное лицо Павлины Осмухиной, ее румяная щека покоилась на ладони, а взгляд был устремлен в тоскливую даль. Превратности судьбы: она тоже мечтала о Шалобане. Как-то в крещенский мороз подвозил он ее из Нерчинска. Посмеялся, что вдова теперь в неоплатном долгу перед ним. Павлина наигранно смутилась и предложила прийти повечерять, попить чаю с брусничной наливкой. Шалобан пришел, - как не прийти, - такая женщина приглашает. «Чаепитие» затянулось до утра…. Но после этого визита при встрече с Осмухиной Шалобан широко улыбался и делал вид, что торопится. Жить - надо торопиться. Кумушки промывали косточки игрошным девкам и одним глазком подглядывали за мужиками. Хоть и не очень-то перечили, что те под пьяную лавочку полезут к Полозову в долги, а все же были на стреме. Чуть-что, ерепенство – броситься и растащить драчунов, отдубасить своих и чужих. Кто под руку попадет.

Две старухи, сидевшие с краю, подальше от окна, судачили меж собой. Одна другой, постоянно теребя белый чепец, жаловалась, что не помогает снадобье.

- Тфу! Коза старая, выбрось. Всяко дерьмо не пей. Сходи к Дутовой, она даст тебе траву-лечуху, дунет-плюнет - и вся недолга.

- Ак ить медичка рыцеп–от выписала. - Старушка нервно дернула чепец и, утонув в нем, оставила это странное занятие.

- Тебе один рыцеп - задрать подол повыше да взять прут пожиже.

Выше, через дом, на сугревной стороне завалины два архаровца - старатели из «добрых семейств», чьи хозяйки не шляются в этот час, а готовят званый обед – заняв удобную позицию наблюдателей, кладут табачок за губы, покашливают, сплевывают горечь зеленой слюны, маракуют о недавних неудачах на театре русско-японской войны:

- Не понять нам этот народ – япошек. Ты его припрешь к стенке – он пыр себя ножиком в брюхо, и возьми его за рупь сорок. И живут-то, говорят, в доме ни холеры, ни стула, ни стола. Раков жрут, да морску тину. Капустой они ее, нехристи, прозвали, а настоящей капусты и в глаза не видели. Живут на махоньком острову, но плодятся, как тараканы. Да де ты их бестий перехлещешь. Мы тину жрать не приучены, у нас вон, в самой Рассее, говорят, целые города от голоду мрут. Мрут, а тину не жрут.

- Но-о-о, и нас имя не одолеть. У нас есть тоже мужики – уй! Отчаянные. Вон, как Руднев, коммандер «Варяга». Да ежели бы оне на нашу землю пришли, суды в Забайкал, мы бы имя тоже навтыкали, как следоват быть. Да ежели бы Александра Федоровича Редигера военным министром империи поставили до войны, япошкам бы пришлось туго. Это же его реформы нашу армию поставили ребром. А я думаю, война его и тыкнула, чтобы эти реформы он затеял. Ф-у-у! копотят, - сморщившись, показывает сосед хозяину на куриц.

Куры гребутся в завалинке, перхаются, отряхивают с себя пыль, песок, насекомых.

- Да, кыш, холеры! – незлобиво брюзжит хозяин, - до тепла дотянули, радуются, - защищает он свою живность. – Летечко, однако, ни как лонись, ноне тёпло будет: вон Пеструха бок чешет, - показывает он через частокол в огород на корову, - да, хошь бы удачливым, дай-то бог.

- Но-о-о, эдак, - и краснолицый, брови домиком сосед посмотрел на сидящую подле завалинки «на кокурках» девочку. Та играет в «стеколки», - сортирует осколки бутылочного стекла и фарфора, - без всякого перехода шутит, - тебе, однако, уж пора придано Линке-то, гоношить?

- А как же, - подхватывает отец, - взамуж надо выдавать.

- Кого же в женихи подсмекал?

- Да, мерекаю, деда Касатникова: богатый старик.

По конопатому лицу Линки летит всполох смущения: ей не хочется замуж, да еще за деда Касатникова, который вечно всех просмеивает. Выставит вперед свои губы-пельмени и ко всему, ровно, принюхивается.

- Ага, не пойду! – кривит рот девочка. А мужики беззаботно хохочут над ней. Понизив голос, краснолицый, брови домиком, сосед поделился:

- На днях у Касатникова спрашиваю: «Ты, дед, чо обородел совсем: всех девок перешшупал?» -А он мне: «Хет. Холеры жалуются. Дак силушек раздобываю. Схватишь их за жирно место и опеть вздрогнешь, и опеть робить охота. А ведь они же сами хохочут. Стало быть, им по нраву. Глянется, раз смешинка в рот залетает».

Еще большее оживление вызвал у них веселый цокот копыт и стук пароконной пролетки на рессорном ходу. Они с любопытством проводили экипаж до ворот удачливого приискателя Каверзина.

- Сродный брат с невесткой нагрянули, - сказал краснолицый, брови домиком, сосед, - казацкого сословию, зазывать, поди, на Паску в гости. – Он нагнулся и украл у Линки «стеколку», - бедна родня, богату завсегда уважат. Линка, ты вот рот разинула на телегу, а курка тем временем стеколку своровала. Спроси-ко вон у Полкана.

Волкодав Полкан от пыльных ворот, где лежал, поднял свою заспанную морду, бесстрастно проводил гостей вверх по кривоулице, досадливо проворчал и вновь уронил голову на скрещенные лапы.

Внесли праздничную краску и козырной вид и яркая фуражка с желтым околышем, и нафабренные усы казака; и темная в белых да красных цветах шаль молодки. Ворота с приветливым скрипом распахнули объятья гостям. Встречал их сам хозяин, он был в новом сарпинном сюртуке, в каскетке с блестящим кендырем.

А Каверзиха Маланья выскочила с опозданием, ни к селу, ни к городу накинув на плечи соболий палантин, но простоволосая. Замахала руками, как курица-парунья крыльями, подобострастно заохала, заметалась по ограде, крича:

- Сенюшка! Семëнка, беги скорей домой, дядя с теткой приехали в гости. Семëнка, исть иди, Семëнка!..

- Тьфу, ты! С этим шатуном Семëнкой – день весь гамит, - возмутился «брови домиком» сосед. – Лина, подиколь, узнай у тетки Мареи, сварила обед? Я те вот стеколку хорошу дам, а когда наобедаемся – серы добру жменю отвалю. Сходи-ко, пичужка бравая. Пойдем, паря, напонужаемся щей. Марея моя в этом деле краля.

Линка схватила осколок стекла, убежала. Собеседники, увлеченные встречей, не заметили, как вздрогнул воздух: зигзицей заголосила женщина, но аж привскочили от лая кобеля – тот бахнул, что из пушки. В ограде жутко замычала корова: «Ач! вéщица! – выругался хозяин на корову, - Ач! Ач, говорю, пошла!».

Посельщики от внезапно налетевших неуместных и страшных звуков опешили. Потом многие, как завороженные, подались на крик, доносившийся из усадьбы приискателя Елизара Варнакова. Каверзинские гости и их ждатели тоже поддались любопытству. Но, скорее, обрадовались моменту показать свои наряды. Ситуация подобна затмению солнца. По прииску и окрест с паническим лаем метались собаки, мычали коровы, блеяли козы. Жутко вел за собой всю эту звуковую какофонию визг женщины.

Грозя сломать забор, любопытные повисли на нем. Кто взял чурку из поленницы дров, а кто и прямо на штабель взгромоздился. Лишь стайка девушек-татарок в нарядных тюбетейках, в бронзовых монистах в виде монет, висящих на платьях, не приближались к заплоту. О чем-то по-своему горготали. Озорник Сенька Каверзин, что только-только звала мать, забрался на крышу летней поварни. Дикует народ, а в ограде никого. Тишина и благодать.

Но вот с окровавленным топором в руках на крыльцо вышел Елизар Варнаков, по лицу корольками катился пот, темные кудри прилипли ко лбу. Глаза – черные пуговицы. Он хотел бросить топор, но пальцы не разжались. Топорище словно прилипло к ладони. Другой рукой он с силой оторвал его и бросил в сторону. Звякнув об камень, лезвие высекло искру. Елизар в изнеможении примостился на край колобочья – огромной кади.


Скрип сенной двери заставил всех повернуться. Все ожидали, что кто-то сейчас выйдет. Тишину нарушил вопрос подошедшего пьяненького тунгуса с жидкой бороденкой: «Чаво стряслось?» - «Ничаво» - ответили с забора. Вновь залилась чья-то пустолайка. Маланья Каверзина, увидев на крыше поварни сына, закричала:

- Семëнка, упадешь, вон с крыши! – Тот действительно неловко повернулся и шлепнулся во двор. Обогнув Елизара, мальчишка проворно выхватил засов калитки и, прихрамывая, стал улепетывать прочь. В открытую калитку потянулся народ. Со всеми ввинтились две игрошные девки. Но и они своим красным видом не задели особого внимания. «Ишь, - сказал Линкин отец. - Полозов каких шмар привез из волости, али из губернии, постановки делать – деньги выжуливать из народу».

- Каво, тоже скажешь, «из губернии». Из Нерчинску бардашные халявы. Моя Марея сказывала, такие паскуды, такие…

- Твоя Марея, - спокойно сказал, с забора, Шалобан, - завидует этим девкам, на самуе-то никто, кроме тебя, не обзарится. Девки, что тебе на шишку-то сольцы сыпнули?..

- Брысь, козел вонючий!- заерепенился красный «брови домиком» мужик. – Чалдон, каторжно отродье. Моя Марея в сто раз блавороднее твоей халды матери. Мы-то знаем, за что ее на каторгу упекли. Все вы противу царя и веры православной. И отец, пьянчужка до самой смерти…

Мужик не успел договорить, как его лоб обожгло свинчаткой зоски. Рядом с Котькой сидел верзила парень и ровно пылинки сдувал со своего кулачища: «Ты, балда, наших родителей не трогай, не то сам тронешься». Линкин отец мстительно зыркнул глазами на парня, взял своего приятеля под локоть и отвел «от греха подальше». К ним подошла Линка:

- Тетка Марея зовет обедать, - она похлопала отца по спине.

- Наобедаемся опосля, пущай варево поставит в загнетку.

Протиснувшись сквозь толпу, перед Елизаром возник его отец Митрофан:

- Ты каво створил, Елизар?! – чуть не плача, спросил отец.

Выдержав довольно вескую паузу, Елизар выдавил:

- Все… нету-ка Антонидушки. Все! – он говорил почти шепотом, с хрипом, - заблудовала. Все – нету-ка… - Руками он стиснул свою голову.

- Станового дело это! - чей-то строгий бас.

- За атаманом надо! – загалдела толпа. – Связать повольника! Атаман в станице, уехал вечор…. Управляющего тоже нет – в волости…. Полиция каторжного имает.

- Да как ты смел? Как мог, сынок?! – с болью в голосе упрекнул Митрофан, - отколь те весть, заблудовала?

- Путом порол – призналась сама. Призналась, тятька!

- Путом? Волосяным?! – отец взвыл, будто его самого сейчас порют. – Сдичал, как есть, сдичал. Да ее пальцем сроду никто не тронул. Антонида не баба – шелк. А ты – путом.… Да она же могла наплести на себя, коли, ты этого хотел услышать. - В голосе Митрофана появилось отчаяние. Его тунгусского вида лицо рясно покрылось скорбными морщинками.

Прибежал Антошка. Перед крыльцом он выдернул рубаху из-за ошкура штанов. По ограде рассыпались конфеты, бабки, другие трофеи. Он медленно, как бы туго, втеснился в проем двери.

- Антошка-то не мой, - стал рьяно доказывать Елизар, - выпороток из Косогорихи от сухарника, - он не дал отцу разинуть рта, - призна-а-алась!!! А откудова у Азейки зенки голубишны? Откудова, тятя?!.. Я тебя спрашиваю-ка. В нашей родове Варнаковых есть кто-нибудь светлошарый, белобрысый? – Елизара колотила частая дрожь, вьющиеся волосы вздрагивали мелкими пружинками. По лицу ползли лиловые пятна.

- Окстись, Елизарушка, - Митрофан искоса взглянул на любопытных зевак, - в ее-то роду все такие, - он поумерил голос, - Взять хошь ее тетку Трифелу, колдовку стару. – Митрофан испугался, - прости, господи, слетело с языка ее имя – сейчас явится.

- Трифела пришла, - вскоре сообщили с забора.

- Колдовка, - приглушенным голосом сказала Каверзиха своим гостям. - Не знай чо будет.

- Что и говорил, - перекрестился Митрофан.

По настоятельной просьбе, по принципиальному приказу Трифелы, выйдя замуж, Антонида оставила за собой девичью фамилию Стародубова. Отец Азеи носил фамилию Варнаков. Антон и Азея были Стародубовы.

В почтительном страхе расступился народ перед колдуньей. Многие мужики и бабы под прикрытием платков и карманов выставили ей кукиши. Трифела - высокая, стройная, вовсе не напоминающая старуху, важной походкой приблизилась к зятю Елизару. В ее светлых глазах спокойная властность и сила. Вокруг тонких сомкнутых губ зловеще застыли меленькие морщинки. Ее длинное, темное, чуть выцветшее одеяние - странного покроя, скрывающего руки. С большим карманом на переднике и с несколькими задрапированными средними карманами по подолу юбки. Привязанные вокруг тела веревочки всегда вызывали у обывателей странное ощущение опасной небывальщины. Немногие знали, зачем Трифеле столько карманов и веревочных петелек. Но кто встречал ее идущей с промысла, - испуганно шарахались прочь: колдунья была похожа на страшилище, на лешего. На веревочках болтались привязанные пучки разных трав, цветов, кореньев. Карманы до отказа набиты всякой всячиной. Если случалось бывать ей в соседних селах, вся кладь была сокрыта в задрапированных карманах, а там в свою очередь в карманчиках и кармашечках. От нее всегда необыкновенно вкусно пахло: были при ней подорожник и мята, валерьяновый корень и богородская трава, божье дерево и многое другое…. И катышки, и порошки, и настойки, и капли. К ней всегда охотно тянулись и неразумное дитя, и кошка, и собака…. С ней благоговейно говорили старички и старушки. Когда Трифела появлялась подле лошади – та мгновенно взбадривалась, становилась собранной. Бывало, кому-то из страдальцев требовалось помочь, Трифела говорила: «Я чуяла, дева, что это тебе понадобится, с однова прихватила с собой».


Не известно, что было на этот раз в карманах колдуньи. Казалось, под покровом своего платья она держала грозное оружие. Однотонный черный, с коричневым отливом плат, покрывая, завершал одеяние колдуньи.

Елизар, зять Трифелы, с нескрываемым страхом глядел ей прямо в глаза. Потом, не отрываясь от взгляда колдуньи, под влиянием неведомой силы замедленно пошел к топору.

- Бери! – повелевала Трифела, явно играя на публику.

Елизар, словно нехотя, подобрал топор, тягуче поднялся, крепко прижал его к груди. Низким, гнусавым голосом, от которого у присутствующих заледенела кровь, колдунья вещала:

- И окаменей, несчастный, велю! Разлучил ты, кровопийца, светлую душу с телом моей племянницы. Отзовется тебе ее стон, отольется горе!

Толпа тихо выдохнула: «Горе». Но шепот резанул слух Елизара, словно звук этот родился не здесь, в его дворе, а где-то далеко за горами, за лесами, в самом поднебесье. Бедолага не сомневался в своей обреченности. Его память не бегала по жизненным лабиринтам в поисках освобождения. Прорываясь сквозь поры плоти, душа рвалась ввысь. На секунду тело сделалось невесомым, отчего вдруг стало уютно и сладко. Блаженное состояние застыло на лице и отразилось в его позе. Он почти не слышал слов вещуньи:

- Трифела-птица велит твоей душе, злодарь, покинуть тело без единого поранения. Околей с товарищем своим, топором, тать! – она еще более загнусила. – Онемей, вольник, и окаменей.

Толпа завороженно повторила: «Окаменей!»

И, словно эхо в горах, летело по усадьбе: «Ней… ней… ней…» Митрофан истово бухнулся в ноги Трифеле, разметая своей бородой-метлой перед колдуньей землю:

- Не сгуби, сватьюшка!.. Матушка птица-Трифела, - не сгуби-и-и! – униженно, с клокотанием в горле молил гордый старик, - на сиротство Антошку с Азейкой обрекаешь… - Он резко обернулся к Елизару, на толстой его шее напряглись жилы. Старик ударил об землю толстыми узловатыми кулаками. – Чадо, моли!!!

Елизар был отрешен, казалось, и впрямь душа покинула тело.

- Поди, по делу, Митроха, встань! – приказала колдунья и медленно обратила свою голову на запад, где над иссиня-серой поволокой зачиналось бель-облачко, будто какое-то знамение. Все невольно оборотились туда же. Она странно стояла и смотрела молча. В напряженной тишине вещала. – Не я сгублю Елизара-зятя, как и не он сгубил Антониду-племянницу – это свыше нас. Предки позвали их обоих. Их души…. Беда наша лишь кажется бедой. Уйдем и мы все, и о нас будут скорбеть и радоваться по освобождению от нас. Лишь там, на гребне сует и вечного покою, память наша отойдет Богу, и он воздаст по памяти: кому – Рай, а кому – Геенна.

Толпа внимала молча. Но вот Трифела резко переменила тон речи:

- Антону, сват Митроха, будь отцом-дедом, - деловито повелевала она, - а я приючу племянницу Азею: тако слово Трифелы-птицы.

Толпа гулко повторила:

- Тако слово Трифелы-птицы.

- Где племянница? - резко обернувшись, спросила колдунья. Все повторили вопрос.

Трифела решительно сделала шаг по направлению двери, юбка на мгновение вспыхнула большим колоколом, подняла копоть. Лишь пожухлая былинка, покачиваясь, осталась после нее. Возле былинки раздавленная красная карамелина.

Люди взглядами проводив колдунью в дом, с бараньим любопытством уставились на Елизара. Тот стоял, как истукан – каменный.

Тишину порушил голос Тимофея Каргина – мужика-вахлака с вечно отвисшей толстой нижней губой, по которой всегда течет слюна. Слюну Тимофей то и дело смахивает рукавом или рукой. Собеседников всегда раздражает его громкое шипяще-бурлящее втягивание воздуха в рот.

- А чо тако, а? – «шоркнув» по своему плечу серебристой сыпью выступившей щетины бороды, кого-то спросил Каргин, - Каво тут, паря, деется? – округлив морщинистый рот, и он уставился на Елизара, - ты чо, Лизар? Ты, паря, это чо?

Полоротый Тимофей – руки в карманах цвета сухой травы мешковатых штанов, вахлацки поволочил по земле свои ноги, обутые в сыромятные ичиги. Ичиги подвязаны ремешками со сплюснутыми пульками на концах – тогдашний шик. Пульки сверкали и привлекали внимание. Он обошел вокруг осужденного колдуньей:

- Лизар?! Кирюха, каво ето с ëм? Лизар…

Смахнув слюну, Тимофей положил руку на плечо Елизара. Тот плашмя, ничком ухнул на землю.

Тимоха отшатнулся и часто захлопал белесыми, словно присыпанными мельничным бусом ресницами. Толпа же на падение Елизара никак не отреагировала. Только на заборе вскрикнул мальчишка с неровно обстриженной – видать, бараньими ножницами – головой.

Зато, когда вышла Трифела, большинство на шаг подалось в ее сторону. Цепко обхватив за талию, с ней вышла девочка Азея. Стены избы резал вой Антошки: «Маманюшка… Маманюшка-а-а!!!»

В наступившей тишине распахнулась дверь – выскочил Митрофан. Никто не заметил, когда он вошел туда.

- Матушка Трифела, - благим матом взывал он, - жива, жива Антонида, дышит. Помочь надоть ей, помочь. Оборони ее, владычица, от смертыньки. Оборони! Шевелится она…. Бог не оставит. Она причастие приняла в храме.

- Не-ет! – отрезала старуха. - Это ее тело содрогается. Душа отлетела. Душа разлучена с плотью.

- Да будет она, дева, жить, будет жить. - Митрофан кулаками колотил себя в грудь. Потом, резко изменив тон, подошел к Трифеле, тихо и проникновенно:

- Ей богу, жива!

- Тело без души не должно жить, - так же спокойно, но приказным тоном продолжила Трифела, - Антонида страдать не может, но может, живя полудушкой, принести страдания другим, - она посмотрела на Азею. – Предай тело земле, Митрофан – она его ждет.

- Ждет, – подтвердили все вокруг.

Трифела, положив руку на плечо Азеи, было, направилась к выходу, но остановилась и медленно наведя палец на неподвижно лежащего Елизара, молвила:

- А это… пусть останется наверху, ибо душа его там… - Небо было синее-синее… - Горит его душа… - О чем-то спорили воробьи - Я упреждала его, не изгаляйся над Антонидой, грех великий на душу берешь. Пожалейте его. Там его душа, в огненной геене. Тяжко ему…. Не жалейте спогубленного, а жалейте погубителя – он жалок.

- Он жалок, – повторил невольный хор.

Азея боязливо пряталась за Трифелу, ей было жутко.

- Идем, Азея, ты будешь птицей, - Трифела положила ей на голову руку.

- Ты будешь птицей… - гудело все.

Колдунья сняла с себя бахромчатый плат-полушалок, нежно накинула девочке на плечи. Глядя в ее глаза, медленно подвела правую руку к подбородку и, не касаясь, подняла ее голову вверх. Азея была зачарована, взгляд неподвижно устремлен ввысь, грудь подалась далеко вперед, руки – назад. Она, в самом деле, была похожа на большую птицу.

- Лети, Азеюшка, лети выше… еще выше! – сколько силы, власти, вместе с тем тепла и покоя, в голосе колдуньи.

Многим хотелось закрыть глаза и слышать голос колдуньи, как пение райской птицы, бесконечно. Кто-то сказал:

- Смотрите, птица.

Другие подхватили:

- Азея летит…. Летит!.. Летит!.. Лети-и-ит!!!

Характер баяльства колдуньи начал терять стройность, что стало вносить раздробицу на слух. На души слушателей наплыла тревога.

- Крепись, Азея-птица, - вещала колдунья, - шурган!.. Буря!!

Трифела произвела метательный жест, и толпа, словно от сильного порыва ветра, упала во дворе. Лишь как вкопанные торчали беззубый мальчишка, Тимофей Каргин да игрошная девка.

- Лети, Азея-птенец, за Трифелой-птицей в свое гнездо, - Трифела взмахнула руками и, выставив грудь, медленно пошла к калитке. – Полетели.

- Полетели, - отозвалось в толпе.

Когда толпа очнулась, их уже не было. Вторая чачка-чумачка, игрошная девка, отряхиваясь, стала медленно подниматься с земли. Сзади нее лежал подросток Лаврушка. Не тунгус, не бурят, не даур – что-то среднее. Потянув носом воздух, он подполз к стоящей на коленях игрошной девке, стал жадно ее обнюхивать. Она поднялась, пошла. Он неслышно крался сзади, наклонялся к волосам и нюхал. Та обернулась и испуганно отскочила в сторону: «Ты чо?!»


- Барысня, ты пряно пахнесь, - лакейски улыбнулся парень, - степь, лес, люди так не прянут. Я хоцу нюхать.

Парень Лаврушка умолял барышню дать понюхать ее – он для нее сделает что угодно. Лаврушка родился и вырос на воле. Напуганная чалдонами мать унесла его в горы и не показывалась на люди более пяти лет. Питались в основном сырой пищей. И теперь Лаврушка соли почти не употреблял, его страсть – запахи. Он обнюхивал все на свете и знал тысячи запахов. С запахом французских духов «О′дэ колон» столкнулся впервые:

- Дай нюхать, - канючил он, как помешанный.

- Уйди, сатана, убирайся! – Вторая девка схватила Лаврушку за волосы и откинула в сторону. Он поднялся, догнал ее и тоже стал бешено обнюхивать.

Теперь первая вцепилась ему в волосы, но Лаврушка не обращал на это внимания: словно клещ, впился в девку и водил по ней носом.

На крик девок примчал Котька Воронков. Шалобан взял парня за плечи, дернул. В Лаврушкиных руках осталось одеяние игрошной девки. Та очутилась в сапожках да в «том», что вокруг талии белое, от «которого» шли пажи к чулкам. Котька сбил Лаврушку на землю, потом поднял и еще вмазал оплеуху. Тот упал и лежал, жалобно глядя на Котьку, зная, что он лежачих не бьет.

- Вставай! - крикнул Шалобан, - Я те сейчас дам…. На всю жизнь нанюхаешься.

На звуки суматохи прибежал сам Полозов – большекудрый, здоровенный «бык» со звериным взглядом. Он изловил Котьку за руку, сдавил невмочь и, улыбаясь, сказал:

- Спасибо, Котя! Но не надо бы, а?

Котька чуть не задохнулся от боли, но в ответ улыбался. Полозов, видимо, боялся широкой огласки об игрошных девках. Привез он чачек-чумачек будто бы на Пасху, повеселить народ песнями, плясками, «пиесу разыграть». Но зажиточные мужики всю неделю подозрительно частили к Полозову – дела находились. Войдя в ворота, крались по узкому закоулку в зимовье, где «фатеровали» девки. Телячий зимник – зимовье разделен на клетушки, отгороженные одна от другой и устланные кошмовыми потниками. Выходили гости через зады огородов, спускались по крутояру к речке, а там кто куда…. Хотя вольных-то девок было только три.

За прииском вовсю звенели колокольцы ургуя, их еще называют сон-травой. Лапки богородской травы ладошками ловили ласковые лучи солнца. Прошлогодний осокорь возле речки посвистывал от легкого ветерка. Краснотал - верба качал множеством пушистых серых головок и осторожно шлепал ветками. Сегодня его праздник – Вербное воскресенье.

Вербный, как и прочий, народ так же почтительно расступался перед колдуньей ведущей преемницу. Трифела почти всегда чуралась торной дороги, она выбирала цело. И только там, в лесной шараге, были у нее тайные тропки. Так и в тот раз колдунья, оказавшись за воротами, увлекая за собой девочку, пошла задами огородов. А когда на пути стал чей-то большой огород, она нырнула в заборный проран, а там перелезла через жердяной заплот и устремилась вниз в ерничный околок. Вышли к тайному прямому переходу через речку. В перекатном месте были большие камни, устланные деревянными мостками по которым всегда колдунья перебиралась на другой берег. Трифела, словно грудного ребенка, подхватила на руки Азею, и они оказались на правом берегу.

Присаживаясь на березовую валежину, Трифела приказала:

- Пойди испей водицы, небось, охота?

- Охота, - сначала мотнула головой, а потом сказала девочка.

Вытирая рукавом мокрое лицо, Азея несколько раз всхлипнула.

Трифела запустила пятерню в свои волосы; отведя их в сторону, проследила, как они упали ей на грудь и, не глядя на внучатую племянницу, спросила:

- Тяжко?

Перед колдуньей стояла маленькая старушка: лицо Азеи сделалось морщинистым, желтым. Может быть, еще и оттого, что ярко светило солнце, и трава пуще желтела. Почва исходила паровыми запахами.

Подавив в себе проснувшуюся было жалость, Трифела напутствовала:

- Ты должна крепиться, сударыня Азея, не бояться тягот – тогда тяготы сами тебя будут пужаться. Боли чувствуешь, когда их боишься. Люди сами себе выдумывают страдания. Ежели их не чувствовать – они не будут тиранить. Надо жить тем, что есть и что ждет. - И эти слова не выглядели начетничеством.

Колдунья говорила с девочкой, как с ровесницей. Через довольно внушительную паузу она сказала:

- А теперь повой по маменьке загубленной. Повой – велю… Сыми груз. Слезы, оне нас, баб, закаляют. В себе их держать не след, но стыдись показать их людям. Повой же!..

Азея, отведя со лба мягкие светлые волосы, встала к бабушке боком и, совсем как взрослая, сказала:

- Слез нету, бабушка. - Девочка безотчетно чувствовала власть Трифелы.

- Отныне зови меня матушкой Трифелой, а при лажениях либо других баяльствах – Матерью-птицей-Трифелой.

Чиликнула пичужка и вспорхнула с ветки, Трифела любовно, но с тоской проследила за ее полетом.

- Слез нету, Матушка-Трифела, - словно уже привыкнув, сказала Азея, - вот над грудью давит… Что будет?

Трифела встала с валежины, одернула платье, стряхнула с ладоней березовую бель:

- Беру твои горести, - она положила девочке на грудь руку, - отмякнет сейчас. Что будет?

Она улыбнулась чему-то своему, далекому, давнему. Очевидно, и ее не раз одолевал тот же вопрос. Она вкрадчиво вещала:

- Коли достойной будешь: выдюжишь испытку – посвящу в таинство мудрия. Будешь сильной, как я. Будешь мудрой, как я. Обретешь благодать, - и, как будто спохватилась, что не сказала главного, - кривду от сего раза передо мной из уст – вон!..

Она, держа за руку, подвела Азею к поваленной березе, усадила рядом с собой.

В момент, когда Трифела молчала, – нет да нет, в глаза Азее лезли жуткие картины: отец с топором, окровавленная мать. Все было похоже на кошмарный сон в жару. Ей чудилось: вот схлынет жар, пройдет боль, отлетит сон – она пробудится и засмеется. Но когда говорила Трифела, все проваливалось из жаркой памяти куда-то в холодный низ и давило внутри, искало выхода – хоть режь грудь ножом. Облегчение шло от ласковых прикосновений сухих ладоней бабушки, от ее необыкновенной речи, теплого голоса:

- Пробьет час, дашь обет птице Отцу-ворону да птице другу Соколу, не блазниться на мирские дьявольские искушения и - Господь с тобой…

- Смогу ли?

- Сможешь, - твердо сказала Трифела, - просто чадо так бы не спросила…. Давно вижу, мудрыми вопросами маешь мирян. На цветки по-иному глядишь, на бабочек, на букашек.

Азея ладонями прижала руку Трифелы к груди и, по мере того как вливался в душу голос колдуньи, опускала голову на грудь, погружалась в странный сон, всецело отдаваясь под ее охрану.

Трифела положила Азее на голову руку. Потом тыльной стороной ладони медленно очертила крест на лице, глаза девочки сомкнулись.

- Зачалась долгая борьба тела и души. И должна душа познать муки этого света, абы там, в краю вечного блаженства, знать, почем благодать. Нельзя понять меру радости, не познав силу гнева. Обладать силой власти не можно, не познав силу смирения и покорности. Сильно искушение Диавола, но не страшно тому, кто пренебрег бренным телом. Скверно вместилище грехов. Жалки рабы тела свого. Исцели хворобу, обитающую в их душах. Помоги им. Ты сильна. Помоги слабым. Пожалей. Облегчи…. Ободри.

Человек никогда полностью не спит – что-то в нем на страже, чтобы, не дай бог, не проспать какую-либо опасность. Тогда же Азея полностью погрузилась в легкую пустоту охранного сна, бессознательно полагаясь на чуткость ее любимой бабушки, всемогущей колдуньи, только где-то в глубине ее существа была тяжелейшая холодная капля. На подсознание отроковицы свободно ложились слова внушения:

- Многовековая тайна нашего мудрия не канет в третьи уха. Мне передала приемная мать Жингала, Жингале – Жигала, Жигале – Вторуша, Вторуше – Варвара, а той – Васуха, Васухе – Козуля, Козуле – Гоора, Гооре – Синия, Синие – Летава, Летаве…. Ох, как это далече!.. Эти вторые имена, непривычные другим, даны были нам от сглаза, от порчи, от козней Диавола. И от каждой ушедшей ты получишь кузовок мудрия, словцо-баяльство, крупку камня заветного, комочек сердца живого. От меня – боле всех - целую плетеную калошу. Помни – мы вышли из Тибета. Мы были тангуты. Мы знали могучую женщину Оэлун, любимую жену храброго Есугая-хана, второго ее мужа, которая подарила ему Тэмучжина сына. Мы помогали ей растить четырех сынов, дочь и двух пасынков. Один из них, самый старший тот самый Тэмучжин, вырос в Покорителя Вселенной, Чингисхана. Оэлун мы встретили на берегах Онона и Керулена, когда она занималась позорным для монголов делом: со своими служанками промышляла травы и коренья - накормить своих чад. Есугая хана отравили его враги. Бывшие друзья отвернулись, обрекли их семью на умирание. Имя наше было Оюн-Сесег – алый цветок. Слушай, но не просыпайся. Когда проснешься – все это будет в твоей памяти. Тебе долго неведомо будет, что историю нашего рода передала тебе я, Трифела птица. Забудь это. Пусть из твоей памяти исчезнет мой голос. Все, что я тебе говорю, ты понимаешь, и это становится твоим. Ты это знаешь от роду веков. Спи! Спи крепче. Пусть мои мысли входят в тебя глубоко, глубоко, глубоко…. В сердце принимай не мысль, а смысл. Находи решимость менять позицию, какой бы она удобной ни была. Умей озадачить своих противников. Вечно убыстряй свою решимость. Будь Азеей, знай, ты - неповторима.


Трифела еще долгое время шептала на память Азеи, погруженной в транс. А у той перед глазами вставали цветные небывалые картины далекого прошлого. И такие уроки будут повторяться еще не однажды.

Проснулась Азея, открыла глаза – синешенько: утро, да и только. В теле – легкость, в голове, свежесть. В глаза ей бросилась желтая ступка цветка стародубки. Наверно от этого цветка и пошла их фамилия – Стародубовы. А сколько же еще фамилий было в их родове. Сколько прозвищ…

Солнечные блики весело играли на березах. Птички одна другой наперебой рассказывали весенние новости. В речке деловито булькало. Расталкивая горечь дня, по душе Азеи плавала не совсем понятная радость, похожая на спасение от погони.

Азея одна. Она осмотрелась – кругом одна. Но испуга почему-то не испытала. Она опустила взгляд, чтобы хорошенько рассмотреть цветок стародубка, но… что такое?.. Цветка нет. И не могло быть. Ургуйка (подснежник) есть, а стародубка – нет: кругом пожухлая прошлогодняя трава. Вдруг на вершине большой березы разгорелась скворчиная свара. Азея взглядом проследила по всему стволу до макушки. А когда скворцы полетели дальше решать свои дела, опустила взгляд на лесную сплошь и наткнулась на взор Трифелы. Та стояла за березой прикрытая в пол лица и одним застывшим глазом следила за девочкой. В глазу было улыбчивое любопытство.

Возвращаясь из одиночества, Азея вздрогнула, тело обдало волной бодрости. Смутно промелькнула страшная реальность дня, тупо пихнула кулаком в грудную клетку и пропала.

От глаз Трифелы это не ушло. Она резво и очень высоко подпрыгнула, вскинув руки, развернулась на лету. Совсем как шалунья, разметнув по горизонту клич: «Догоняй, Азея!» - припустила вскачь. От такого вспыха все живое шарахается: пугливое - прочь, смелое – за. Азея на секунду остолбенела, потом с истошным криком кинулась за бабушкой. Та бежала вприпрыжку, вихляя и ныряя в просветы между веток. В чаще Трифела выставляла крестом руки перед собой.

- Око упасай! – оглянувшись на бегу, показала Азее.

Та, подражая, пробовала выставить руки вперед, но ничего не получалось: теряла равновесие. Ветки, ударяя о ноги и лицо, вызывали не боль, а напротив, возбуждали азарт погони…

Игра в догонялки присуща всему живому: щенята, котята, телята, как только начинают мало-мальски стоять на ногах, играют в догонялки. То же делают и дети и влюбленные. Влюбленные - всегда дети.

По прямой урман, где дом Трифелы, оказался близко. Всего полдня ходьбы. Азее этот путь был неведом, если попросить повторить маршрут, она его не найдет.

В избе пахло летним лесом. Западная, северная стены и по диагонали половина потолка были чисто побелены каолином с добавлением яичного белка, отчего стены отдавали глянцем, а противоположные – бревенчато-серые. Посередине избы стояла печь с лежанкой. На припечке аккуратно были сложены било, валек, каток. Рядом стояли сковорода с чугунком, из него торчало несколько деревянных ложек. В углах и по стенам висели пучки разной травы. На полке, прибитой возле печки, стояли баночки, пузырьки и плошки.

Как только Трифела с Азеей вошли, из угла, с сучковатого дерева слетела птица похожая одновременно и на ворону, и на сороку, и на галку, села на плечо хозяйки. Из-под дерева подскакал сорочонок со странно укороченным клювом, с глазами, как у сыча. Широко раскрывая рот, он пронзительно застрекотал.

- А здороваться надо? – шутливо, грозно сказала Трифела, - Катя, здравствуй.

- Драс, - ясно выговорил сорочонок и раскрыл клюв.

Пораженная Азея оцепенела. Трифела открыла скрипучую дверцу косячка-шкафчика, достав еду, стала угощать пернатых квартирантов картошкой с грибами. Ворона-сорока, сидя на плече, хватала прямо из деревянной чашки. Сорочонок, примостившись на колене, принимал из рук. Высоко задрав голову, он смешно широко раскрывал клюв, отчего рот делался воронкой. Получив порцию, глотал целиком.

- Ешь, душа Марея, - подставляла миску вороне-сороке.

- Здравствуй, Катерина.

- Драс.

- Кушай, Катерина, - пихала Трифела куски сорочонку.

Потом насыпала в тарелку желтой мелкозернистой чумизы, сдобрив ее порошком из каких-то сушеных грибов, поставила на пол. Птицы, окружив тарелку с двух сторон, стали неторопко клевать зерно.

Накормив питомцев, хлопнула в ладоши, скомандовала:

- Марш на место!

Повинуясь, первая птица взмахнула громадными крыльями и, наделав ветряного шума, взгромоздилась на далеко выступающую ветвь пихты. Второй иждивенец ждал особого приглашения.

- Катерина, на место!

Сорочонок Катька, сделав два больших прыжка, оказался в углу. Проследив за ними, Трифела вдруг спросила:

- Азея, чего ты хочешь сейчас?

- Спать хочу, бабушка-тетка.

- Матушка Трифела я для тебя. Матушка Трифела.


Красный петух

В махоньком сельце Лапдашкино стояла пýстынь - деревянная церквушка с одним колоколом, ветхим скрипучим аналоем и чуть ли не с двумя иконостасами. Судя по полусгнившей арке ворот, когда-то была огорожена. Пустынь - веселое украшение села - возвышалась на видном месте. По праздникам да по воскресеньям собиралось до десятка прихожан. Изредка приезжал протодьякон отец Канон отвести кое-как службу, отпустить грехи мирянам, пображничать с кумом Дементием, само собой взять халтуру просвирками да живностью. А главное - насладиться дорогой. Уж больно отец Канон любил птичье пенье, услаждавшее его в пути.

На сей раз отца Канона сопровождал дьякон Селифан, рьяный служака. Молодой Селифан имел женский вид, рабскую покорность перед высшими чинами, непоколебимую трепетную веру в Бога и твердость – что касаемо при общении с прихожанами. Селифана Канон прочил на свое место в протодьяконы, ибо самому ему сулили сан протоиерея. Селифан, зная, что на него заглядываются женщины, и держался соответственно - форсисто. Елейная улыбка, словно припеченная к его лику в отрочестве, не оплывала с румяного лица. Он обладал гордой уверенностью в своей красавице жене Агриппине.

Кум Дементий пригласил гостей к столу, с дорожки заморить червячка. Званый обед будет после службы. У Дементия полна горница народу. Пришли выложить свои беды, послушать дальние новости: прииск это все же о-о! К тому же отец Канон частенько в губернии бывает, да и губернское начальство его жалует своими визитами. Дементий, показать широкую душу хлебосола, при служителях церкви держал порог дома переступнем всякому-якому.

Послушали, сами кое-чего порассказали…. Наперебой поведали святым отцам страшное приключение в пустыни: «Нечисто, ой, нечисто: кто-то шумливый, темный обитает там. Сухарничали единова парень да девка. При баловстве торнул он ее башкой о бревенчатку – тут и зачалось!.. Сперва, вроде бы, мах крыльев, потом крики, стуки какие-то - кавардак кавардаком. Утром отперли, верно: все постолкано со всех мест. Свечи вдребезги в одном иконостасе пусто – икона на полу, и кивот у нее треснут».

«Главное дело - все боятся нечистой силы, надо бы выгнать ее оттоль».

Задумался отец Канон, переглянулся с Селифаном, мудро покачали головами, будто бы чего-то знают. Знают. Добрую часть пути занял у них разговор о колдунье Трифеле. Канон наструнивал Селифана найти способ извести из округи колдунью: зело много вреда приносит пастве. Прихожане верят в ее колдовство пуще, чем в Бога. Несмотря на то, что действует она от имени Христа, в Золоторечье и в округе еретики появились. Но причина этой молвы и беспокойство преподобного Канона были другого рода. До отца Канона дошел слух, будто бы колдунья намекнула на его темное происхождение, которое он сам толком до конца не знает.

Якобы где-то на Ангаре, чета кержаков старообрядцев обнаружила его в заброшенном зимовье умирающим. Усыновили, отдали в учение в какую-то церковную школу, а сами во время эпидемии чумы богу душу отдали. Отрок оказался способным, все схватывал на лету, проворным. Много читал и помаленьку воровал. Однажды со своим сотоварищем и супрягой ограбили храм, забрали много церковной утвари и продали. Отправились вниз по Ангаре. Каким-то образом оказались на реке Енисей, потом в Карском море, через Тазовскую губу по реке Таз доплыли до Мангазеи. Тамошняя встреча определила теперешнее статус-кво и новое имя Канон. Друзья поселились в доме умирающего бывшего служителя православной церкви высокого сана, сосланного из Средней России. Канон, в то время Иоганн Шпек, много молился, показал свое милосердие. Он ухаживал за стариком честно, старался искупить свою вину за воровские грехи.

Сытуха-девка с длинными руками, с головой похожей на луковицу, заостренной кверху и широченной внизу. Когда она говорила, собеседник смотрел ей в огромный рот, словно опасаясь, как бы на беду не попасть в эту мясорубку. Два ряда широченных зубов сходились и расходились, из них норовился выскочить мясистый язык, но не успевал: зубы смыкались, и рот захлопывался.

Оба попа с садистским азартом проследили томление языка.

- А вота дак косая отроковица Ненилка Матафонова, - сообщил язык из своей неволи, - с нечистым валандатца. Друго лето ночью встает, уходит на сопку за церкву. И то дак филином ухат, то дак ревмя ревет, то дак хохочет бесовски, а утром ничегошеньки не помнит. Вон у Алошхи-даура спросите, - она чуть не коснулась того рукой.

Алошха сидел у порога на полу, скрестив под собой ноги, и курил длинную камчу.

- Ну, скажи, Алошха, святым отцам, чо ты видел, когда за баранами шел. Скажи. – И язык удивленно застыл, он даже и не заметил, что путь свободен, и можно выскочить. Алошха и ухом не повел, он уставился щелками глаз на отца Канона и молча, посасывая чубук камчи, подумал: «Ухмылка у этой бабы сахарна, а слова поганы».

- Ты скажи, Алошха, - вновь ожил язык. Алошхи будто и нет.

- Будет, - сказал, вставая из-за стола Канон. Он вымахал рукой крест. – Спасибо за чай-сахар, хозяин с хозяйкой. Однако обедню служить время. Дух Христа в Лапдашкине витает. Истинно христианское село.

О двух попах обедня прошла с небывалым торжеством. Трапеза в доме богача, Канонова кума Дементия Дементьева была разлюли малина. Протодьякон восседал во главе стола, по правую руку дьякон, по левую - хозяин Дементий.

К концу трапезы отец Канон спросил у Дементия про отроковицу Ненилку. Тот ему рассказал, чего знал, а может быть, чего и не знал. Отец Канон серьезно задумался.

- Кукушка, говоришь, зовет? Ну-ну… - и вновь глубокомысленно ушел в себя. – Полагай никто иной, как, - протодьякон осмотрел народ и наклонился над ухом Дементия. В тишине почти все ясно услышали «догадку» Канона: - Колдовка Трифела: она способна делаться птицей. – И он обратился ко всем: - Кто знает, что Ненилка ваша идет на зов птиц?

- Мать ее, Ульяна Дорофеиха, сказала, - охотно вступил в разговор скуластый чернявый мужик, - скараулила она единова, кукушка скуковнула на бугре, моя девка, говорит, встает и летит прямо на сопку. Я, мол, ее - Нилка, Ненилка – никаво.

- Дак кукушка, говоришь? Сомнений не осталось. - Дементий как-то даже ужался на скамеечке.

- Бог свидетель, - продолжал басить отец Канон, - Она бог знает, в какую птаху оборачиваться может. По ночам летает. – Канон взглянул на Селифана. – Сын мой, побеседуй с паствой в той половине.

Селифан вышел в другую комнату. За ним утянулся народ.

В горнице остались Канон и Дементий да за открытым окном сидели работники - батраки Дементия: Алошха-даур - табунщик, да Лодой – бурят – чабан. Они были друзьями, но как только сходились, могли просидеть рядом сутки, не обмолвившись и словом. Сегодня они нужны были хозяину для обсуждения перемены пастбищ, перекочевки. Оставив живность на попечение жен, они приехали к Дементию в Лапдашкино.

Слух у обоих - и у Ладоя и у Алошхи – был кошачий. Они сидели под открытым окном у забора и, все, что говорили отец Конон и Дементий, они слышали.

- Ваша пýстынь, кум Дементий, ихным шабашом служит. Под крышей ночью никого. Почитай со всего околотку ведьмы слетаются, место святое сквернить. И зачинщица – Трифела. Мое слово свято.

- Как быть, отец Канон, подскажи? Может быть, прораны на колокольне досками зашить?

- А быть так – науськай своих нечистых на нее. Сунут красного петушка, и делу конец.

- Не согласятся скоты: обои к ней обращались. У Лодоя парня выходила, у Алошхи – жену Дайку пользовала. Пятколизы… Кровь Востока. Тунгусятина.

- Ты хозяин. Сделай, чтоб захотели. Вели и все.

- Постой, Алошха же мне десять коней обязан. Чалдоны связали его и десять лучших угнали.

- Ха-ха! «Чалдоны»… Я знаю, кум, какие чалдоны. Ну-ну никто окромя меня да моего человека о том не ведает. Отпущу я тебе грехи. Знаю, кое-чего и на святую церковь положишь в жертву.


- Как не пожертвовать. К Покрову жди. Жди… - Наступила пауза. Дементий шлепнул по столу: - Алошха!.. эта тварь чего не утворит за ради своей дуры Дайки. Вот гнида нечистая – купил он ее у подыхающего тунгуса. Тот шлялся с ней по всем лесам Забайкала. Еще в молодости китайцы-спиртоносы обрезали ему язык. Он у них был проводником - ее отец. Удрал от них, бабенку русскую беглую с каторги где-то откопал. Прижили эту девчонку Дайку. Дайке и двух не было – бабу рысь загрызла. Скрылся он с дочкой в сопках, в шиверах да в болотах, где ни души. Дайка так и не научилась по-человечьи говорить, мычит все боле, да поет без слов. А этот дурень и купил у подыхающего от какой-то лихоманки. У тунгуса.

- И что твой Алошха? К чему Дайка?

- Хранит он ее пуще глаза. У них же поверье – приедет мужик в гости с ночевкой, кладут его с бабой. Тфу! Прости, Господи! Срамотища.

- Поверье, кум Дементий, внушено Богом. Инако перемер бы тот народишко. Дауров вон, наверно, один твой Алошха и остался – все как мухи повымерли. Их же крохи, да большие дали, да усобицы. Народишко, говорят, гордый был, непокорный. Его гни, а он не гнется, в землю врастает: весь и врос. Все охапкой родня, а одна кровь сама себя и съедает. Потому чужая кровь нужна. Богу угодно, чтобы они были: мерить нашу высоту по их низине. И что Алошха?

- На отшибе живет, летом в балагане, зимой в зимовье, никого не привечает, чтоб со своей неумытой Даей не класть. А она чо, тварь да тварь, насидится одна; его нет, приходит к прииску и крадется за огородами, да за лесинами, на мужиков заглядывает. Одинова, есть у нас один пришлый, - к ней за огородами, поговорить, мол. А она стерва, смазливая на мордашку, смеется, не утекает, а к лесу все отходит. Вроде заманывает. Заманила шалава, увела. Полдня парня не было. Кошка кошкой, а детей нету. Алошха над ней трясется. Вот и скажу ему, либо ты коней мне сполна вертаешь, либо Даю свою Ивахе Аргунову отдаешь. Это кого она заманила: работник мой. Бегает иной раз туды вон, к опушке. Так, скажу, Алошхе или так, или ты с Трифелой покончишь.

- Кончать не божеское дело. Петушка… петушка красненького.

Лодой пополз от окна, поманил Алошху:

- Слыхал?.. Надо Трифеле сказать. Живо на конь, Алошха.

- Нет, - словно его не касается, замотал головой Алошха. Его крепко задели слова хозяина.

- Палахой ты люди, Алошха, шибко палахой - Трифела хороший. – Дементий палахой люди. Алошха сабсэм палахой люди.

- Как моя едит? Алошха едит, Дая пасет табун, Дементий посылай Ивашху – Возьми Даю с собой - нелизя: пириедит чалдон, пиридет китаëза, маньчжур, тангут, угоняй табун – Алошха каторга. – Он вздрогнул, услышав зов хозяина.

- Алошха!!! Алошха, поди ко мне, велю.

Друзья переглянулись. Лодой, расставив руки в стороны, изогнулся как перед монгольской борьбой, дескать, будь, Алошха, орлом, а не мокрой курицей.

Алошха упал в лебеду и жестом приказал сделать то же своему другу:

- Схажи Дементию, Алошха табун уехал гилидеть, Дая хворает.

- Алошха, черт косоглазый, где ты?.. Лодой! Лодой, ты слышишь?

- Но дак, однако слышу, хозяин, - Лодой пошел на зов Дементия.

- Езжай в табун, Алошха, спасибо тебе, за мной не забудется. А вот это твоей Дае, пущай пьет утро-вечер, запаривает и пьет: важная травка, лечуха.

Трифела кликнула свою помощницу домовницу Катю Пятину:

- Голубушка, сходи к Анисье, пусть отдаст того красненького петушка, она сулила несколь курок, а ты возьми петушка и скажи, мол, больше она ничего не должна. Но только красного, другого не надо. Принесешь его за зыбуны к росстани, я тебя там встречу, да узнай у Анисьи, где Костя Воронков теперь. Прямиком - по нашей тропке, голубушка, живо.

Тропинкой, известной только ей да Алошхе, через болото, через лес Трифела, подъезжая к Лапдашкиной, встретила отца Канона, едущего с Селифаном в двуколке. Ее Воронок замедлил ход и не уступил места экипажу. Поповский конь, как ни удерживал его Селифан, сошел в сторону и встал как вкопанный.

Трифела важно, не замечая попов, проехала мимо.

- Сударыня Трифела… - окликнул ее Канон и немало удивился, что она их вроде не заметила.

- Зачем-то петуха везет в Лапдашкину. Красного.

- Петуха? Красного?! – только теперь Канон осознал, что он действительно в руках колдуньи видел красного петуха. Канон неистово стал креститься, просить Бога оборонить его от злого человека, от нечистой силы.

Как ни старался Селифан – конь ни с места.

- Выпрягай да поверни его три раза вокруг, - посоветовал перепуганный Канон.

Кое-как справились с лошадью – пошла. Но увела их совсем в другую сторону. Пьяненьким священнослужителям показалось, что солнце закатывается на востоке.

- Лодой! – вышел из амбара Дементий, - Ло… - он увидал Трифелу.

Колдунья поклонилась, размахнула петухом и положила его на огромный чурбак, что стоял посреди двора. Он служил для разделки мяса и для затеса колов. Петух, лежа на спине, даже и не шелохнулся.

- Добро пожаловать, матушка Трифела, на чашку чая, - как-то неестественно выговорил сельский атаман.

- Красненьких любите, Дементий Филиппыч, - очень любезно проговорила колдунья и, улыбаясь, вскочила на своего Воронка. Ее привлекла смешная с копной черных волос физиономия Лодоя, который вытягивал черную шею из-за угла. Хозяин увидел его. Голова тут же исчезла.

Дементий не понял, куда исчезла колдунья. Выехала за ворота, и… словно ее никогда и не было: дорога была пустынна. Ошарашенный, он смотрел на петуха и не смел двигаться: «Откуда эта ведьма узнала про их разговор с отцом Каноном» - подумал атаман и хватился: «Чей их?.. – наш разговор». Так он и стоял на чугунных ногах, не смея двинуться. Так бы вечно и стоял, если бы не петух. Горлан проснулся, встрепенулся, встал на ноги и заорал, что есть мочи.

Дементий на трясущихся ногах подошел к крыльцу и увидел там странную ветку какого-то кустарника, красную тряпочку и камушек. Вновь застыл, не смея приблизиться – он понял, это дело рук колдуньи. Открылась дверь и…

- Не наступай! – успел лишь крикнуть своей жене. Поздно: она уже наступила на ветку.

Засучив по колени штанины, так называемые гачи, Шалобан рубахой ловил рыбу для своих артельщиков. Увлеченный, он не видел, как на берегу оказалась Трифела. От неожиданного появления, он вздрогнул как от озноба. Воронков не мог понять, что с ним случилось. Трифела не подошла к нему, а как бы возникла ниоткуда. Колдунья стояла как изваяние, змеиным застывшим взглядом смотрела, не моргнув, чем ввела его в транс. Вздрогнул мизинец ее левой руки. У Шалобана произошло то же самое. Только зеркально: вздрогнул мизинец на правой руке.

- Мать-птица Трифела, тебя ли я вижу? - Костя повторил этот вопрос несколько раз, Трифела ни реагировала. Потом растворилась в воздухе и вдруг оказалась на самом краешке берега. Шалобан онемел.

- Бог помощь, Констанкин. Ловишь?.. Ну-ну, лови, пока клев, – прищурилась Трифела на змеящиеся солнечные волны.

- Спасибо, сударыня Трифела, - сказал Константин, уважительно, уходя от оцепенения. Порыв ветра забросил ему на голову башлык зеленой куртки и принудил сделать тяжелый шаг через густой вал воды. – Вон на берегу погляди, какие лопаты прыгают. – Острые листья осочника шевелились, как живые. В травянистой луже трепыхалась рыба.

Оглянувшись, Трифела поманила к себе Воронкова. Села на мураву, подогнула под себя ноги, достала кису с табаком и кожаный мешочек сделанный из бараньей мошонки. Смешала табак с какой-то травкой, помяла в мешочке, затянулась трубочкой-носогрейкой. Шалобан, попустившись рыбачить, лениво вышел на берег, выжал мокрую рубаху, разбросил ее на траву. Его просто подтолкнул хорошо знакомый запах Трифелиного курева.

- Пожертвуй, матушка Трифела, - Костя вынул трубку.

- Я знала, голубчик, где тебя искать, - колдунья глубокомысленно затянулась дымом и выпустила тонкую струю, которая веревочкой прошла около тела Трифелы и под коленом разошлась по земле вокруг нее. – Оторвал ты меня, сударь, от важного дела, - медленно растягивая слова, вещала она. - Видишь, какая долгая дорога прошла по мне. – И вдруг резко повернувшись к нему, выпалила, - тебе надобно уносить ноги из Золоторечья. – Костя, вздрогнув, поднял на нее настороженный взгляд. – Сон, сударь, я видела сëдни, вещий. Ты меня знаешь – пустобаять я не стану. А опосля того, как я тебя вернула к жизни в лесу, косточки твои, Костичка, собрала да срастила, теперь ты мой побратим - анда. Можно сказать сын. Дала тебе другую жизнь. Забочусь о твоей стезе.


- Чаво приснилось-то, сударыня матушка?.. встревожился Шалобан.

- Адали ты с дьяконицей Агриппиной робеночка прижил. Ой, мотри, Констанкин – не уйдешь, - быть тому…

- Ну?… ха-ха, - облегченно вздохнул парень. – Матушка строга. Быть ли такому…

- Быть!!! Быть!! Быть… - будто эхо выхаркивала не то голосом, не то шепотом…

Дьяконица Агриппина мягко ступала мимо аналоя. Ей почудилось, в храме кто-то есть: иконостас покачнулся. Заглянула за иконостас, прислушалась. Проследовала в ризную. Нагнулась, подняла изветшалую манатью, набросила ее на перекладину над сундуком.

Взявшись за крышку сундука с мелкой церковной утварью, матушка вздрогнула: под ноги пала тень. Но головы не повернула. По красным сапогам – таких больше ни у кого нет – узнала Константина Воронкова.

- От Иоанна сказано, - медленно и твердо проговорила дьяконица, - кто не дверью входит во двор овечий, но перелазит инде, тот вор и разбойник.

Не сразу ответил Костя:

- Верно, сказано от Иоанна, матушка…. А кто дверью?..

- Входящий дверью есть пастырь овцам.

- В храм не попадешь иначе, как через дверь, матушка.

- Не божье дело творишь, Константин, не в Иисуса идешь.

- Не вели казнить, матушка, пришел за…

- Храм последним покидает служитель культа, и он же первым входит. Греховный ты сын, Константин, не в Иисуса идешь.

- Пришел за божьим советом к тебе, матушка Агриппина.

- Идь к отцу протодьякону с душевным своим гноем – я не дверь.

- Только твой совет вразумит меня, матушка, твой. Нет покою.

- Хозяина при тебе нет. Ты спишь, раб божий. Слугам надобно бодрствовать, ибо они не знают, когда придет хозяин дома, вечером или в полночь, или в пение петухов, или поутру. Проснись, Константин, покайся. Не ходи под Богом без Бога. Ибо всякое дерево, не приносящее плода, срубают – и в огонь.

- Матушка Агриппина, нет мне жизни – не будет и смерти. Я люблю чужую жену.

- И если правая твоя рука соблазняет тебя, - вещала начетчицей Агриппина, - сказано в Евангелии от Матфея, - отсеки ее и брось от себя. Брось: ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело было ввержено в геенну.

- А не там ли сказано, матушка, «Просящему у тебя дай и от хотящего занять у тебя не отвращайся?»

Агриппина подняла удивленный взгляд на Воронкова – явился мытарем за податью, наградился словом Божьим. Такого от богохульника она не ожидала. Ее взгляд поплыл по глазам по складной фигуре разбойника и завис каплей над сжатым кулачищем, в котором словно бы динарий кесаря. Рубцы на лице от косого света явно вызначились, что говорило о его мужской нелегкой судьбе. Эти заросшие раны не делали лицо безобразным. Наоборот, говорили о его мужестве, о воинственной прошлой загадочности.

Воронков пронзал ее взглядом, любил. Над ним порхали слова Трифелы: «Прорицаю, зыблется душа твоя, а еще не ведает, что предстоит греховная связь с дьяконицей черноокой. Берегись ее глаз, сторонись ее, ибо завлечет она тебя в омут, погубит, не будет тебе ни дороги, ни просвета, ни воздуха, чтоб не думать о ней. Завлечет молодица в юдоль печали. Не люб ей ее суженый. Душой не попадья она. Светская она. Давно думает о тебе. Но будет противиться твоему приближению».

Константину пригодилось его чтение Евангелия сотоварищу его отца. В часы передыха в лесу и студеными зимними вечерами Костя читал эту священную книгу, и все лесники относились к нему с большим почтением, как к мудрому.

- Будьте совершенны, как Отец ваш Небесный совершен, - бодро проговорил Константин, - а если вы приветствуете только братьев ваших, что особенного делаете? Не так же ли поступают и язычники? Будьте совершенны, матушка Агриппина, подарите совет, как быть?

- Вы у нее спросите. Спроси у нее, Константин.

- Я у нее и спрашиваю. Вы меня привязали к Золоторечью, ты матушка Агриппина. Жизни нет…

- Не слышала и слышать не могу! Уйди! Уйди дверью. Звонарь идет, накличешь беду.

Костя выгреб из кармана горсть монет, положил на сундук.

- На все поставь свечей, за упокой души Константина Воронкова, - и вышел.

У дьяконицы в голове помутилось, когда разобралась, сколько денег оставил ей Константин. Где он мог столько заработать? Лишь потом дошла его просьба - завет.

Воронков из поселка исчез. Вскоре около зыбунов нашли его фуражку. Разнесся слух: Шалобан утонул в зыбунах.

Однажды Трифела видела матушку около зыбунов. Поняла, что план ее удался.

Афонька – поповский кучер - рассказал страшную историю. Дескать, сидит он ночью у костра, подходит Шалобан «Здравствуй» - «Здравствуй», «Сидишь» - «Сидю», - «Сиди, сиди, а Рыжуху твою волки задрали, пойдем». Приходят они к яру, а внизу лошадь раздербаненная, голова отдельно. Оглянулся спросить что-то у Шалобана, а Шалобана нет, глянул, а заместо коня каменья лежат. Ну и до утра блуждал Афонька.

Нашлись другие рассказчики-очевидцы Костиного появления и внезапного исчезновения.

Вновь нанятый кучер дьякона Селифана, земляк матушки Агриппины, поил рыжую лошадку на нижней Саранинской притоке речки Золотая. От того, что он увидел, весь окостенел. По берегу со стороны Золотой навстречу ему шел «утопленник». В Золоторечье все были уверены, что Шалобан утонул близ притока Цагана. Кто-то уверял, что его труп выловили в низовьях у самой Аргуни. Похоронили, мол, поставили крест с соответствующей надписью.

- Здорово, Афанага!

- Здорово, Констанкин. А ты разчи живой?

- Да ты, Афанага, не боись - я покуда покойник. И плохого тебе ничего не доспею. - Воронков протянул руку. Афонька со страху попятился, запнулся о корягу и растянулся на земле. Парнишка слезно молил Воронкова, чтобы он, «покойник», не подходил к нему, а сказал бы, чего ему от него надо…

…А так, как Афонька был врун из врунов, он передавал правдиво, то, чему научил его Шалобан.

Однажды Афонька передал дьяконице письмо для Селифана, которое якобы принесли калики, проходившие подле Золоторечья.

Агриппина не читала чужие письма, лишь поздно вечером, когда вернулся Селифан, она узнала содержимое письма. Ее мать лежит при смерти, а отец уехал на Кордон, и что-то с ним, видимо, доспелось. Агриппина собралась в Мариевку. Селифан отговорил ее: ехать на ночь, глядя: опасно - в округе волки шастают. А пуще того чалдоны прокудят.

Селифан отправил Афоньку к Полозову, чтоб тот дал крытый брезентом возок. Кичиги обещали зарю, когда возок двинулся от поповского дома. Агриппина завернулась в собачью доху - и досыпать на кошмовом потнике. По каменистой улице Золотореченска ехать было тряско. Но за околицей пошла проселочная дорога, и матушка Агиппина глубоко погрузилась а предутренний сон.

Проснулась она оттого, что возок стоял не двигаясь. Она подала голос:

- Фоша.

Раздвинулся задний полог, и она услышала:

- Афони нет. Уехал в Мариевку.

- Константин?! - была долгая пауза. - Я не верила, что ты утонул. Зачем ты это сделал? Заче-ем, Константин?

- Чтобы вам не мешать, матушка Агриппина. У вас под боком святоша, которому вы подчиняетесь, как раба, но не любите. Но и не любите на здоровье, живите у Христа за пазухой. Так спокойней.

- Это мое личное дело, кого жаловать, а кого презирать. У каждого из нас своя стезя. Меня моя стезя устраивает. Так, где Афанасий? Почему он уехал?

- Закимарил малость, а собаки гужееды гужи погрызли. Он и поехал за хомутом к себе домой.

- Константин, придумал бы чего-нибудь поубедительней. Это все твои проделки. А мне срочно надо быть в Мариевке. У меня мама при смерти.

- Мама ваша, матушка Агриппина, жива и здорова. И папа ваш на Кордон не ездил.

- Ах, так письмо - это тоже твоих рук дело?

- Извиняюсь, я иначе поступить не мог. Без вас, без тебя, Гриппа, мне жизни нет.

- Меня это не касается - Понимаешь ли ты, у меня муж?!. Я жена священника. С твоей стороны, Воронков, - грех и преступление. Это великое святотатство. Для меня смерть честнее, чем вступить в какую-либо связь с разбойником. Пусти, я ухожу.

Воронков посторонился, но подал руку поддержать Агриппину. Выйдя из возка, она растерялась. Дороги нигде не было. С северной стороны лесная сплошь, которая взбирается в гору. Вокруг тальник, ивняк и высоченная трава. День морошный.

- Куда это вы меня завезли? - паникуя, слезно спрашивала попадья. - Она пошла в сторону колка, но тут же воротилась и разрыдалась.


Небо было со всех сторон обложено тучами. Слышались далекие раскаты грома. В колок упала стрела молнии. И тут же раздался оглушающий щелчок. Попадья инстинктивно кинулась к Косте. Он обнял ее. Она резко оттолкнула его и бросилась к возку. Константин последовал за ней. Подсадил ее, но она не пустила в возок «постороннего». Полил крупный дождь. Словно дробь сыпалась с неба, налетали за шквалом шквал. Попадья подумала, что Воронков залез под возок. Но вскоре услышала, как он запел песню где-то далеко от возка.

В переступь по вереску, через краснотал
Приискатель Нерчинский песню запевал.

Матушка Агриппина поняла, что разбойник удаляется. Она была уверена, что Воронков вернется. Но наступила вторая половина дня, дождь не переставал хлестать, а Воронкова не слышно и не видно. Агриппина захотела есть. Она развязала котомку с гостинцами, стала жевать кусок мяса с хлебом, запивая, холодным чаем из японской манерки - солдатского котелка. Все это ей показалось невкусным. Она не переставала думать о Шалобане: наверно, до нитки промок. Даже пожалела, что не пустила его в возок. Она была уверена: Константин что-то большее, постыдное с ней не позволит. Воронков на самом деле вызывал в ее уснувшей девичьей душе чувство ревности ко всему, что его окружало.

Жила Агриппина подветренно, по волнам времени; течению не противилась. Противиться было неохота, да и боязно.

Морошный день каким-то плотным кутком стоял над поляной окруженной лесом и красноталовым колком. Порывы ветров старались сдвинуть этот плотный куток, но он был слишком весом, чтобы тронуть его с места.

Морок постепенно перешел в вечерние сумерки, а Константин как в воду канул.

А что было на самом деле. Метрах в триста от возка за тальниковой стеной стояло Саранинское зимовье, временное обиталище Шалобана. В нем находился поповский кучер Афанасий Морозов - Фоша, а рядом паслись спутанные лошади, которые во время дождя стояли под навесом. Афонька дорвался до араки и «упился в усмерть». Лежал он ни живой, ни мертвый на Костином топчане. Воронков, оставив свою одежду под дождем, оделся в робу, в которой обычно мыл золото. Там преуспел: напал на хорошую жилу. С наступлением сумерек, он вновь переоделся в прежнюю лопоть. Натянул исподнюю рубаху, на нее серую рубчиком визитку и хлопчатобумажные японские самурайские шаровары.

Он испугал и обрадовал попадью:

- Матушка Агриппина, я принес вам перекусить. Примите хлеб, сало, воду.

- Я не хочу.

- Не хотите, так спрячьте в сухом месте. Все равно аппетит нагуляется.

Через довольно вескую паузу тент раздвинулся. Агриппина увидела промокшего Шалобана, который сильно дрожал. Молча оставила полог открытым, нырнула под доху.

- Можно понять, что вы разрешаете мне, занять уголок в вашем шалаше? - и протихонил, - хорошо бы еще в сердце и душе.

Женщина не ответила, она отвернулась лицом к борту. Дьяконица чувствовала, как Константин шебутится в ногах возка. От этого ее тревоги исчезли, на душе стало веселей. Наконец, парень перестал двигаться, лег под одну полу дохи. Агриппина насторожилась, все ее тело напряглось. Но вскоре успокоилась. Они лежали так около часу. «Ты, матушка, боишься любви, поэтому ты не можешь быть по настоящему свободна, - спокойно говорил Костя, - ты живешь в нечеловеческих, подавляющих свободу условиях жизни. Быть рабой божьей одобрительно; рабой святоши, двухснастного человека - позорно». Агриппина, осерчав, решила повернуться на другой бок, лицом к собеседнику, чтобы возмутиться оскорблением ее мужа. Ее рука угодила на твердый символ мужской гордости. Слова, которые были готовые вылететь из ее пылающих уст, нашли в ее душе могилу. Она вскрикнула и села.

- Что за распущенность?! Как вы смеете?!! - и это было не наиграно, потому что с мужем они никогда полностью не обнажались друг перед другом.

- Тихо, тихо, тихо! - зачастил Костя. - Не мог же я в мокрой лопоти лечь с вами. Чтоб простудить? Вы мне слишком дорога - пойти на такое безрассудство.

Была долгая молчанка. Вначале он положил свою левую руку на ее правую, и, не получив отпора, медленно стал гладить ее. Много ли мало прошло времени - Костя ураганным порывом, силой сорвал с уст дьяконицы такой поцелуй, какого она еще никогда ни с кем не испытывала. Ее сопротивление было очень слабым. Но это не было и согласием. Его объятья, поглаживания, волнующие точечные прикосновения постепенно превратились в какую-то игру. Звуки без слов и междометия заглушал дождь, выколачивающий тревожную дробь по брезентовому балку. По природе Агриппина не была угнетенной в смысле чувственного женского начала. В раннем детстве ее одолевало, как и большинство девочек, любопытство к противоположному полу. Замуж она вышла без любви. Как дань зрелости, смирилась с тем, что такова судьба женщин, такова воля Бога. Ее семья Елчиных и семья Стародубовых были соседями и дружили. Трифела очень была удивлена, когда Агриппину выдали за безвольного красавца попа Селифана. Она нутром своим понимала, что они не пара. И резвая шалунья девочка, какой ее помнила и любила Трифела в Мариевке, в Золоторечье превратилась в инертную затворницу поповского дома. В это время гонение церкви на Трифелу усилилось. Со слов золотореченцев колдунья знала обо всех движениях попадьи. И однажды ее потрясла новость, что дьяконица неравнодушна к пришлому хулигану и сквернослову Шалобану. Вот тогда-то в ее голове-скороварке и поспела мысль сделать из этих двух непохожих людей счастливый союз. Месть была не в ее норове, да и считала она этот поступок ни местью, а своим делом помогать добрым людям и избавлять их от недугов. Понимала баяльница, что она принесет вред благообразному семейству дьякона. Но знала - что брак этот был скреплен веревками из лапши.

Агриппина боролась, в то же время экономила силы, она понимала, что находится в западне, и предполагала исход из этого плена, хотя в таком положении оказалась впервые. Константин не применял больше сил, чем этого требовал момент, но он понимал, что уже овладел предметом своих желаний. Силу напора парень сбавил. Не скрывая своего желания, продолжал целовать. А она уже подпала под влияние его силы духа и тела. Все ее существо заполнило чувство страха и зудящего риска. Она отворачивалась от губ Константина, отталкивала его от себя, умоляла не трогать ее. Откуда-то иногда налетало на нее чувство желания близости. Мелькало желание ласки и тепла. Балок от порывов ветра вибрировал. Слышалась музыка леса. Великан дирижёр взмахнул своей палицей, и музыка усилилась. Мелодия лилась из гигантского органа, живого организма. Роковая, тревожная мелодия, вместе с тем торжественная, подблюдная, победная. Агриппина была не в состоянии понять, что ее охватило - радость или тревога. Она чувствовала окрыленность и парение. И подступ сладострастия, который одолевает безволием.


А когда Костя овладел ею, она испытала такой чувственный взрыв, который спустя много лет она не могла описать словами. Ночь и день пролетели, как мгновенья. Агриппина теперь была покорная, что ярка. К вечеру небо было вëдрым, и они решили размяться по поляне.

- Костя, как у тебя хватило духу решиться на такое? Это же риск, грех, преступление. Ты не боишься, что я на тебя донесу властям?

- Нет, не боюсь. Есть же пословица. Послушай женщину и поступи наоборот. Один обормот, - это вправду было, - влюбился в одну шмару. Но выпивоха! - равных себе не имел. Ус мочил регулярно, едриттвоюзарога. Трудно было его упрекнуть в этом: делал все трезвее трезвого. Скрепя сердце, волю шмары он исполнил. Пришел на работу, как стеклышко, трезвый. Но вот в чем фокус - его шатало из стороны в сторону.

Константин изобразил своего героя гениально, рассмешив тем самым свою даму.

Посмеявшись, спутница глубоко задумалась. Заметив резкую перемену ее настроения, Костя спросил:

- Что случилось?

- Подумала, что будет со мною завтра.

- Завтра обязательно ты будешь другая.

- Какая другая?

- На день мудрее, на день глупее, на день старше. Живи сегодня. Тебе сегодня хорошо? - Она ничего не ответила, только крепко прижалась к нему. - Мы, матушка, существуем для себя. Один раз дано детство, и молодость не дается дважды. Живи не в угоду людям, а себе. Для себя живи, тогда нужна, будешь и другим.

- А ты, Костя, ни о чем не жалеешь?

- Жалко белокрылых даурских дроф.

- Каких дров?

- Тех, что под мой выстрел полезли.

- Ясно… - с каким-то глубоким смыслом сказала Агриппина.

- «Ясно» - ты знаешь, откуда это слово в русском языке?.. Думаю, от монгольского «Яса» или «Ясы». Это свод, если так можно назвать, законов Чингисхана. А в древле по всей Сибири собирали ясак. - Константин потянулся, вздрогнул, притянул к себе Агриппину. - Еще погуляем, или… - кавалер многозначительно посмотрел на даму.

- Нет, пора «или». - Женщина засмеялась и потащила партнера к крытому возку - их незаконнобрачному ложу.

Константин Воронков настоял на том, чтобы его возлюбленная Агриппина выпила с ним две стопки араки, отметив их первый день «счастья», медовый день. И завтрашний день разлуки. Он рассказал несколько смешных историй. Агриппина грустно смеялась. Подолы платья и нижней рубахи уросúлись от мокрых трав. Константин настоял, чтобы Агриппина сняла с себя и платье, и сорочку. Попадья, ставшая падшей женщиной, не противилась.

- Котенька, как мне теперь жить без тебя? Не разведут ведь меня.

- И не надо разводиться, живи, как жила. У всякого есть душевная тайна. Человек без тайны - пустельга. Хоть пустельга - это птичка. Только помни - я есть и буду всегда. Надо будет - позови.

- Зову, зову, зову!

От любовных притязаний Константина матушка Агриппина так умоталась, что уснула утомленная только на восходе солнца. Проснулась она от стука кнута в балок и голоса Афоньки: «Матушка, чо-нить надо?»

Дьяконица, спохватилась, что она, в чем мать родила, схватила длинную сорочку, вынула из мешочка грубую сату, подризную юбку, которую она везла в подарок матери, спешно надела ее, а сверху натянула платье синего цвета, подол которого еще не совсем выбыгал. Выглянула из возка, спрыгнула на землю. Возок стоял на проселочной не очень утоптанной дороге. А в каком месте, сориентироваться она не могла.

- Фошка, сиди, ирод, не высовывай свой нос. - Агриппина присела шагах в пяти от возка. Поправив тройной подол, встала напротив возницы, подбоченилась:

- Фошка, Мазепа, предатель, Иуда! Куды ты подевался?!

- Да ни куды я не девался. Всю дорогу подле был, - растягивая слова, пьяно проговорил возница.

- «Подле» Чего ты теперь барину скажешь?

- Чего надо, то и скажу. Привез, скажу, и увез, вот и весь сказ мой. А еще то, что ты прикажешь, барыня. Мое дело ямщицкое. Только надо нам здесь выстоять время. - Левой рукой Афонька оперся о козлы, рука его соскользнула, и он кубарем свалился на землю. Уснул сном праведника.

Агриппина поняла, что ее кучер под большим хмельком, все лицо опухло, глаза заплыли.

- Ох, и подлец же ты, Фошка, как ты барину служишь!

- А я не барину служу, я тебе, матушка, - не открывая глаз, проговорил ямщик, - да вот еще Шалобану. Я - всë, я - могила. Так что вы все для меня покойники. Кабыть, дожил до вольной волюшки…

С этого дня жизнь дьяконицы Агриппины приняла иной характер. В чреве она понесла «наследника отца Селифана». Сердце ее занялось вечным пламенем любви. Образно выражаясь - «красным петухом». Прекрасным.


Змеи

Азея Елизаровна Стародубова на глазах удивленных сокамерниц помолодела. Глаза ее заблестели, движения стали плавными, кожу лица покрыл румянец, разгладились морщинки, голос стал проникновенным, с серебристым звоном. Колдунью охватила радостная надежда. Венцов сегодня ее не допрашивал, а вел с ней далекие беседы о жизни и о доле. И о долге каждого человека. Колдуньино окрыленное состояние произвело на соседок мрачное настроение. Она выслушала их усталый рваный разговор: на последние слова чахлой женщины «Что нам теперь грозит?» ответила сытуха: «А я почем знаю».

- Вам грозит - жить, - ободряюще сказала Азея, - это удача: вы познали бытие с одного боку, а теперь предстоит познать и с другой его - обратной - стороны. Для вас это не новость: признайтесь, жили вы ожиданием этого дня. Судный день ждет всякого, только одних на том свете, других - на этом… рассвете и закате, - Азея завладела вниманием и возбудила в соседках интерес. - Везде нужны заботы. Теперь вам не надо печалиться о куске хлеба, зато вы познаете его вкус, будет решен и уголочный, квартирный вопрос.

- Уголочно-уголовный, - сострила тщедушная, нервно озабоченная подследственная.

- В любой ситуации надо искать выгоду, лучший кусок, теплее место; заметить, где что плохо лежит, - устроить лучше, командирское положение занять.

- Интересно, будто бы ты не собираешься этого делать? - не поняв иронии, спросила чахлая.

- Сделала бы с удовольствием, да мне некогда. Дела, дела.

- Чо, за мокруху отпустят тебя? Мечтаешь выйти сухой?

- Не выйти мечтаю - вылететь. - Азея, как перед дальней дорогой, присела на нары и мысленно стала прослеживать свою жизнь. Она не слышала соседок, только иногда на ее слух ложилось слово «змея» - так эти женщины обзывали друг дружку, а больше - своих сообщниц-товарок. При чем тут змеи? Они что, хуже других живых существ? Потому что не имеют загребущих рук, не просят «дай бог ноги». Пресмыкающимся дано право на жизнь. Пресмыкаться с землей для них не позор. В медицинской символике они занимают главное место. Но люди их уничтожают, потому что боятся. Всех, кого боятся, уничтожают. Сильных уничтожают хитростью, коварством, предательством. Таков испокон веков порядок жизни. Перед Азеей возникла жуткая картина детства, которой она дала окончательную переоценку.… В душе послышались слова именитого писателя: «Рожденный ползать, летать не может». А ей-то это дано: она и теперь летает. Мало, ой, как мало она ползала по земле, припадала ухом к ней - выслушать ее жалобы, понять, исцелить, хотя бы одну точку больной планеты-планиды. Только в неволе пришло понятие: одаренность, как и власть, - одиночество. Она прошла по жизни одиноко и уйдет, не оставив после себя следа. Считает - это санитария: не наследить, не оставить после себя лишней грязи. Слово «экология» она еще не понимала, но его значение ощущала.

- Мама, мамануха, тятька, гляньте-ко на улку, какой скоп змей - Лидка Якимова, содрогаясь от ужаса, ухватила свою мать сзади.

- Да ты чо, дикуша экая, ошалела? Каво врешь-то? Да пусти ты, окаянная! - Мать пыталась разжать руки дочери.

- Ей-бо не вру, мамануха, глянь-ко в окошко. Тьма тьмущая.

Мать с прилипшей к спине дочерью подошла к окну, раздвинула герань и ужаснулась:

- Па-авел! Гляди, чо деется. Господи! Господи - воля твоя! Обо­рони, и помилуй нас, от лютого зверя, от злого человека, от летуче­го, от ползучего... Лидка, молись.

Павел, ворча, нехотя встал со стульца, отбросил в сторону ичиг, который чинил и застыл у окна с дратвой во рту

В глаза ему бросилась соседская белая в черных заплатах свинья, которая, держа за голову змею, мотала рылом, а змея энергично изви­валась, словно еще боролась за жизнь. По улице в одном направлении ползли змеи. Это было живое море. Все двигалось, все волновалось. Гады подползали вплотную к избе. Павел представил, как они карабкаются по стенам. Его затош­нило. Он вспомнил: его в отрочестве укусила змея на сенокосе. Он даже теперь, через столько лет, почувствовал боль в правой ноге. А жена с дочерью бубнили: "от летучего, от ползучего, от кусучего". В деревне усиливался лай собак. Где-то кто-то визжал, мальчишка, девчонка или баба. Соседский пес, вытянув вперед лапы, не двигаясь с места, заливался лаем на ползущую мимо него змею.

Деревня словно обезлюдела.

Долго наблюдали эту картину Якимовы в окно, боясь высунуться за дверь. Супруги беспокоились за своих коров, а вдруг пастух струсит да оставит их, а они, может быть, уже жаленные.

Лидка первой увидала - по улице плавной, мерной походкой с посохом шествовала высокая стройная женщина неопределенного возраста, рядом как-то приседая, шла девочка лет четырнадцати. У обеих в руках было по узелку. Они осто­рожно, но уверенно переступали через тела гибких животных. А где тех было слишком много, женщина посохом обводила вокруг себя, и змеи не смели переползать эту линию, они плавно огибали ее, и путницы продолжали двигаться по улице.

- Ты погляди, Агафья, это же колдунья с ком-то идет. Трифела это. Не она ли пустила этих гадов? А может, она омрачает всех нас, может, ничего и нет?

- Ага, «омрачает». Ты, тятя, своим глазам не веришь?

- Как ты с тятькой говоришь, дикуша? - одернула Агафья свою дочь.

- Мамануха, а они к нам идут.

- Помнит Трифела еще наш домишко. Готовь, Агафья, - на стол. Принеси свежий соленый курдюк, тащи крынку с маслом, Лидка, ну-ка в подполье за утрешником-молоком. Вечорошник тоже тащи да каймак не нарушь. Живо.

- Ага, а как там змеи?

- Еще одна ляса и запорю, - пристращал отец Лидку, хотя никогда и пальцем не трогал свою любимицу.

Лидка показала отцу язык и нехотя полезла в подпол.

Посохом, отбросив с прикрылечного камня змею, Трифела пропусти­ла девочку на крылечко, взялась за кольцо. Дверь в избу перед ней отворил сам хозяин.

Переступив порог, Трифела воззрилась на образа и стала молча творить молитву.

Хозяева, застыв, ждали, пока гостья вымолвит слово.

- Мир дому вашему, хозяин с хозяюшкой, желаю здравствовать вам долгие лета!

Любила Трифела соленый курдюк. Павел это помнил с того лета, когда его ужалила гадюка, а Трифела, по счастью, оказавшаяся в их селе, спасла его после укуса.

- Благовоний в курдючок, Агафья Максимовна, ты кладешь справно, - сказала Трифела после того, как опрокинула пустую чашку из-под чая. - Чую, ты туда щепоточку гвоздички, да толику тмину, да... - она обор­вала себя, увидев на Лидкиных руках бородавки. - Ну-ка, бравенькая, подойди ко мне. - Она взяла руку девочки. - Куда это годится, столь лишнего мяса носить на руках – Она из одного своих многочисленных карманов выдернула толстую рыхлую нитку. Могло показаться, что колдунья заранее знала о Лидкиной беде. Проворно обвязала каждую бородавку, что-то пошептала, поплевала.

- Новое дело - носить такие кочки на руках. На-ка, вот сама да мигом зарой в ограде, ближе, где чушки живут. Сгниют нитки, и не станет этих твоих дорогих корольков.

- Я боюсь на улку,… укусят.

- Змей, что ли? А ты вот с голубушкой ступай, Азея заговор знает. Ни одна тебя не ужалит.

- Иди, дикуша, что те говорят. - Мать повысила голос.

- Матушка Трифела, - озаботился Павел, - а коров не тро­нут?

- Коров и всю живность я заговорела, а вот злому человеку нельзя на улке появляться. Разве атаман Агафон вас не упредил всех?

- А мы в гостях были в Оленьем. В миру говорили, что тебя, матушка, на сходе просили извести змей, ты, навроде, согласилась, да и никто не верил, что эко диво возможно.

- Никто не верил, что эко возможно, - подтвердила слова мужа Агафья.

- Знала, что не верили, но ради блага людей и содеяла великий перед Богом грех. Много жертвы принесла. Змее-матери тоже змеёнышей жалко, а змеëнышам – свою мать жаль. Ведь они теперь ползут на сопку Вознесенку за ублаженьем своим и не знают, какая участь им уготовлена мною - матерью-птицей Трифелой. Прости Господь, прегрешения: беру за мирян.


- Неуж, матушка-птица, вовсе змей у нас не будет?

- Ни одной. Этот год еще самки поползают без самцов, а тот год - подчистую.

- А как с другого култука полезут?

- А мы с матушкой-птицей травку посадили такую…

- Азея, - перебила ее колдунья, - велено же тебе с Лидой в ограде нитку посеять?

- Велено, матушка - птица. Идем, Лида.

- Нет. Нет, нет, нет! – запротестовала Лидка. - Пусть одна Зея закопает.

- Саморучно! – твердо отчеканила Трифела.

И Лидка, мгновенно потеряв волю, попятилась к двери, не в силах оторвать от взора колдуньи своего взгляда.

Азея вышла первой. Во дворе было только три змеи. Лидка, озираясь, торопилась палочкой вырыть ямку, а Азея, присев на корточки, подставила ладонь перед мордочкой змеи, и уж пополз по ее руке.

- Ой, брось! – закричала Лидка.

Азея, улыбаясь, поднялась, держа ужа в руках.

- Он не кусается. Ты погляди, какая красивая мордочка у него.

Лидка широко раскрыла глаза: в щель забора вползла новая:

- Кыш! Кыш, уходи!

- Да она тебя не слышит, - засмеялась Азея, - змеи не слышат. Змеи нюхают важно. – Азея подставила свою ногу перед змеей и змея, словно испугавшись, повернула назад.

- Ты что, слово знаешь какое?

- И слово, и… еще кое-чего, - похвастала девочка. – Сымай свои баретки и отвернись. Не смотри на меня, а то ослепнешь.

Лидка отвернулась, а Азея быстро ее обувь потерла о свои кожаные ноговицы, которые она называла чибрики, и вернула:

- Вот не сымай их, и змеи тебя не тронут, У тебя есть, кто - к кому в гости можно пойти? Сходим?

- Да ну те! - испугалась Лидка.

- Трусиха. Сколько тебе годов?

- Семь уж, однако, или восемь.

- А матушка-птица тебя бы живо наладила, чтоб храброй была.

- А пошто ее птицей зовут?

- Она летает. Я тоже могу, - похвастала Азея.

- Врешь?

- Никто не верил, что змей можно, собрать на одну гору. Вот увидишь, что будет деяться на вашей сопке Вознесенке.

Три дня ползли со всей округи змеи. Жители, кто, проклиная, кто, одобряя, на все лады склоняли имя Трифелы. Скот в село не пригоняли, буренки своим молоком, безутешно мыча, поливали дальний выгон. Капали на языки трав, заливали алые, желтые, синие рты цветков.

К концу третьего дня уже никто не видел ни одной змеи. Точней сказать только на второй день их было большое множество, на первый - меньше, а не третий всего несколько.

Трифела велела собрать почтенных селян, взяла их обувь, ушла в кладовку и там что-то с ней сделала.

…Во главе всех шла Трифела, за ней - Азея, дальше следовал сельский атаман Агафон Кутёнков, рядом с ним хромал наказной казачий атаман Мылов. Еще трое мужиков. Селяне сгрудились у подножья сопки Вознесенки.

Странное зрелище предстало перед глазами изумленных сельчан. На вершине сопки копошился огромный клубок, похожий на муравейник. Змеи ползли, образуя кишащую массу. Первые намотались на железный лом, вбитый Агафоном Кутëнковым и намазанный какой-то жирной кашицей. Перед этим Трифела чуть ли не полдня босоногой ходила вместе с Азеей, творила заклинание, и, они рассеивали что-то вроде песка.

Колдунья в тот раз позвала Агафона подняться на сопку, чтоб намазать лом, при этом строго предупредила, надеть рукавицы-голицы да плохонькие ноговицы. Добрую обувку взять с собой про запас. Агафон толком не понял, для чего это нужно, и пришел в своих обычных сапогах, но с запасными.

Когда Агафон окончил дело, Трифела приказала ему оставить и рукавицы и сапоги возле того кола.

- Да ты…, ты что, матушка Трифела, добрые сапоги я должон здесь сгубить?!

- Складно-складно, неси их домой – заговоренные: все гады к тебе в дом и пожалуют в гости.

С большой неохотой Агафон оставил добротные сапоги, а хозяин он был прижимистый – скуповат, хотя и показывал на людях свою широкую душу.

- А придешь домой, - напомнила баяльница, - того же разу с себя всю лопоть – в огонь.

Агафон в душе покостерил Трифелу, пришел домой, приказал жене принести в баню ему новую одежду и развести в ограде костер. Все спалил на костре, а рубаху все же пожалел, сунул в стожок прошлогоднего сена.

Кол обмазывали на заре, а на первом пригреве солнца на сопку уже поползли змеи. Трифела находилась в доме атамана Агафона.

Аксинья, дочь Агафона, которую когда-то спасла Трифела от укуса змеи, сообщила, что в их сеннике, в стоге дивно много змей.

- Не атаман при булаве, а булава при атамане должна быть. Скупердяй, спрятал какую-то тряпку в сене, - бросила Трифела и пошла к Якимовым.

Агафон… мужик он был решительный, вилами спешно вытащил рубаху и сжег ее. Змеи по зову инстинкта, оставили атаманов двор.

И вот теперь селяне с опаской поднимались по склону. Им попадались недвижно застывшие змеи, словно впавшие в спячку. Некоторые храбрецы поддевали их палками, клали кто в мешок, кто в корзину, кто в ведро, двое собирали в плетеную калошу, - и несли на вершину. Там были приготовленные кучи соломы, сухих веток, аргала.

Мужики, орудуя вилами, закидали соломой и всем прочим кишащий ворох тел. Агафон серниками поджег с одной стороны, а наказной атаман Мылов - с другой. Пламя быстро охватило всю кучу. Из-под соломы стали выползать змеи. Мужики попятились. Трифела, перекрывая гомон, приказала:

- Бросайте их вилами - в огонь, в огонь!

Начали на закате солнца, а покончили чуть ли не на утренней заре.

…Предыстория такова. В селе стали пошаливать змеи, то одного ужалит, то другого. Для зажиточного мужика Филимонова, который пас свой табун, укус оказался смертельным. Перед тем смерть от змеи приняла семилетняя девочка.

Не ушла от участи и дочь атамана Агафона, которого в селе все называли Агафотом. Он, перевязав руку Аксиньи, что есть мочи гнал тройку коней к Трифеле. Благо, Трифела оказалась близко. Та отстояла Аксиньину жизнь и проговорилась, что она в могуте вообще извести ползучих гадов.

И вот случилось, Трифела проходила по селу. Атаман созвал сход, и всем скопом молили баялицу извести змей. Прошло больше полугода, и Трифела пришла в село исполнить свое обещание. Она имела в этом деле знание, а знание - сила. Кстати - незнание тоже.

Дома, после расправы над змеями, окутав себя каким-то магическим мраком, Трифела наказала Азее: «Не повтори мою ошибку, не точи ножи на живое существо. Жизнь больше всего должна быть сердцу мила».

Жизнь. Жить надо для того, чтобы радоваться. Радованье - воздух жизни.


Сироты

Когда Азея вошла в зрелые годы, Трифела оставила ее полновластной хозяйкой в доме. На естественный вопрос Азеи: «Где ты живешь?» - Трифела мутно отвечала: «На Земле». Теперь она в доме была гостьей, появлялась после долгих скитаний, как снег на голову, спала обычно в поварне. Не вмешивалась в дела своей преемницы, но остро подмечала все промахи Азеи. Подсказывала не навязчиво и обычно намеками. Была жизнерадостной и веселой. Азея не могла взять в толк, что случилось с ее предтечей: сама ничего не советовала, но донимала Азею всякими вопросами, иногда такими, на которые невозможно было найти ответов.

Азея только теперь осознала: свобода - это и одиночество; независимость - обременительна. Прошел год, как она стала птицей, перед каждым полетом ее одолевал страх. Вопиющей загадкой для нее был наказ Трифелы, не летать над соленым озером Чильгинтуй, а случится то, так не видеть свое отражение в водном зеркале. Мысли столпились у порога ее сознания и приходили, не соблюдая логической очередности. «Главный мой завет тебе, Азеюшка, не держи в дому зеркала, готовясь к полету, застеняй окна войлоком изнутри, не летай над озером Чильгинтуй, еще раз баю, не летай над Чильгинтуем. Случится пролетать над водной гладью, не смотри на свое отражение в ней. Не лови свое отражение в самоваре, не лови свое отражение нигде». - Азея собиралась, собиралась, так и не спросила у Трифелы: почему.

Не то сон, не то явь - ее полеты: они всегда проходили с каким-то помутненным сознанием, в сопровождении оргиастического восторга и волнения. При взлетах во время устремления ввысь она испытывала всегда новое первобытное чувство, оставляющее в ее самости, в ее сущности вечный зов. После полетов ее одолевала тошнота без облегчительного последствия - рвоты; болела голова (раскалывалась), все тело охватывала слабость, наступала леность - часы ничегонеделания. В те минуты слабости она заклинала себя, что это ее последний полет. Но надвигалось время полнолуния, - летунья забывала про свои страдания. Она жила ожиданием мгновения взлета, как прихода святого праздника. Перед полетами Азея постилась три дня: ничего кроме ключевой воды в рот не брала, переносила это легко и радостно. После первого ее полета во время «похмелья» Трифела пытала: «Тяжко?» - «Тяжко», - призналась новоиспеченная птица. - «То-то и оно. За всяко удовольствие платить надо. Зови меня на помощь, если что. Но помни, приду на твой зов только трижды, а там…», - трифелина мысль так и не была озвучена до конца.

Азею-птицу всегда охватывала жуть при одном воспоминании. Летела она над ярко освещенном луной, но черным озером с лунной дорогой. То озеро соседствует - разделенное сопкой - и большим мелкотравным увалом с Чильгинтуем. Пахло горькими травами со сладковатым привкусом. Охватило ее страшное желание, взглянуть на свое отражение в черном зеркале водной глади, на которой стоял летний полуночный штиль. Вдруг ее тело стало наливаться свинцовой тяжестью. Крылья перестали повиноваться ей. Она почувствовала, как клубок ее тела, кувыркаясь, полетел в тартарары. Изнемогая, она крепилась, сдерживалась от зова на помощь Трифелы, Азея и не надеялась на чью-то помощь. Ее спасло то, что берег был близко, а высота полета - значительной. До того обессилила, что с трудом одолела расстояние до трубы своей избы. Садиться где-либо было опасно, а чем опасно - это для нее и теперь загадка. Два дня она не могла оторвать свое тело от ложа, даже для того, чтобы перекусить чего-либо. Хорошо, что это уже в прошлом. Азея улыбнулась, вспомнив, как она не понимала советы-наказы Трифелы. Зачем надо было представлять до «гольной» яви, как дым входит обратно в трубу; как дождь с земли восстает в небо, осушая землю, поднимая сухую пыль?.. Трудно было представить, как лошадь задним ходом уносит всадника за горизонт в нети. Главное, - как улетают птицы хвостами вперед. Теперь она точно знает, что «торела» уходить своим воображением в прошлое.

Трудно давалось девочке воображением раскачивать маятник часов до того состояния, когда она, чувствуя умозрительно его присутствие, переставала видеть. Едва ли больше полгода юной магине пришлось мысленно входить в предметы. Скажем, в камни, в горы, в деревья, в корни трав и кустов. Но, понадобилось около двух лет, чтобы научиться материально проходить сквозь растущее дерево. Для нее на всю жизнь осталось вопиющей загадкой - (Не было ли самообмана?) - когда она, прижавшись к толстой лиственнице лбом, прошла сквозь нее. Как во сне, почувствовала она себя внутри дерева. Была убеждена, что в ее теле ни кровь, а какие-то соки бродят. Потом ощутила, как спина и затылок отделяются от дерева. И тут же услышала одобрительный восклик Трифелы. Она с удовольствием вспомнила, как училась авгурскому искусству - по полету и крику птиц предсказывать будущее.

Легче всего Азее далось, усвоить вибрацию организма. Исцеление вибрацией. Она убедилась и поверила во влияние простого восточного баяльства: «Ом Мани падме хум». «Ом-м-м-м-м Мани падме хум-м-м». Произнося эти звуки, она явно почувствовала целительную вибрацию всего организма. Стон и храп - полезны для человка. Полезно и пение. В этом теперь она была убеждена. Одновременно пришел на ум - «поклад» - подброшенный злым колдуном моток пряжи, ниток, волоса, конского и человеческого - заговоренный он делает зло. Вере научить нельзя. Вера невидимая сила, Верней, не сила - состояние оно всегда в человеке. Про кого скажут, что он делает все - не верь. Это гнилая ложь. Кто берется за все - тот слаб. «Дорогу осилит идущий». Почувствовав в себе умение, прилагать свою энергетику, таинственную силу в управляемых пределах, Азея почувствовала свое одиночество. Сиротливое чувство стало образом ее жизни. Но было за семью печатями - это чувство в душе. Когда она входила в избу или в поварню - ей всегда чего-то не хватало.

Когда же ей сказывала Трифела: «Умение Кхечкари мудра йогов позволяет приостановить дыхание, не теряя жизни». Потом она постигала это умельство. Через полгода она была способна умереть на целый час, а потом ожить.

Два с лишним года назад, рядом с усадьбой Азеи Стародубовой поселились соседи, семья Подшиваловых, муж, жена и двое детей. Село Осиновка разрослось, протянулось вдоль речки Золотая. Появились Молокане и Тополевцы. С виду сектанты вроде бы, и не враждовали, но селились на приличном расстоянии одни от других. На сходе села решили перекинуть через речку мост: быть поближе к ягодным и грибным угодьям. Для более удобной доставки дров. Захар Подшивалов, оставив казачество, занимался охотой. Знал все окрестности, выбрал себе место по нраву, посоветовался с Азеей, не возражает ли она против таких соседей. Поставил дом с сенями и амбаром на связи. От Азеиного, саженях в двадцати, ближе к речному яру, доспел скотный двор со стайкой. Считалось, что они жили за околицей села. С селом их разделяла речка, а соединял мост. Близ дома колдуньи бил чистый родник.

Наступили новые времена: грянула революция. В Даурию она пришла с опозданием, образовалась, так называемая, Забайкальская Буферная республика. Подшиваловы считались середняками, но селяне-бедняки избрали Захара председателем комячейки.

Однажды Азея увидела в окошко двух хорошеньких детишек, мальчика и девочку. Они стояли, взявшись за руки, и с восторгом смотрели на деревянную птицу, что сидела на краю желоба и махала крыльями. От сильного ветра детей качало. Азея вышла на улицу и пригласила их в дом, угостила молочными хлебными орешками и кулагой. Это были Соня и Егорка Подшиваловы. У соседей завязалась дружба.

Погожие дни обманула осенняя стужа. Ветер Белая Волна, дичая, полосатил все подряд; в клочья рвал дымы над избами; нутрянно ныл в трубе и день-деньской ревмя ревел по-над лесом; на берегу неистово полоскал каленые листья краснотала; ухал в ерничной падушке; турил бурые волны калины на горную гриву. Озорно отбрасывал пасущимся за речкой коням хвосты. Бесстыдничал по улицам. Бабы не знали, за что хвататься, за подолы или за шалюшонки.

Белó и неровно застекленела речка. Лишь кое-где на быстринах зыбилась опасная полынья. По ней бежала мелкая рябь и хлестала в льдистый край, быстро наращивая сахарно белый опенок. Опенок был похож на пуховый, крупной вязки шарф. Разрастаясь, он тепло застилал русло речки, подкупая этим, унимал ее буйство. Усыплял.

По воду ходить опасно – наступи на лед – снесет. Приходилось искать заветрие возле яра, у каменистого берега там же и колупать прорубь.

Лопнуло терпение у Евланьи Подшиваловой – не переждешь. А воды, только чугунка в загнете. Спешно засобиралась: беда-то – к вечеру ждали успокоения, а тут ровно бы еще свирепей расходилось. Драницу с амбарной крыши рвануло, да так фугануло на собачью будку, что чуть кобеля Аркана не застягнуло.

Захар бросил чеботарство, и сам намерился идти с ведрами.

- Сиди-и-и уж со своими чирьями, - махнула Евланья рукой, - кропай ичижонки. Да хошь катанчешки бы Таньчины из клети притащил, поглядел бы. Однако у одного пятка худа. А подшить-то бы обое надо.

- Мотри, Ева, склизко, иди к яру, там прижим и полынья близко. На ключ не удумай переться.

Ватную курмушку Евланья подпоясала вафельным полотенцем. На голову туго повязала черный в белых и красных цветах полушалок с длинными кистями. Поверх всего натянула Захаров заячий треух. Надела пуховые варежки, спаренные с голицами. Ведра – в одну, коромысло – в другую руку – ушла на речку.

Захар Подшивалов вторую неделю мучился чирьями. Сперва один, потом – второй, а теперь целых пять, в разных местах. Соседка знахарка Азея Стародубова посоветовала ему пить опару да дрожжи с добавлением какого-то порошкового снадобья. Подействовало: два заживали, три угнетались, но еще бередились от прикосновения. Верно, прибавления не было. Выше локтя на правой руке нутряной, самый болький.


Сидя на вязовом стульчике, с которого обычно Евланья доит корову, Захар тачал союзки к новым женским унтам. Держа во рту потухшую трубочку носогрейку, он мурлыкал какую-то пустую, внезапно пришедшую на ум, мелодию. Дочь Соня дотронулась до руки:

- Тятя…

- Уй-ю-юй! – сморщился отец, качая рукой, будто убаюкивал ребенка, - ты, что, забыла, Соньча, что я инвалид?

Егорка – старше Сони на два года – ему седьмой, как «большой», дернул сестренку за руку: - Ну-ка давай, чикуй отсюда. Не мешай тяте. Вон твоя кукляндя зассопляндилась – обиходь ее. А ляпки чего раскидала? – Он толкнул сестренку.

- Егорша! – строго сказал отец, - младших обижать негоже.

Соня, выставив губу, отошла в сторону, подняла тряпочную куклу, присев, стала собирать в фарфоровую черепушку гладкие разноцветные камушки, которыми она пыталась играть в ляпки.

- Шибко-то не зудырьтесь, - предупредил отец, - чтоб у меня был порядок! Вечером ко мне люди должны прийти. – Он ждал товарищей из комячейки.

Евланью едва не унесло в полынью. Схватившись за камень, выступающий из-подо льда, чудом удержалась. Вернулась домой с полуведрами:

- Вот собака, ветер-то – всюё воду выхватал!..

Слив воду в одно ведро, поставила на кутную лавку. Залубеневшую курмушку бросила на голбчик и встала спиной к челу печки.

- Чо деется, чо деется!!! Стайку всюё разногишало – соломы почти не осталось.

Егорка, увидев в ведре колтыхающуюся воду, закричал:

- Мама, можно взять ледышку?

- Мне тëзя! – подхватила Соня.

- Ознобитесь. Простыть захотели, - сказала мать, - ты пошто такой вольный стал, Егорша? Вить ты большой, а чему Соньчу учишь? Другой хозяин дома, должон…

Евланья вдруг замолчала – она увидела через гераневый цветник в окне – промелькнуло несколько всадников. Захар, по ее тревожному взгляду, понял неладное. Молча, вскочив и раздвинув куст герани, он увидел спешившихся солдат, до десятка. Трое были верховыми. У одного из них знамя с нарисованными тремя известными костями.

- Анархисты! – перед Захаровыми глазами промелькнуло ненавистное лицо Антошки Полынова, его совмесника, - надо спасать бабу и ребятишек!

К счастью, калитка была закрыта на засов, а это шанс: несколько мгновений.

- Прячьтесь все! Шустро! Анархисты… Егорша, Соньча, живее в подпол и замрите.

Дети испуганно таращили глазенки на отца, свою защиту и опору, спинами прижались к матери, застыли. Евланья тоже, было, растерялась. Потом сцапала детей в охапку и, не слушая мужа, кидалась туда-сюда. Захар, сделав прыжок, пригнул их к полу. Если бы не цветы – анархисты наверняка бы заметили их

Пока солдаты выбивали доски у ограды, а потом стучали в дверь, Захар отодвинул от дверцы курятника мешок с охвостьями, шепотом приказал детям: «Полезайте в шесток», - и больно подтолкнул их. Дети шмыгнули в курятник под печку, окаменели от страха.

- А ты чего рот разинула? Прячься!!!

Евланья сунулась в шесток, но вошла только наполовину.

- Вот тоже отрастила, - досадливо проворчал Захар, - вон в подполье, и ни звука. Все!..

Захар ударился головой о голбец, придвигая длинную дверцу к шестку. К дверце был приделан желобок из тяжелой березовой чурки, служивший корытцем для кормежки кур. Мешком с охвостьями загородил дверцу. Со двора он услышал команду: «Окружай дом». Захар решил: «Успею». Хотел выскочить в кутное окно, а, увидев в нем солдата с трехлинейкой, отшатнулся в угол к столу. В тот миг зазвенели стекла, в избу ворвался ветер, сшиб несколько рамок с упорных гвоздей – фотографии закачались на шпагатинах. Раздался выстрел. Солдат еще раз бахнул прикладом в раму, хрустнув, она переломилась, но не вывалилась. Бандит помешкал: отлетевшим куском стекла ему до крови оцарапало руку. Обозлившись, тот в огороде схватил кадушку, и - в окно. Рама вместе с кадушкой развалилась на куски.

Солдат вскочил на край завалинки, просунул голову в избу. Захар схватил с лавки утюг-паровик, и… только черные угли разлетелись по кути, поднимая сивую пыль. Обмякнув, как пареная репа, тот стал сползать обратно в огород. Захар успел схватиться за дуло винтовки.

Сенную дверь сломали, распахнулась избяная скрипучка, в ней с наглой рожей появился усатый анархист, оскал его зубов означал не то обезьянью улыбку, не то волчью ярость. Анархисты все поголовно обкуривались маньчжуркой, травой, которая делала людей дикими, не ведающими, что творят. Захар не слышал своего выстрела – так он был возбужден. «Гость» вывалился из двери, его подхватили, отнесли в глубь сеней. Патрон у Захара был только один. Бросив винтовку в следующего бандита, Захар сбил его, но не убил. Вскочили, повязали.

- Попался, краснозадый… - ярко и пестро одетый анархист тяжело отдыхивался, - не хотел легкой смерти, что ж, можем заменить другой.

- В муках господних, понял, сука?! - порог переступил Антошка Полынов, бывший ухажер Евланьи.

Когда-то он к ней попусту засылал сватов. С той поры в нем жила звериная злость. Перед революцией за убийство соседа в пьяной драке Антошка Полынов попал на Горно-Зерентуевскую каторгу. Освобожденный революцией, вернувшись с каторги, мужик совсем озверел. В начале революции был в отряде повстанцев, красных. По своей горячности избил командира отряда, а ночью сбежал из-под стражи. Потом перешел к анархистам. Захар об этом хорошо знал.

Антошка замахнулся на Захара, но, наткнувшись на гипнотически-пронзающий взгляд, опустил руку на шапку:

- Где Ева?

- Где есть – не про твою честь.

Полынов – колено на голбец, заглянул на печку. Екнуло сердце Захара, когда Антошка взялся за кольцо западни. Он яростно рванул, и кольцо осталось у него в руке. При помощи штыков открыли западню. Он и его спутник спрыгнули в подполье. Евланья, как страус, спрятала лицо под сусечную балку, а ноги торчали в сусеке.

- Поди-ка сюда, зазнобушка моя, - Антошка и его помощник выволокли Евланью за ноги из ее укрытия, а потом и из сусека. Вдруг Антошка дико завопил: Евланья, извернувшись, вцепилась ногтями в его ненавистное лицо.

- Ах ты, стерва!!! Вот тебе!.. Вот! – от перелома захрустели евланьины пальцы правой руки. Она натужно замычала и потеряла сознание.

- Отпустите бабу. – Захар ровно ожидал, что его поймут. – Я коммунист, а она не при чем. Пожалейте, - он хотел сказать, «детей», но вовремя спохватился, - пожалейте невиновную, христьяне.

Спустя какое-то время, Евланья открыла глаза. Маниакальное выражение бледного лица, в глазах застывшее изумление.

- Чего так ласково встречаешь своего возлюбленного? – Антошка ладонью стирал с лица кровь, - шибко страстно. Забыла, как я с тебя снимал сливочки?

- Как был болтуном, так и остался им, – прорычал Захар.

- А губа у те, Полынов, не дура, - пропустив Захаровы слова мимо ушей, присел на лавку их предводитель, - пухляночка на ять с присыпочкой. Зря вот тока руку ты ей изувечил, как тебя обнимать она будет?

- Фигу-у-уристая бабенка, - тенорком проверещал мосластый здоровяк, но в его глазах появился неизъяснимый страх.

- Разрешите приступить к делу, товарищ-господин поручик?

- Как и было оговорено…. Приступай, Полынов.

Антошка, подойдя к лежащей на полу женщине, расстегнул ремень.

- Приступай к телу, - залаял над своей остротой мосластый. Его нижняя губа то и дело ныряла в слюнявый, покрытый клокастой небритостью, изувеченный рот.
Два желторотых неопытных анархиста испуганно таращили глаза, но храбрились, мол, видали мы похлеще. Иногда их расправа выводила из себя, они озирались, и явно хотели покинуть это «поле боя». Но отступать было некуда.

- Вот так вот, ëла-пала, - извиняющимся тоном начал Полынов, - чичас свадьба будет, Захара мы кокнем на месте, но, посля того, как отгуляем свадьбу. А где ребятишки? – спохватившись, оглядел избу Полынин.

На Евланью, вытеснив боль, нахлынул испуг:

- У Смирновых, видать, за речкой, а то дурят где-нибудь на улке. - Она закрыла глаза.

- Ладно – они твои. Теперь наша власть, мы теперь навовсе. Хочешь пожалеть ребятишек – должна потрафить мне, ëлапала.


Антошка встал спиной к Захару:

- Супротив пойдешь - народ у нас отпетый. Илюхе Загуменному мотну, и…. Он не поморгует, – с тылу в тебя лапу, и - наизнанку выворотит.

Мосластый осклабился и по испитому у его лицу прогулялась стая красных волн:

- Да уж с полным моим удовольствием, - похвалился он, - можно и шкурку тулуном содрать.

- Сыграем свадьбу в присутствии Захарки, опосля робяты уведут и крылышки ему приделают…. А ты живи да радуйся. Повсеместно возьмем власть, ворочусь. А там поглядим, буду я, с тобой жить али не буду – это дело десятое. С рукой твоей мы в расшлепе: ты мне лицо - я тебе - руку.

- Но ублажать будет, - вставил сидящий на кровати рыжеусый бандит.

Дикари коротко и тупо похохотали. Многие были всерьез окурены маньчжурскими наркотиками.

- Дожидаю твое решение, Евлаха. Тока не трудись оборонять Захарку от каюка. Считай – для его души в раю фатеру готовят. Одно твое «ага» - и тебя тут же отпустим. Сядем за стол, гульнем. И Захарка легко умрет. Скажешь «нет»… Ты меня знашь…

Не открывая глаз, Евланья сквозь зубы процедила:

- Скотина!!!

- Это надо понимать, господин-товарищ Полынов, дама колебается, - паясничал рыжеусый, прищуривая свинячьи глаза, - а нам надобна конкретность.

Полынов вздрогнул от холода. Он выглянул в выломанное окно:

- Эй, ты. Затвори ставень.

Когда снаружи притворили ставень, Антошка продолжил:

- Жду, Евланья, хочу слышать согласие.

- Кровопивец! – набрав сил, Евланья плюнула в глаза Антошке, но попала ему на бороду.

Распопугаенный тип шагнул в сторону лавки, под его ногами хрустнули осколки стекол. Он схватил с пола недошитый унт и замахнулся на Евланью. Антошка остановил его жестом.

- Ну-ну, будет. – Сдержанно поднявшись, он снял с приголовашки деревянной кровати полотенце и, вытеревшись, обратился к главному:

- Разрешите?..

- Меня нет, - замахал руками молодой атаман шайки и присел на стул в божий угол, приготовившись смотреть «представление».

- Зачнем свадьбу. – Полынов указал – одному солдатишке в огромной не по росту шинели – на улицу. Тот выскочил и живо вернулся, неся четверть самогонки-араки, сала и хлеба. Проскочил в куть, и стал гоношить закуску.

- Дружки, снарядить невесту…

Дети лежали на животах и округленными глазами смотрели в неприкрытое мешком пространство, они видели только голяшки грязных чужих сапог, руки и ноги матери, прикрученные веревкой под лавкой. Шесток был выметен, но пыль и сладковато-горький запах куриного помета еще стоял в этой узкой щели и колко щекотал ноздри.

Пятилетняя Соня понимала, что творится, неладное и, что ей нужно лежать тихо, она была испуганно-окоченевшей. Егорку, напротив, всего колотило. В нем закипала такая ненависть к этим бандитам, что вряд ли когда она в нем остынет. У него горело желание вылезть из щели и чем ни попадя бить, бить этих негодяев. Но чувствовал – тогда ему не сдобровать.

Бандиты достали чугун со щами и, стуча ложками, громко хлебали вкусное варево, запивая самогоном.

- А теперь приступим к прямым обязанностям. Зачерствела поди-ко. У Захарки в башке сплошь революция, - пьяно развязно декламировал Антошка, - ночи напролет только и думал, как бы чужую землицу оттяпать, а позабыл про то, что ему всего сажень и нужна-то. Разинул рот на чужой каравай, а про свой забыл. Сука, забыл, что баба не тебе сужена. Видал, как я ее на тройке за колок возил? Видал, как я ее на руках за Ерохинское гумно носил? Позавидовал, что мы с ней сеновал в мышеед в труху умолачивали. А ты забыла, Евка, как обманывала отца, мать и заместо вечерки у Ерохиных, да у Касатниковых со мной забиралась на вышку? Забыла, как Нюрке морду чистила за меня?!

Полынов сгреб с косячка вышитую красными цветами льняную салфетку и, показав на Евланью, бросил мосластому. Тот сделал кляп и заткнул Евланье рот.

Взвизгнула пряжка, блеснул черным клинком брючный ремень Полынова.

Егорка, подумав, что сейчас мать будут пороть ремнем, схватил Соню за голову и закрыл ей уши.

Седоусый сидел рядом с Захаром и караулил, чтобы тот «не заблажил». Захар изогнулся и, подняв связанные ноги, выбросил их, как пружину. Веревка, которой он был обмотан, выскользнула у второго солдата из рук. Одним прыжком Захар настиг Полынова, который в это время подошел к Евланье и выдернул кляп. Он только что стал спрашивать:

- Скажи-ка теперь, Ева, кляпы тебе по вкусу?

В это время он получил от Захара «калгана» в скулу и распластался. Головой он угодил на цевье самопрялки, сбитое в драке. И даже не дрыгнул ногой. В тот же момент, бандит который, прижавшись к печке, сидел на голбце, спрыгнул и с размаху, как топором, прикладом хряпнул Захара по спине. Хрустнул позвоночник и Захар потерял сознание.

Ребятишки завизжали, но их услышало лишь чуткое ухо матери. Через мгновение зигзицей взревела Евланья так, что даже видавший виды старый солдат отскочил от нее. Общее замешательство, крик матери, и зверские звуки пьяных спасли детей. Они замолчали и уткнувшись в ладони, прижавшись головами друг к дружке, замерли.

Из ковша на голову Антошки катанули холодной воды. По полу заскакали льдинки. Одна залетела в курятник и юлясь подкатилась к раскаленной щеке Егорки. Тот, обтерев ее своим рукавом, забросил в свой рот. Теперь некому было оборонить его от простуды.

Антошка приподнялся и сделал шаг к лавке, а плюхнувшись на нее, прислонился головой к стене. А чуть отсидевшись, обратился к своим:

- Переверните-ка эту падлу, - он пнул Захара в голову, - сдерите с него штаны. Дай-ка Петька нож, свой не хочу марать.

Ему подали столовый остро отточенный нож.

- Ты хотела захаркиного початка ëлапала… чичас получишь. А теперь, братва, клади эту падаль на нее. Теперь он не опасен.

Захара привязали к Евланье.

- Пущай так и подохнут, - сказал Полынов, отвернул у фляжки со спиртом пробку и сделал большой глоток.

Вскоре прибежал вестовой и объявил, что атаман всех созывает на церковную площадь в Золоторечье.

- Струков, - крикнул офицер, - выставишь караульного. К дому никто не должен подходить, понял? Часа через три вернемся. Дети появятся, задержать.

- Так точно, господин-товарищ поручик!

Дети с ужасом видели, как с лавки стекала кровь и образовывала на полу черную лыву. Они, выплакав слезы, лежали, как затравленные зверьки. Смеркалось.

Захар Подшивалов поставил свой новый дом, по соседству с домом Азеи Стародубовой . Место радостное, на опушке леса. Вода в речке чистая, недалеко лесной ручей с родником. На лесных прогалинах вымахивает травища чуть ли ни в рост человека. Ее по осени сжигают: оберечь свое жилище от лесных пожаров.


…Дверь осторожно отворилась. По черному платью в сыромятных ичигах особого покроя Егорка узнал соседку - тетку Азею, но вылезать не решился. Лишь по всхлипываниям она обнаружила детей. Повторяя: «Тихо, только тихо», - бесшумно вывела их в сени, а там - в амбар, примыкающий к сеням. Подсадила их на крышку сусека. Соня, потеряв равновесие, схватилась за гуж хомута, что висел на деревянной спице. Хомут бухнулся на сусек, а с улицы донеслось:

- Стой! Кто идет?

Караульным был трусоватый молодой казачишка из соседней станицы, он в дом войти не решился, боялся покойников. Да и не велено было.

Азея, раздвинув кровельные доски, вывела детей, а потом зауголками спустила их в сенник и отвела в свой дом. Дети плакали, а Азея просила покрепиться маленько, хотя у самой, «слезки на колëсках». Про себя она творила молитву: «Господи, покарай ты этих нелюдей!»

Одну из тех досок, что Азея, оторвав, отодвинула в сторону, ветром швырнуло на крышу дома, она сшибла трубу и наделала грома. Часовой выбежал на северную сторону дома и, пригнувшись за стайкой, долго и осторожно мышковал, высматривая, откуда грохот.

Когда казачишка анархист ушел в заветрие, Азея кошкой шмыгнула на угол и через амбар влезла в избу. Отвязав мертвого Захара, освободила Евланью. Через силу перенесла ее в амбар. Евланья скрипела зубами, но старалась не стонать. Оказавшись на холодном амбарном полу, через силу взмолилась:

- Добей, богом прошу тебя Азея-птица. - Женщина старалась приглушить стон. - Порешили все внутренности, до утра все одно не дотяну. Не оставь, матушка, ребятишек, - выдавила с силой из себя Евланья.

- Полно те блажить. Выхожу я тебя, излажу.

- Ой-ëй-ëченьки! Не жилец я. Мука страшная. А узнают, дак и тебя погубят и ребятишек. Помоги мне отойти к Захару.

- Полежи-ко тихонечко, я сейчас ворочусь, принесу взвару, выпьешь, уснешь, а во сне боли не будет. Отведу я тебя от смерти.

Азея чиркнула спичку, увидела солому и висящую на стене собачью доху. Она положила Евланью на солому и прикрыла дохой. Нечаянно выронила из рук коробку спичек.

- Вот холера! Куда же серники-то подевала?

Азея спешила и поэтому не стала долго искать спички. Коробка попала под больную руку Евланьи, та прижала ее к соломе и утаила – уйдет Азея, зажечь спичку, отыскать веревку и … конец. Едва-едва с помощью левой руки Евланья зажгла спичку, но не удержала ее. Солома тут же занялась пламенем. Евланья ударила покалеченной рукой по пламени, но потеряла сознание от боли.

Азея торопилась приготовить взвар, от которого Евланья погрузится в забытье на несколько суток. С котелком в руках Азея бросилась к окну – крышу подшиваловского дома лизало пламя.

Брат с сестрой, сидя на лавке, прижались друг к дружке, тихо, но жутко выли.

Азея выскочила на крыльцо: «Поздно. Что же я натворила? - Это мои серники…» Она достала с косячка бутылочку с мутноватой жидкостью, налила в деревянную чашку, подала Егорке: «Пей, Егорушка, половину». - Он повиновался, морщился, но пил. «Допивай, Сонюшка. Пей, надо».

Вскоре детей сморил сон. Колдунья знала, что спать они будут долго, суток трое. Она перенесла их за печку и, уложив на шубу, загородила мешками с отрубями.

Коротко в этот раз похозяйничали бандиты-анархисты в союзе с белогвардейцами, но в предсмертной своей агонии уничтожили всех кого подозревали в сочувствии красным.

В селе считали, что сгорели все Подшиваловы: и родители, и дети.

Прочно установилась власть буферного государства. Стало известно, что Егорка с Сонюшкой живы. Из соседнего села за ними приехали дядя и бабушка. Егорка в это время сильно болел, он лежал на кровати кожа да кости. Азея заявила:

- Пока не выздоровеет Егорушка и Соню я вам не дам. Тоска в болезнях хуже врага.

По выздоровлению дети сами не пожелали уезжать из родного села. Их увезли силком. Они убежали и с дровяным порожним обозом приехали к Азее. В конце концов, договорились, что дети будут жить наездами то у дяди, то у Азеи. Егорка скучал у дяди. У Азеи было приволье. Можно целыми днями болтаться по лесу, заниматься своими делами. Дети жили в отдельной хате - в поварне, где стояло два топчана, стол и два стула.

Прошла зима. Дети, казалось, быстро забыли про своих родителей. Сонюшка росла гладенькой толстушкой, а Егорка очень исхудал. Ночами он вскакивал и звал на помощь Азею, он часто видел один и тот же сон. Будто за ним гонятся бандиты и он попадает под завал кирпичей. Тут-то он и зовет свою спасительницу.

Как-то в конце лета Сонюшка играла в огороде, а Егорка принес в банке с речки «волосенца» - длинного черного водного червя. И когда Танюшка вырыла в песке лунку, а Егорка вылил воду с «волосенцом», та очень испугалась и закричала: «Мама!»

Азея выскочила из огорода и схватила девочку на руки. Сонюшка билась в истерике:

- Мамочка! Боюсь, ой, боюсь!

- Успокойся, ласточка. Доченька моя, я с тобой. Доченька.

Ночью Сонюшка вскакивала с постели, садилась на топчане. Азея положила ее с собой.

- Страшно, мамочка!

- Успокойся, касаточка, я с тобой рядом. Спи, спи.

Азея умыла Сонюшку заговоренной водой, прочитала молитву, и та успокоилась.

Через двое суток жар схлынул, Соня проснулась в добром расположении духа, улыбнулась солнцу, потом подошедшей Азее. Сквозь сухие губы проговорила:

- Мама, пить.

Егорка завидовал Сонюшке, что та зовет тетку Азею мамой, и однажды…

Придя из школы, он сказал:

- Мама, у меня сегодня по всем предметам «очень хорошо», даже по арифметике (она ему трудно давалась).

- Молодец, сынок! – похвалила Азея.
 

Забежим вперед. Соню, вошедшую в лета, родственники увезли в Саратов, там она вышла замуж, живет своей семьей в городе Энгельс. Егор ушел в армию, дослужился до генерала. А больше что?..

Вспомнив про сирот, Азея вспомнила и про Венцова. Он три дня не вызывал ее на допрос. Поняла и пожалела, что он болеет. Андрей показался ей близким человеком.


Под крылами птицы деревянной

День за днем вековуха Азея стала прослеживать свою жизнь. Сидя на краю нар, опускала голову на колени и мысленно улетала далеко-далеко. Соседи окликают ее, она не слышит.

- Чокнутая старуха, - махнут рукой - и в свою тоску.

Азея в детстве…. Хоть точно не помнит, было ли оно, или то сладкий сон. Любили ее, холили и папенька Елизар, и маменька Антонина. Был в их семье завидный лад. Но вдруг что-то стряслось…

В памяти возникает вечер, на столе горит свеча, на угольнике под божницей - старинный светец с лучиной, уютно сидеть у маменьки на коленях. Маменька расчесывает ее роговым гребнем, целует в макушку, поет песню, потом прерывает на середине: «Долговекая ты у меня, Азеюшка, да чует ретивое, разлучат нас… Больно блазнишь ты тетку Трифелу. Не дам…» - прижимает к груди и дрожит вся. И снова поет. И спела…

Памятна ей поездка с маменькой в Косогориху к бабушке Аглае, маменькиной матери, Трифелиной сестре. Вечером маменька говорила бабушке: «Хлеб у тебя, мама, скусный, сытный, ситный, - вдруг перешла на шепот: «Не дам, не дам чадунюшку, умру, а не дам». - И плакала. Горько плакала, так, что девочке становилось жутко, замирало сердчишко, и слезы сами катились на подушку. Ночью вскакивала, кричала от жара.

А как вернулись домой, папенька, словно сдурел: наругал маменьку, что целую неделю где-то пропадала. На Азею отец смотрел с какой-то звериной ненавистью, хотя до этого всегда любил, и относился уважительно. Она впервые увидела отца пьяным и на всю жизнь возненавидела «его характерец».

А потом наплывает другое, резкое видение, тоже давнее…. На краю диколесья, в сосновом урмане, за шиверами, подле самых болотных мочажин стоит изба. Толстые стены на добротном мху не подвластны ни лютым сибирским морозам, ни зною. Крутая драничная крыша союжена огромным желобом из ствола неизвестно откуда привезенной сосны. Присмотреться – и сруб не из местных лесин.

На восточном конце желоба сидит искусно сработанная деревянная птица, смотрящая подвысь летних восходов. Противоположный конец увенчан шпилем, на нем другая птица-флюгер; эта всегда смотрит в лик ветру. Это-то и есть главная птица-фетиш и оберег. Берестяные хвост и крылья оживляют ее. В распогодь птица, опустив голову, спокойно сидит на шпиле, но стоит тронуться ветерку, у нее поднимаются хвост и голова, расправляются тонкие наборные, резные крылья. Взмахивая ими, птица, как бы летит – что всегда наводило суеверный страх на прихожан, особенно увидавших ее впервые. Азея слышит голос Трифелы, хотя не помнит, когда это было: «Птицами мы стали от Летавы, истинное имя ее Цзэмула. Все наши крылатые сестры Катьки - в знак Екатерины Сиенской, которая жила в середине четырнадцатого века. Все Мареи - в честь богородицы девы Марии. Звук - знак, а в знаке - дух. «Чилибуха», - как ты думаешь, что это?..

- Наверно, это кишки.

- То-то - оно для тебя лишь звук, похожий на требуху. Это слово - яд. Ибо заморское дерево Чилибуха ядовито. «Ад» и «Яд» - свяжи-ка это в своем уме веревочкой, крепкой петелькой. Индейское кураре - из чилибухи. А что-нибудь говорит тебе слово «хань»? Молчишь. А Астрахань?

- Астра - это звезда. А-а-а, теперь поняла - это звездное ханство.

- В каждом слове, в каждом звуке есть секрет, есть сила, - сказала Трифела. - Вдумывайся в звук, в цвет, в запах, в знак, вникай в свои ощущения, научись не слышать ничего, а слушать тишину. Самое трудное будет тебе, Азеюшка, научиться, - входить в состояние недумания. То есть, убирать из головы все мысли. Научу я тебя, матушка моя, и умирать. Умирать, чтоб оживать. Стать другой, обновленной. Очищаться от грязи быта, от вредных правильных мыслей. Коли мы живем за Байкалом, ты должна знать, откуда тянется это название, и что значит.

- Байкал, матушка Трифела, мнится мне - это бокал. Такой огромадный бокалище воды.

- Тут ты, сударыня, заблуждаешься. Бай-Гал - это стоящий огонь. Бурятская легенда гласит - на месте озера была гора. Огненная гора. Потом она провалилась, как Китеж-град и из речек наполнилась пресной водой. И вытекает из него, чтобы держать уровень, только одна - Ангара.

- Бравая песня: «Эй, баргузин пошевеливай вал, молодцу плыть недалечко».

- Баргузин, моя сараночка, - ветер. Бурятия в древности была Баргужин-Тукум, а еще Ара-Халха. Халха (Калга) - на одном из Монгольских наречий - это голова. Буролицые племена Ара-Халха и Баргужин-Тукум и нарекли Бурятами. Буряты - это одно из монгольских племен, близкие их сожители кыргызы, татары и тюрки. Мы с кочевниками прошли и Околобайкалье, и Добайкалье…

- А Чингисхан кто, монгол или татарин?

- Ха-ха! Ты видела рыжего монгола или китайца или татарина?

- Татарина видела, видела татарина и еврея рыжего.

- Чингисхан был тюрок.

- Турок?

- Тебе что, уши-то золотом заложило, или чем другим? Тюрок, я сказала.

- А на портрете он похож на монгола.

- А оттуда портрет-то взялся? Никто не знает, каким он был всамделе. С натуры его рисовать нельзя было, это святотатство. Поверие гласило, если срисовать человека, или сделать с него болвана - куклу, то можно его убить даже издалека. Да и некому было рисовать: никто не вознамерился идти на смерть. Рисовали его сто лет опосля, китайцы, да эти… арабы. Они и рисовали, чтоб он на них был похожим, косоглазым. А ликомаз увидел монгола, и давай выхваляться, мол, чего проще. Нигде не написано, что Чингисхан был заика, а Жигала и Жингала знали, что он маленечко заикался. Собак при нем не держали - соколов да ястребов. Собак он боялся. Без охоты этот мужик жить не мог. К бабам относился через пято на десято, хоть их у него было - пруд пруди. И наплодил он рыжиков сорок сороков.

- Что, у него полно было детей.

- Незаконных. В Грузии их называют мингрелами. Караимы, татаре, тоже рыжие. Крым-то отчего так называют - от караимов.

- Ак чо, матушка Трифела, монгольский царь был не монголом? Чудно. И не татаром?

- Чего ж, дева, чудно-то. А царица Катерина Втора.

- Русская царица? Русская.

- Накоси, выкуси «русская». Немка она была. Да и Первая Катерина, если хошь знать, - голландская девка. С солдатами валандалась, потом с Меньшиковым спала, а потом и Петру - царю приглянулась. Вот тебе и царица. Умела, значит, командирствовать мужиками. А в Китае чо творилось: династия Цзинь более ста лет была. А это чжурчжени. Потом чуть ни двести лет царствовала династия Юань - монгольская. Мин опять китайская, чуть ни триста лет. Потом Цинь - маньчжурская с половины пятисотого и до девятьсот двенадцатого. А маньчжуры - это тунгусы. Залей-ка свой ум вот этой кашей. И начни понимать, что человек - он всегда есть человек, где бы он ни родился. А жить ему мало, ох как мало! И воюют только те, кто думают, что они вечны.

Сквозь много поколений колдуний и шаманок пронеслась птица, оставаясь ценнейшим фетишем. Владелицы знали ее устройство, время от времени подлаживали: заменяли изветшавшие детали. Можно было заменить всю птицу. Можно было, да нельзя…. В этом-то и сокрыта вся тайна. Говорят, находились смельчаки украсть реликвию, но обжигались на рискованном предприятии.

По округе гуляла легенда о том, как однажды ту диковину добыл охотник с избушки еще Матери-птицы-Козули. Данное ей от роду имя Ешэн-Хорло. Начался страшный мор. Сперва в его семье вымерли дети, жена, потом и он сам. За ним и вся деревня. А птица вновь прилетела на свое место. Считалось – владелец птицы обретает таинство могущества. Сказывали, хотели купить ее добром за много кун, за тьму коунов (так в то время называли металлические деньги). Все оказалось напрасным. Птица бессменно была на своем посту, охраняла покой магинь, шаманок наводила трепет на прохожих.


Со слов очевидцев гуляла легенда сражения. Дул страшный ветер. Сокол с высоты бросился на птицу, ударил грудью и зашибся насмерть. Предтеча Трифелы Жингала, глядя в глаза умирающего сокола, показывала пальцем, хохотала и радостно приговаривала: «Ага, Додой, - так почему-то она называла сокола, - хотел отобрать мою силу?! Я же тебе говорила, Додой: эта птичка – моя сестрица, что синь порох в глазу, а ты не верил – вот и испустил свой вонючий дух. Покудахтал Куд Кудович, доигрался…»

А как сокол последний раз дрыгнул крылом и закрыл глаза, сказывали, поднялся такой рев бури, сорвал с головы Жингалы платок, а волосы у нее были, не приведи бог – «долгие». Жингала, надо думать, на «волосьях своих и поднялась до самой крыши. По небу пошла сизая полоса морока».

Многие верили, что в птице обитают духи умерших колдуний. Во время бурь, буранов и ветров птице, наверно, казалось, что она несется мимо туч и облаков, да, как добычу, в когтях тащит за собой дом с усадьбой, лесом, землей. Туда - в никуда.

…От удара крыльев деревянной птицы проснулась Азея. Через окошко открылось по-над лесной молодью голубое свечение и где-то в просветах меж деревьев пурпурные полоски светозари.

Девочке нравилось травяное, пахучее, весело шуршащее ложе. Верно, попервости оно неприятно кололось и щекотало тело. Теперь этого Азея не замечала. Она знала, что острые кончики трав массируют тело и возвращают здоровье. Пахло осокой, мятой, жарками-огоньками, ургуем, богдоем, Адамской ручкой, так называют ночную фиалку, а еще многими незнакомыми травами. Цветами, цветами, цветами!.. а еще букашками.

Азея пташкой слетела с лежанки, скинула с себя длинную, прямого покроя рубаху. Всякий раз ее взгляд притягивал монгольский кривой меч, что висел на стене рядом со старым луком, у которого была ветхая тетива из жил какого-то зверя. Тут же висел колчан со стрелами, почерневшими от времени. Азея знала, что одна из стрел ядовита, пропитана смолой чилибухи. Но она еще не ведала, для чего в избе нужна эта опасная стрела.

- Здравствуйте, сестрицы! Как спалось? – приветствовала она домашних летучих обитательниц.

Обе птицы подскакали к ней. Одна из них картавя, сказала: «Р-р-расту».

- Молодец Катерина! Получай завтрак первая, - Азея раскрыла ладошку и дала поклевать ей варева, - А ты, Марея, скоро научишься говорить? Ладно, ешь и ты, дармоедка, моя хорошая. Эта птица не прожила еще года, когда-то, давным-давно, каким-то образом была скрещена сорока с пеганкой, даурской галкой. Еда для птиц готовилась особым способом с добавлением гриба и закваски. Привыкнув к этой пище, птицы не ели другой. Поэтому их неопасно было выпускать на волю. Проголодавшись, они возвращались через форточку в свое гнездо. Морозов эти птицы не переносили и боялись. Зимой летали всего около часа. Умели вылетать и возвращаться через трубу. Один раз в месяц. Печи в избе и поварне были без сводов. Металлические цилиндры труб откидывались на шарнирах. Об этом знали только хозяйки.

Маленькая хозяйка взяла с кутяной лавки кувшин с приготовленным травным настоем, из-под лавки достала другой такой же, но пустой и начала нудное занятие – переливать из кувшина в кувшин желтоватую жидкость. Не прекращая занятия, она медленно, воробьиными шажками двигалась на улицу. Выйдя во двор, девочка продолжала сливать. А перелить ей надо было семь раз по двадцать одному. Закончив приготовление, Азея медленно окатилась с головы до ног. Остаток жидкости вылила на рушник и протерла те места, куда влага не могла попасть. Она, как было ей велено, старалась стоять прямо, расслабить пупок, разгладить на лице морщинки, ощутить, что язык во рту помещается свободно, и мысленно говорить себе: «Принимай, душа Азея, жизненную силу. Тебе тепло, душа Азея. Дрожь уймись на осиновый лист, радость утречка – на личико, на пупок - теплая кошечка». И все надо повторять семь раз.

«Почему же кошечка?» - думала девочка, вытирая себя досуха льняным рушником, а когда отерлась, причуялась к животу: «Вай! Верно, адали кошечка на пупочке. Мягонькая, теплая».

Она сняла с забора легонький шарф-тканочку, обернула вокруг бедер. Легко вбежала в дом и выпила кружку теплой таяной воды, приготовленной матушкой Трифелой. Азея должна позаботиться и о пестунье. Она заглянула в кринку - воды на дне. Схватив ковш, девочка мигом сбегала в погреб набрала льда. А, заскочив на крыльцо, споткнулась и ушибла коленки. Из глаз сами показались слезы, но девочка скрепилась и не заплакала, лишь твердила: «Боли нет, боль ушла».

Пришлось идти за льдом вторично.

Следующее дело – «летать»: прыгать со станцов.

День светлый, какой-то широкий, высокий. А па-а-ахнет - с ума сойти: лесом, медуницей, мятой и бог ее знает, чем еще. И впрямь охота взлететь. А птицы щебечут, сплетничают по-своему, по-птичьему - людям не понять. А вот матушка Трифела понимает, хоть и тоже «людь». Девочка с нетерпением ждала, когда ей исполнится четырнадцать лет. Тогда она будет учиться превращаться в птицу и летать. А годы тянутся, скорей бы они пролетели, но они не летят, а ползут, как улитки.

Азея уже научилась приземляться на твердь, почти не отбивая пяток, со станца высотой до ее промежности. Проворно взбиралась и летела. Проделав семь раз, шла к другому станцу – летухе. Летуха – сооружение из двух лестниц, поставленных наклонно одна к другой, скрепленные лозовым вязом на верхних перекладинах. На передней было только четыре перекладины: одна внизу, другая вверху и две поддерживали площадки. Нижняя площадка с Азеин рост, верхняя – роста три Трифелиных.

«Мать птица Трифела уже летала», - девочка обнаружила какие-то следы.

Она взобралась на свою площадку, размахнулась и мягко приземлилась на подстилку из прутьев, мха и сена. Эти полеты ей нравились больше первых. «Слетав» девять раз, радуясь тому, что пересилила страх высоты, одолевающий в первые месяцы, Азея стала бегать по двору.

С двумя деревянными ведрами воды пришла Трифела.

- Азеюшка, поди-ка сюды, чо дам понюхать, - она вынула из большого переднего кармана зеленый листочек, - нюхай. Хорошо несет?

- Пряно, матушка Трифела.

- Чем пахнет?

- Болотом.

- Понятно, болотом. А главным делом, чем? – Азея смешно растопырила пальцы и не смогла ответить. – Ладно, - махнула рукой Трифела, - защурь глаза, - она потерла листок между пальцами и бросила в траву. – Отыщи-ка нюхом своим.

Азеины поиски напрасны.

- Топерь сбегай за клеть, спрячь его тама, - приказала Трифела.

Через малое время Трифела листок отыскала:

- Нюх у баялицы должон быть востер, как у зверя. Тибетцы - а мы начались там, - могли различить две тысячи запахов. Полезность трав нюхом чуять должна. И вред травы, корня, дерева - тоже. Каждый хворый человек свой особый дух имеет. Духом и отгоняет здоровых людей – вонью. Вот, ежели брюхо болит у кого, - пахнет за сто верст. Раньше таких болящих сторонились и правильно делали, чтоб не заразиться. Труп тоже воняет. Мясо с духом есть нельзя. От которых трав, дак, голова болит. От которых – наоборот… Матушка Жингала рассказывала, что ее приемная матушка Жигала запахами народ лечила. Ага, запахами разными цветочными, травными. Хвостами от зверей, да ушами. Да еще тем, что прянет.

- Матушка Трифела, а пошто у всех Матушек чудные имена были, Жингала, Жигала, Летава, Синия? Вот и у тебя,… и у меня – Азея?

- Имя у колдуний должно быть инако, чем у прочих. Мое родное имя Мелисса. По нашему ветхому завету оставалось два имени. Мне досталось - Трифела. А Азею я для тебя много годов хранила. Сперва - для первого ребенка, но Антошка мужиком родился. А ты только пискнула, поглядела я на тебя и сказала: Азея. Антоху-то я перво-наперво намерилась Азом назвать. Но да пусть Антохой именуется. А ты не догадываешься, что ваши с Антохой дни рождения совпадают, разницей в день? Батьку твово и матушку, когда тебя зачинали, берегла от вина и от прочего всего, но кое-ком подпаивала – вырастешь, узнаешь. И родили тебя по моему желанию, под хорошим месяцем, под добрым знаком. Пойдем-ка, касаточка, отнесем калошу сора в чащу, разбросаем, из чумана нагребем в ступу овса, ты его провей, а я сливанчик сгоношу. У нас толченый чай еще остался?

- В туеске. А пошто его долго сливают, как и полоскание утрешнее?

- Сливанчик здоровый чай, сытный. Усталость снимает. Но его надо уметь ладить. Ежели ладить не в глиняном горшке, а в чугунке - не то. Будешь толстую струю лить – тоже. Лей с разной высоты – бурда, а не чай. Струечка ровненькая, тоненькая, с одной высоты, ладно молочка либо сливочков, маслица, сольцы в меру – вот и чай. Кислороду в нем много. В чай по-монгольски добавляют муки либо толокна. И обычай у монголов таков, что в первую очередь подают чай. Он согревает и пробуждает выть - аппетит. Готовить его того же разу. Ибо кипяток всегда есть. И пока варится бухулер, гость согреется и заморит червячка. Вон в богатейских домах считают зазорным швыркать, суп щи, чай. Им надо чтоб тихонечко без звуков. А по мне – не то. Вот когда ты супец с ложки схлебнешь, он там разбрызнется, всю тебе нюхательность займет и вкус, и смак. И аппетит ровный придет, и сожрет человек мене, и наестся вытно, и узнает все, чего положили в суп, в похлебку. На то она и похлебка, чтоб хлебать. А вот Чингисхан, еще до написания Великой книги «Ясы», велел своим воинам пить кумыс. Это напиток из кобыльего молока. И секрет его закваски был дороже жизни. Эту закваску делали из лодыжки задней ноги белого коня. Хранили напиток в бурдюках и только три дня. Загодя всегда был двухдневный запас вяленого мяса. Армия его была подвижна, ничего лишнего не таскала за собой.


Азея стала на брезентовой полости веять овес, а Трифела на крылечке сливанчик готовить.

- Матушка Трифела, а пошто надо полоскание сливать сто сорок семь раз?

- Подсчитала, успела. Не сто сорок семь, а семь раз по двадцать одному. Семь – счет богатый. Троица тоже. Три по семи – двадцать один. Да еще по семи. – Трифела оживилась, - благó знамение, коли ты, об этом ныне спросила. Какой теперь день? Семой. А месяц? Семой. Тебе семь раз прыгать. А скока прыгала?

- Семь разов.

- Врешь?

- Вру. Девять.

- А велено?.. То-то, молчишь. Чтоб боле не было. Девятым днем прыгнешь девять разов. Пошто божью коровку зовут божьей?.. Ну?

- Дак молоко у ей….

- Ха-ха, дурочка, «молоко». Она не доится, а похожа рожками. И на ней ровно семь пятнышек. Поняла?.. На небе семь планид. На Планиде - семь мудрецов. В Большой Медведице семь звезд. Фараон самый главный во сне увидел семь жирных и семь чахлых коров. И цветов, на солнышке семь и звуков столь же скоморохи насчитали. В неделе семь дней. Что уже провеяла? Ну, удалая девка. А сколь путей в бабу?

- Сколь?

- Посчитай сколь. Пошли чаевать. Хлебца нарушай ломтика четыре.

Азея нарезала хлеба, Трифела разлила по чашкам чай.

- А?! Сливанчик?

- Больно, матушка, хвальной. Больно скусный. Плиточный, Карымский. Его что, в Карымской делают?

- По естеству он Караимский, были караимы, я уже говорила, народ такой - рыжие татаре. Татаре - это племя «Там-там». Оно было больше племени «Мон-Гол». Когда Тэмучжин из этого крохотного племени стал Чингисханом и объединил все племена, он повелел всех называть Монголами. Караимы жили в Крыму, покуль Сталин их не переселил. А теперь прислушайся: «Караим», «Крым».

- А байховый что, байхи были?

- «Бай хоа» - по-китайски «белые реснички». Это дорогой чай. Чаеторговцы и хвалились, что в их чае есть белые реснички. А это благородный аромат. Ты швыркай как следует. – Трифела издала почти свистящий звук, втягивая чай. – Ммм, божественно. Ешь сытно с хлебцем, с сальцем. Середка сыта и концы играют. Как полопаешь, так и потопаешь. А с такого чаю будешь взлягивать, как дородная жеребушка. Сёдни, дева, ты должна обойти семь кругов. Придешь после обеда. Зелени шибко не жри. Ладно? Брюхо может заболеть. Там добрая саранджа растет, нарви веника на три. У нас осталось всего два охлестка. Пойдешь в лес, учись подражать птицам, зверям, лесным звукам. Научись передразнивать людей, чтоб не отличить было. Неплохо было бы без движения губ. Шаманы Тибета голосами богов вещали. А Аэндорская колдунья первого еврейского царя Саула, когда с умершим разговаривала, до умопомрачения довела. Наверно от того он и решил себя жизни.

Смачно пришлепывая губами, Азея задумчиво спросила:

- Матушка, а для чего мы со станцов прыгаем?

- Слушать тебя тошнехонько. Ну, вот почему кошку брось - не разобьется, а собака или корова издохнет?

- Кошка маленька, весу-то в ней - никаво.

- Пошто ты така? Отрежь коровьего мяса кусок и кошачьего. Вес-то один. А не ушибается оттого, что кошка расслабляться может, а – собака боится высоты – вот и…. Урони с телеги пьяного человека и трезвого. У трезвого человека - ушиб, перелом, а у пьяного хоть бы что. Вот для того и прыгаем, чтобы тело привыкло к полету. Научиться падать и не ушибаться. Падать - надо быть готовым всегда. И всем…

- А откуда ты это знаешь?

- Мудрие - меняться душами с птицей и летать нам досталось от Летавы - Цзэмулы. Она в древних свитках нашла рецепт мази, натираясь которой можно было летать как птица по небу. Но, с непривычки можно упасть, вот чтобы не разбиться, нужно привыкнуть к полетам. Про ведьминский шабаш слыхала? Знать об этом не худо, а лучше всего не знать. Ведьм жгли на кострах.

- Пошто?

- Они порчу в народ несли. Потом об этом почитаешь. Но, должна знать, ведьмы изнутри заводились, а мы опричь того и снаружи. Не намажься да подыши нашим дымом и окочуришься.

После завтрака Трифела спросила:

- Дак сколь в бабу путей?

- Сколь?

- Задери подол.

Азея подняла подол платья. Трифела прочертила ей по правому паху, та от щекотки согнулась.

- Не корчись. Един путь. Укажи другой.

Азея показывает на левый пах.

- Но, - соглашается пестунья. – Третий тож спереди.

Азея, подумав, показывает на рот. Трифела усмехается:

- Вай, дура! Это не путь и не в бабу, а уж бы путь, дак в людей вообще. Ну, сожми ляжки, согнись. Видишь?

- Видю.

- Чо?

- Пису.

- «Пису». Лохань ты недогадлива, - беззлобно, даже ласково выругалась бабушка, - что это?

- Ноги.

- Путь промеж них третий! Ищи четвертый. Да, сзади ищи, чадо.

Девочка стыдливо проводит под ягодицей.

- А пошто рожу кривишь? – с улыбкой произносит колдунья. – В чем стыд? Стыдно воровать, а в этом тебе стыда нету. Ну, верно…. Топерь пятый, шестой, но вот и семой. Уразумела? Этими семи полосками бог указует путь в бабу, но в тебя он заказан. Не дай бог прикоснуться к этим святым полоскам мужику. Отрубай ему руку. Бей, чем ни попадя. Поняла? Бог тебя простит: ты невеста богова. Стань на коленки пред образы.

Повинуясь, Азея опустилась на колени, воззрилась на икону.

- Повторяй: «Клянусь, господи, во веки веков не дам прикоснуться к святым полоскам мужику. Если нарушу клятву, покарай меня, господи. Клянусь! Аминь!»

Азея клятву повторила, почему-то обливаясь холодным потом от страха.

- Дак, скока длится неделя?

- Семь дëн, - поднимаясь с пола, быстро ответила девочка.

- А Великий пост?

- Тоже семь дëн.

- Велик-от – «дëн»?

- А каво?

- Каво, каво. Вот и узнай, да мне скажи. Чего да чего еще семь. Соднова узнай, чего на голове семь. Узнаешь – похвалю, нет – пустая чада. Не худо бы и знать, пошто Троица ишо и Семиком прозывается. Запомни сразу молитву на сохранение священного знания: - Ом! Повтори.


- Ом! И все?

- Это зачин. Слушай и вникай.

Те трижды семь, что вокруг движутся,

Неся все формы, -

О, Повелитель Речи, силы их,

Их суть даруй мне сегодня!

Взяв каменную ступку, Трифела ушла в клеть-боковушку. Азея сразу схватилась за нос: «Раз! Уши – три, подбородок - четыре. Скулы – шесть, брови – восемь…. Нет, не то.

Азея перенимала прямодушие Трифелы. И это должно сослужить добрую услугу в дальнейшем.

Одергивая чадо, взрослые учат скрывать прямые чувства. И тогда, войдя в соображение, юнец начнет задумываться над тем, как поступить, и что сказать, как выкрутиться. Взрослея и переломившись в возрасте, человек маниакально станет лицемерить и лишится большинства чутья и наблюдательности. То есть случится обратное.

Трифела появилась во дворе.

- Матица, Трифела, - лисичкой запрохаживала Азея, - во – раз! – Азея зубами прикусила палец.

- Не откуси перстик-от, - довольно прищурилась Трифела.

- Два, три, - вставив по пальцу в уши, девочка вертанулась перед бабушкой, - четыре, пять, - она оттянула нижние веки и «страшно» закатила глаза под лоб. Потом, покачав головой, засадив по полмизинца в норки, радостно прогнусила, - шесть, семь!

- Умничка! – похвалила Трифела. – А как с молитвой?

- С какой?

- На сохранение священного знания. - Трифела помолчала, а потом подсказала: - Ом!.. Ну!!!

- Ом! Те, трижды семь, что вокруг движутся, - вдумчиво сказала девочка, - неся все формы. О, Повелитель речи, силы и их суть даруй мне сегодня.

- Ты что, это знала? - удивилась Трифела.

- Пошто знала-то? Ты, матушка птица, мне сказала. А кто Повелитель речи?

- Тот, кто тебя понуждает говорить и думать.

- Никто - я сама…

- Не сама, не сама. Думать надо. Когда придешь к важной мысли - созреешь. Еще ты должна знать - может, это правда - тибетцы считали, что душа человека в различные дни месяца сосредотачивается в разных частях тела. В первый день - это в больших пальцах ног, во второй - в лодыжках.

- В ногах? Правда, что душа в пятки уходит?

- Не только… Сёдни четырнадцатый день - душа в ушах, завтра - во всей плоти. Я чего-то сомневаюсь. Но Матушка-Жингала велела знать, где нынче душа у человека, который обращается к тебе. Береги душу человека. На всяк случай, выучи. А теперь семь разов коло дома. Чиркú свои привяжи к лыткам вязочкой, а то посеешь где-нибудь в мочажине.

Это бегание «вокруг дома» Азее нравилось больше всего. Особенно поначалу, когда было меньше кругов.

Сейчас она выйдет и пойдет в сторону солнца до своего вчерашнего круга. Половину пути пройдет по старому и будет продолжать двигаться по спирали, с каждым кругом отдаляясь от дома всего на одну сажень. Нечетный круг она делает по часовой стрелке, а четный - против часовой. До вечера сделает семь кругов, потому, что сегодня понедельник. Во вторник – шесть, а в воскресенье – один. Будет ставить травяные, каменные да деревянные вешки – точно на юге от дома, на востоке, на севере, на западе, да там, где застанет солнце, на прямой от дома. Если возникнет на пути речка – надо перейти или переплыть, для чего надо пользовать плот, который от прежнего круга всего на одну сажень ближе к дому. Поэтому круговые движения она начинает один день по часовой стрелке, другой - против. По обеим берегам ждут ее два плота. Возникнет шарага, чаща леса – пробраться; гора – преодолеть. Запомнить, где какие травы, какие камни, какие деревья, кусты. Запомнить округу, оставить в памяти заметные ориентиры. В каком месте чувствуется хорошо, а в каком – худо. Надо прикинуть, в каком месте поставила бы церковь, а где построила бы - не дай бог - тюрьму. Тюрем по всему Забайкалью, по всей Даурии, по всей Сибири было настроено сорок сороков. Девочка принимала это, как должное. Тревожила ее одна мысль: неужто так дивно много недобрых людей на белом свете?!

Ходить ей изо дня в день, целый год, в любую погоду. Придет время, когда, чтобы успеть, надо будет бежать. Бегать можно и сейчас, но и отдыхать, сколько угодно. Наступят холода, плоты закует льдом, и ледяную речку придется переходить, если лед не выдержит, сушиться и - дальше…. Лишь в пятницу они делают круги вместе с Трифелой. В остальные дни Трифела делает походы по прямой, туда и обратно, ежедневно уклоняясь на одну трехсот шестидесятую часть, то есть на один градус, но, если по четным числам идет в одну сторону, по нечетным - в противоположную. Это в зависимости от того, какой месяц по четности. Ориентируется без компаса. За тыльной стеной дома у нее лежит большая каменная «глыза» - круглая, в виде жернова, плита, на которой нанесены только колдуньям и понятные знаки, по которым они с незапамятных времен ориентируются. Эта плита переходит от одного поколения к другому и исток ее утрачен. Трифела утверждает, что плите больше сотни лет, а еще она увещевает, что понимает птичьи голоса. Она знает медвежьи берлоги и волчьи логова, иногда их посещает. Творит заклинания, и птицы ее не боятся и звери не трогают, на нее даже не обращают внимания. Она здесь своя.

Азея часто останавливается перед птицами, разговаривает с ними. Ей кажется, что они понимают ее речь. Девочка очень любит слушать тоскливый голос кукушки. Только она не знает, чем отличается кукушка от кукши. Часто встречает сорокопута, мухоловку дрозда, луговую пастушку - желтоспинную трясогузку, дубровника, пуночку, хохлатого чибиса. Ей кажется, что рябчик, - это зимняя перепелка. Зимой с интересом наблюдала за током глухарей и тетерев. Вначале не смогла их отличить. Потом запомнила, что у глухарей подбородок из перышек, а у тетеревов - хвост в разные стороны загнут плавными закорючками. Ровно сечка для капусты.

Первый год - триста пятьдесят дней. Второй год - триста сорок , третий - триста дней. Потом с каждым годом убавляя на двадцать дней. Ежедневно по пять часов. И только спустя семь лет колдунья птица обретает свободу и ходит по интуитивной тяге, по наитию туда, куда ее влечет.

Первое, что сделала Трифела, когда привела к себе Азею – показала ей две берлоги и волчье логово. На испуг девочки: «Дурочка ты Азея, - ответила Трифела, - волки в своем култуке не грезят. Это благо, что поблизости логово. А коли, придется встретиться с волчухой или со стаей, твори заклинание, смотри прямо в глаза, не дрожи, а говори: иди, мол, домой, у меня свои дела. Орать нельзя, пускаться наутек – тоже негоже. Волчуху дразнить не след, когда у нее маленькие. Подрастут, можно и поиграть с ними, когда она убежит за добычей. Охотятся оне далеко от логова.


…Азея задолго до ареста умела приводить себя в состояние недумания: мысли уходили, и она погружалась в прострацию. После чего наплывали видения прошлого:

- Перво-наперво, сударыня, ты должна осознать предел своих возможностей – чего ты можешь, а чего, пока, не в силах. Отсюда у тебя будет уверенность, отсюда и сомнение. Сомнение похоже на растерянность, но это не то: сомнение – позыв к действию. Уверенность – это начало затухания. Тухлый ум баяльнице не годится, его всегда надо держать свежим. Все движется, ум должон поспевать за всем. Удивлением злоупотреблять не следует.

Будь, Азеюшка, всегда в движении. Устанешь - отдохни. Но постоянства своего не теряй. Научись терпению. Зло в свою душу не пускай. Душевную скорбь омывай озарениями. Понимай. Понимай все, или старайся понимать, и скорби в твоей душе не останется места. Мир перед тобой открыт, и войти в него можешь только по своей воле, с добрым сердцем. Надо видеть и понимать все и чистоту, и нечистоты мира. Отбросы тебе понятны. Ты должна туго знать - мир жесток, ему не достает милосердия. Милосердие носить в душе легче и радостней, чем злобу.

Ни с того, ни с сего на ум пришли слова пестуньи: «Измена по любви – не грех. Измена ради разврата – самый пущий грех. Предательство, вероломство». Хотя на Тибете с этим делом было куда проще. Женщина открыто могла иметь много мужей.

Зарницу миров надо уметь увидеть, а это прозрение. Страдание до сердца надо допускать, но опасно оставлять его на ночь. Привыкни к мечу, приучи свои руки к нему. Дам я тебе одну старинную кипарисовую стрелу, будешь носить лук. Научись метко стрелять. В живое стрелу пустишь в самом крайнем случае: в мгновение опасности. Не будь равнодушна к судьбе других людей. Помни, отныне ты невеста Богова и живешь Божественными стремлениями для других. Но заруби навсегда: Бог на небе, царь на земле, ты - в себе. До тебя ни царю, ни Богу. Войди в смирение. Наладься быть хозяйкой слова и дела. Не выходи из себя надолго, не дремли: может статься, тать войдет в тебя. Ибо ты, выходя из себя, забываешь про заложку, про замок - оставляешь ключи на произвол случая. Никогда не считай себя умнее других. Даже глупец знает то, чего не знаешь ты. Просвещать насильно людей не наше дело. Токмо же поучать, наставлять, как быть. Доказывание - зло. Избегай этого, затверди искренно, нам вредно, недостойно кому-то чего-то доказывать. Напомнить - наше дело. Но - баю нелепость - поучать и доказывать мы иногда просто вынуждены - бескорыстно. Но не дай бог применять насилие. Когда ты будешь читать ясы Чингисхана, ты встретишь там закон, чтобы преступника не истязали, а если достоин смерти - убивали бы без мучений. Но и это тебе придется делать в безвыходном положении. Не убивать, а приносить боль. Думать, надо думать в любых условиях. Дать думать другим. Перед думающими должен быть выбор: что приятно, а что полезно. Любое решение двояко: вредно - полезно. Правда - не всегда благо. Научись понимать не то, что человек говорит, а то, о чем он думает. Не оспаривай, то, что по твоему мнению глупо, вот тут ты должна лукавить, делай вид, что соглашаешься. Ты введешь вруна в замешательство - внутреннее, хоша внешне он будет торжествовать.

В тот день в их доме появилась трижды вдова Осмухина Павлина Семеновна с жалобой на колдунью-ворожею Дутову Зинку. Дутиха, дескать, навела на нее порчу, не только на саму, но и на весь скот.

- Соседка Секлетея мне говорит, что это просто моя блажь. Матушка птица Трифела, уважь - растолкуй и уверь.

- Да нет, не блажь, порчу Дутиха наводить способна. Не знаю насчет всего прочего. Думающий народ - мнительный. Порча дело нехитрое, потому как недоброе. Разрушать - не создавать. Поселения, созданные веками, годами, можно разрушить одним махом - огнем, водой. Землетрясением, светопреставлением. Экономь, сударыня Павлина, свои чувства, не транжирь на пустяки. Не жги себя, береги. Супротивники всегда, прежде всего, устраивают душевные пожары. Чую, по ночам спишь худо.

- Худо, матушка Трифела, ой, худо!

- Я тебе воды излажу, будешь пить по три глоточка перед сном и умываться над открытым подпольем. Останется на дне толика, дольешь взятой из ключа до восхода солнца. Сон будет здоровый. И нипочем тебе Зинка Дутова. А случись то, что будет смотреть на тебя в упор, сделай взглядом вот такой знак перед ней. Это буквой «зет» называется или «зорро». Запомни, начинай этот взгляд слева от себя над ее головой, поведешь вниз, скользни наискосок по ее чреву. И под ногами поставь как бы черту. И у Дутихи навсегда отпадет охота, заедаться над тобой. А еще, сударыня Павлина, обшарь углы своего дома, найдешь какой моток ниток, либо конского али человечьего волоса, так ты и подбрось его обратно Дутихе. Зло-то к ней и возвратится.

…Азее на память пришла сказка, рассказанная Трифелой, смысл которой смутно доходил только теперь.

Лежа на травяном ложе, пухлые щеки на ладошках, Азея с азартным вниманием слушала историю девушки Тан-Манан, которая умела ошибаться..

Когда самая большая Юрта подняла камчу звездной кошмы и впустила в этот мир белую зарю, самая красивая девушка улуса Тан-Манан пошла в долину цветов. Ромашки таращили заспанные глупые глаза и казались Тан-Манане ленивыми.

«Удалые цветки все поднялись в сопку», - подумала девушка и решила последовать их примеру: стала подниматься на Алатау – высокую гору. С Алатау она увидела другую долину и поняла – самые красивые цветы сбежали туда.

Она не ошиблась – долинные цветы отдавали счастливым духом и солнцем. Но долина взбегала на зелено-золотистую елань. Эти цветы были голубые, как небо, пахли ветром далеких стран. Над ними порхали красивые бабочки и пели нежноголосые пташки-пичужки, по лепесткам ползали райские букашки. Тан-Манан не заметила, как оказалась у гребня горных скал, где гнездится орел.

«А взгляну-ка я, что за грядой», - решила Тан-Манан. И увидела на пологой ветристой лощине отару овец.

Тан-Манан лучше всех девушек улуса умела считать и пересчитывать не только шишки, орешки, камушки, лодыжки, но и овец. И стала она считать овец и считала до макушки солнца.

К ней подъехал на ветряном мухортом коне пастух Тим-Улом. В небесно-пронзительном халате дэли, в собольем малахае. Он сразу понравился Тан-Манан, а еще больше понравилась она ему. А показывать это в ту пору было нехорошо: обычай.

Чтобы Тим-Улом ничего не заподозрил, Тан-Манан сказала, что знает, сколько у него овец. И сказала - сколько.

- Ты ошиблась, Тан-Манан, - сказал Тим-Улом, - моя отара вовсе не моя и овец в ней на три больше.

… Но и Тим-Улом оказался не прав: не на три, а на пять. Они считали и ошибались, пока солнце не ушло в свою юрту.

Тогда Тан-Манан вспомнила, что путь до ее улуса далек. Но как уйти, не прекратив спора?

Ночь была звездной, но знал об этом лишь Тим-Улом. А Тан-Манан знала лишь одно, что Тим-Улом сидит возле балагана и поет песни. Хорошо пел Тим-Улом.

Утром они вновь стали пересчитывать овец и вновь ошибались, ведь овцы были живые. А еще они ошибались потому, что жизнь шла: овечки нарождались и умирали. А еще потому, что вокруг ходили волки. И еще потому, что Тим-Улом, Тан-Манан и их дети тоже любили азу из овечьего мяса.


Видите, как хорошо все получилось у них. От ошибок никто не упасен. Без ошибок жить нудно. А еще хорошо, что девушки любят цветки. Иной раз человеку кажется, что он пошел по цветы, а он отправился туда, куда ему надо.

Хорошеньким девушкам надо учиться у Тан-Манан, считать овец.

От этой незамысловатой сказки у Азеи начало появляться целостное восприятие мироздания. Раздвинулся горизонт ее любознательности. Проклюнулся первый росток любомудрия.

Лето отгорало, прела земля, рясно перли грибы, тяжелели ягоды. Азея густо загорела, сделалась плотной, подвижной. Круги ее пути становились все больше. Она, оставив плоты, дважды перешла речку. В одном месте было ей почти по горло. Переходила она, как есть – в платье, выйдя на берег, побежала вприпрыжку. Ветер пронимал до костей. Она сняла платье, выжала, встряхнула несколько раз на ветру, не прекращая прыгать. Вспомнив наставление Трифелы, обратилась с просьбой к своему сердцу согреть ее. Вдруг из-за леса выехали два всадника. Она быстренько накинула на себя платье.

Подъехали два не то бурята, не то тунгуса, не то даура. «Мунгалы», - решила девочка, когда услышала имя Цырешха. Большому лет около тридцати, малому – не больше пяти. Под малым седла не было – потник. В тороках у большака привязаны, с одной стороны лисьи, собольи шкуры, с другой – горшок с угольями. Мунгаленок, распустив сопли до нижней губы, курил длинную трубку-камчу. Азея припомнила присказку про начинающих курильщиков: «Шлеп большой, а тяги мало». Это ее развеселило.

- Но, драстуй, - поздоровался большак, спешился, снял малыша, - дай-ха, Цирешха, твой табачха.

Мальчишка достал из-под кумачового кушака доходящего до пят халата дэли, сделанный из бараньей мошонки кисет. Большак молча набил свою трубку, прикурил от трубки мальчишки. Малец что-то по-своему спросил у отца.

- Речха далеко? – спросил большак.

- Речка-то вон за темя кустами, - показала Азея, - но тама топь, объезжать надо.

Инородец молча отвязал торока, забросил чадо на коня, дал повод своей чалой захудалой кобыленки, гукнул. Мальчишка галопом понесся на водопой.

- Сколько ему годов? – поинтересовалась девочка.

- Пять, однахо, - показал на пальцах собеседник, - а руссхих, однахо, четыре, - он отошел в сторону, справить малую нужду.

«Ни бельмеса в годах не кумекает», - усмехнулась про себя девочка.

- А ты худа пошел? – за делом спросил мунгал.

- Я девчонка.

- Дах вижу, девчонха, - он подошел, завязывая ременный пояс, - а худа пошел?

- Я так… гуляю-ка.

- Но… но,… - мужчина помолчал, - а на прииске мерлушки, схуры покупают, овчины (он сказал: «обчины»)? Порох, однахо, есть?

- Наверно. Я не знаю-ка. Я там давно была.

- Архи хабахá есть?

- Чо, чо? – не поняла Азея.

- Бодха хрепха, сприт. Буль-буль, ха-ха.

- Водка, спирт? А-а-а! Дак это-то есть всегда. Китайцы полно приносят… в банчках.

- Играшха Полозов пирьезжал лисовать, лису стерлять.

- Но, знаю купца Полозова. Евграф Давыдыч? Дак и у нас лисы есть.

- Играшха. Хороший мужих, муного раз ночевал моя юрта. Мой баба спал. Хорошо спал: девху хорошу баба мине пирнесла. Басха девха. Другой год растет. Седни, однахо, беда: я не буду спать баба Играшхи: ехать нада.

Раздался свист, мальчишка, напоив коней, возвращался рысью. Его конь споткнулся о кочку, и он слетел наземь. Схватившись за гриву, он до костей порезал руку о конский волос. Вскочил на ноги и испуганно смотрел на свою ладонь, которая густо покрылась кровью. Казалось, он забыл плакать. Кровь текла, а он ее встряхивал с пальцев. Азея восхитилась терпением мальчишки, а потом как-то по-взрослому рассудила: «Плачь, не плачь – не поможешь». Девочка знала заклинание крови, правда, можно было заламывать только себе, но она помнила, как действовала Трифела в таких случаях. Подражая взрослой колдунье, маленькая взяла Цырешкины руки, стала молча творить заклинание. После третьего последнего баяльства, к ее ликованию и удивлению, кровь остановилась.

Мунгал развязал мешок и молча подал девочке два вяленых бараньих ребра. Посмотрев на сына, подал и ему одно. Азея мельком увидела в мешке красивую складную икону. Мунгал быстро прикрыл ее краешком мешка и оценил: «не увидел ли девха». «Не видел», - решил он.

Качаясь в седле, мужчина рассказал девочке, - та шла рядом, - как по дороге встретил Мариевских мужиков. Они поехали « юрта волха» - убить волчицу и волчат.

Когда всадники скрылись, Азея, обеспокоенная судьбой волчьей стаи, направилась на поиски Трифелы. Она знала, в каком та ушла направлении. Девочка шла лесом напрямик и заблудилась. Уже солнце было раскроено острием сопки, как она набрела на землянку, из трубы которой шел жиденький дым.

На Азеин зов из землянухи выползло тараканообразное существо – длинный костистый мужик, мастер рыжими усами отгонять комаров. При разговоре усы шевелились, будто ими он ощупывал местность. А видны они были со всех сторон. Не только усы роднили его с тараканом, а пуще – повадки. Он бесцельно суетился, бегал глазами и стыдливо прятал их от прямого взгляда девочки. Ни с того ни с сего замирал на месте.


- Скажите, дядюшка, кто вы?

- Я кто? Я дегтярь. Я деготок тута гоню, – он высоко показал за землянку рукой. – А ты, сударыня, чьих будешь?

- Стародубова я.

- Не припомню чо-тос, - хрипло, скороговорочкой протараторил «таракан». – Не припомню, сударыня. С Мариевки?

- Нет. Мы на прииске жили, а потом…

- Золоторечье? – заулыбался ласково и вновь засуетился он, - Трифела, колдунья, Стародубова не родня случайно вам?

- Нет, - почему-то соврала девочка, - мы одной фамилии с ней.

- Да-а-а… да-да-да-да. – А в наши края, какой ветер занес, попутный, али….

- Я бабушку ищу, где-то она тут.

- Тэкс, тэкс, сударыня, значит, бабушку хочешь найти себе? А дедушку не хотца найти? – Поймав Азеин не по детски серьезный взгляд, «таракан» пошелковел. – Но-но, я шутю, шутю я. Шутю-ю-ю. Тю-тю-ю-ю-ю…. Тю-тю-у-у-у… – и, строя пальцами «козу», он обошел вокруг Азеи.

И тут с неба западали большие дождины. Вобрав в плечи свою рыжую голову, так, что плечи казались маленькими проклюнувшимися крыльями, «таракан», как-то по-птичьи сделал несколько шагов под травяной навес, поманил девочку. Он выставил свою руку под дождь, ладонью к земле, отдернул руку, заулыбался.

Дождь усилился. Дегтярь, посмотрев на девочку, беззвучно проговорил:

- Не больно сдобный гостинец, но да уж…. Прошу к нашему шалашу – гостьюшкой будете, сударыня-с. – И он, как в воду, стал погружаться в землю – засеменил по прокопанному входу в землянку. Вместо ступенек были выкопаны небольшие ямки. Порог оказался высоким, Азее надо было через него перелезать.

…Трифела встревожилась: стемнело, начинался дождь, а Азея еще не возвратилась. Накормив питомцев птиц; подоила корову, закрыла в сарае кур, направилась на поиски. Без труда она нашла последний Азеин круг, обежала его – девочки нигде не было. Неужели на прииск сбежала к братцу? Быть такого не может. На Трифелин зов откликалось эхо, но знамений в нем колдунья не услышала. Летать сегодня Трифела не могла: срок не подошел, да и взвары готовить не менее суток. Возвратившись, домой, не торопясь, разгребла загнетку в печи, в широкую глиняную чашу налила зеленоватую жидкость. На выгребенную из загнетки кучу уголий положила пучок сухой травы, которая тотчас задымила. В малую деревянную колоду положила семь зерен различных злаков, села не нее перед челом печки, роговым гребнем стала расчесывать волосы, постепенно прикрывая ими лицо. Сквозь образовавшуюся сетку волос она пристально вглядывалась в поверхность жидкости, в которой отражались красные клубы дыма. Ей привиделось, что Азея жива, и Трифела успокоилась.

Темнело быстро. «Таракан» угостил Азею жареными коровьими мозгами, напоил зеленым чаем с кобыльим молоком. Велел ложиться спать на топчан, а сам, набросив брезентовый дождевик с капюшоном, пошел взглянуть на свой деготок. Девочке очень не хотелось под проливным дождем идти в пугающую темень. Азея забралась под лоскутное одеяло, что лежало на медвежьей шкуре, и под шум дождя стала погружаться в сон. Она была уверена, что хозяин всю ночь пробудет у своего деготка.

Очнулась она от наступившей тишины. Дождь перестал шуметь. Азея вышла на улицу проветриться. Куда подевались тучи?.. Огромный темно-синий звездный купол пугал ее. Лес предостерегающе шумел, где-то слышался, похожий на лисий, лай. Девочку охватила жуть. Перед ней стоял задок телеги, в его подушке торчал железный шкворень. Азея вынула этот шкворень, занесла в землянку, отерла о край шкуры и положила рядом с собой под полсть. Она долго лежала с открытыми глазами, не могла уснуть.

Наконец, в землянку вполз «таракан». Он повесил дождевик за башлык на спицу – торчащий из стены столбик. Что-то снял с себя, кряхтя, забрался на топчан. Лег рядом с Азеей и, дыша на нее табачным, противным запахом, плотно придвинулся. Прикидываясь сонной, Азея пошевелилась, как бы освобождаясь во сне от лишнего груза.

- Ну-ну, спи, покойной ноченьки, - погладил ее «таракан», убрал руку и долгое время лежал не двигаясь.

Азея начала погружаться в сон, перед ней появилась картина светлого простора, а по-над степью летит деревянная птица. Очнулась она от прикосновения к запретным полоскам. Сердце вспрыгнуло и учащенно забилось, рука непроизвольно схватила шкворень. Он был холодный и тяжелый. Памятуя наказ Трифелы, Азея отчаянно подняла железяку и опустила на голову «таракана». Он, не успев издать звука, судорожно дернулся и обмяк. Девочка с громко колотившим сердцем, перелезла через него, выскочила на улицу. На нее залаяла собака, но собаку она боялась меньше, чем того тараканообразного мужика. Собака ее не тронула, и Азея пустилась в обратный путь. Она хорошо помнила, с какой стороны пришла к зимовью.

Не ночной лес пугал ее, а его возможные таинственные силы. Ей чудилось – лес живет двумя жизнями. И та, вторая ночная, лесная, недобрая жизнь охотится за ней, играет, как кошка с мышью. И самое лютое – девочке казалось, что утро никогда не настанет. Подгоняемая ночными шепотами, стонами, криками, она пробиралась, ориентируясь на луну. Помнила правило - взадь глядеть нельзя, только вперед. Прокричал филин, фыркнул конь. Девочку пронимала нервная дрожь, ее то знобило, то бросало в жар, за ней неотрывно, соблюдая дистанцию, следовал железный, холодный шкворень, а за ним тараканообразное существо. По лесу пробирался странный состав.

Внезапно, оступаясь и коря свое теперешнее положение, Азея наступила на мысль тетки Трифелы, что Темучжин (Чингисхан) был добрый человек. «Добрый», - если он утопил в крови полмира, если своего сводного брата убил? А в детстве трусишкой был: собак боялся. Азея с этим не смирится до конца своей жизни. Не служила ли эта мысль ей оправданием дерзкого, отчаянного поступка, когда она столкнула холодный бездушный предмет - шкворень с головой незнакомого ей живого существа? До нее начинало доходить, что повязала она свое бытие кровью. Девочку охватил озноб.

Она всегда с трепетом прикасалась к мечу и луку. Зная, что этим мечом Есугай-храбрый, отец Чингисхана убивал людей. От меча всегда несло смертной стужей, а от лука - теплом. Живым теплом, а почему?.. Этот вопрос всю жизнь стоял перед ней исподволь.

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.