Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК КО "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни КУзбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Администрации города Кемерово,
ЗАО "Стройсервис",
ОАО "Кемсоцинбанк"

и издательства «Кузбассвузиздат»


Вячеслав Елатов. Поскриптум. Проблемы с художественным методом

Рейтинг:   / 0
ПлохоОтлично 
Я говорю о реализме, несущем в себе
пафос обновления жизни…
М. Шолохов.
(Из речи по случаю вручения Нобелевской премии. 1965).
 
К какой конкретной работе автора настоящих строк, опубликованной или задержанной, минуя портфели, в редакционных корзинах для бумаг, можно было бы отнести предлагаемый читателю постскриптум?
Были статьи о сломе в постсоветское время традиционной системы школьного преподавания литературы и вызванных этим разрухе в головах сочинителей и сумятице в читательской аудитории; были работы о периодизации советской литературы и своеобразии художественного конфликта, о противостоянии литературы социалистического реализма декадансу, будь то постмодернизм или очередная попытка заблокировать традиционные представления о художественной литературе с помощью ”антропологического поворота”, а также о специфике документальной прозы в связи с появлением в литературоведческих исследованиях и критических разборах термина ”non-fiction”…
Думаю, что заголовок оправдывает себя по отношению ко всей совокупности затронутых вопросов. Но вначале всё-таки была полувековой давности студенческая курсовая «Проблемы социалистического реализма», написанная (см. эпиграф) в том же 1965-ом.
К этому следует добавить, что отражённые в подзаголовке переосмысление темы и её корректировка наметились уже тогда, в середине шестидесятых, когда, например, в творчестве победно вступившего в отечественную литературу Солженицына у начинающего литературоведа хватило отваги обнаружить изъян в виде той статичности, того литературно-художественного застоя в изображении быстротекущей жизни, который преодолевал новый метод. Именно на этот основополагающий принцип социалистического реализма, на его способность создавать картины преображения суровой действительности и обратил внимание мировой общественности, если продолжить вынесенную в эпиграф цитату, Шолохов: ”… Я говорю, разумеется, о таком реализме, который мы называем сегодня социалистическим…”. Именно этим определяется последовательность обращения к отобранным для настоящей статьи романам.
Для решения проблем, возникающих у автора с художественным методом, первостепенное значение имеют своеобразие художественного  
конфликта   и система образов героев в литературном произведении. В зависимости от ракурса выстраивается и композиция сравнительного обзора новинок. Мне, например, уже доводилось сопоставлять с опорой на первое произведения советской и постсоветской литературы.  В настоящих заметках внимание читателя будет обращено на  образы главных героев в произведениях последних лет.
Другой ракурс – иная композиция. Если в связках, диктуемых природой художественного конфликта рядом оказывались бы произведения Хемлин и Кондрашова (политическая борьба), разговор об Улицкой шёл бы в одном ключе с анализом романа Алешковского (социальное противостояние), а ”на десерт” была бы предложена читателю «Любовь в эпоху перемен» Полякова (нравственная коллизия), то теперь всё будет подчинено алгоритму развития  характеров   основных персонажей.
Итак, с какими проблемами при освоении передового художественного метода столкнулись авторы, чьи произведения сегодня на слуху? Начну с Маргариты Хемлин, у которой – никаких проблем с методом социалистического реализма не было и не могло быть. Представляя романом «Дознаватель» солженицынское направление в отечественной литературе, она противостоит советской литературе, находится на противоположном по отношению к ней полюсе, и потому – нет проблем! Искажение исторического подхода при освещении событий прошлого и настоящего тут просто зашкаливает. Вместо качественного обновления жизни нам предлагается упёртое до угрюмбурчеевской прямолинейности движение вспять… Когда-то, мы помним, в глухие закоулки прошлого пятился, спасаясь от современности, реакционный романтизм. Сегодня, не изобретая велосипеда, мы можем говорить о воинствующем реакционном направлении в отечественном реалистическом искусстве.
В связи с этим вызвал недоумение диалог (а за ним гулким фоном слышна бурная полемика литераторской общественности), который предложил читателю наш ведущий теоретический журнал. О романе «Дознаватель» обменялись мнениями на страницах «Вопросов литературы» (2017, №1) Елена Чижова и Игорь Шайтанов. Озадачил сам предмет дискуссионного обсуждения. Прозаика огорчила мнимая неопределённость авторской позиции, но при этом все свои далеко идущие выводы Чижова делает, опираясь на содержание романа: Михаила Цупкого она – вслед за Хемлин – считает псевдогероем и подонком; да и самоё вынесенную в заголовок идею критик почерпнула, надо полагать, при повторном, более внимательном прочтении «Дознавателя»: непримиримое, с точки зрения этого дуэта, противоречие между национальной исключительностью и ”мифом”, как это им представляется, интернационализма ”имеет тенденцию перерастать в свою более зрелую ипостась: неразрешимый конфликт между советским государством и человеком”.
Известного литературоведа та же якобы недосказанность, напротив, обнадёжила: он увидел в ней, выдавая желаемое за действительное, здоровую перспективу в развитии современной прозы. Как Шайтанов объясняет свою позицию? Во-первых, он считает многозначность изображённого в романе Хемлин жизненного абсурда не только” более высоким классом литературы, но и более точным диагнозом действительности”. Блажен, кто верует! Тепло ему на свете… По мне, так в данном случае следует говорить об абсурде (Михаил Булгаков говорил в сходной ситуации о “разрухе”) в головах известного толка сочинителей; а действительность требует здравого подхода при её отображении в искусстве, о каких бы абсурдных провалах на нашем пути к совершенству ни шла речь. Во-вторых, этот авторитетный исследователь русской литературы очень надеется, что “в нынешней России идеологический роман не утвердит себя ведущим жанром”. Что можно сказать по этому поводу?
С идеологией в искусстве мы будем иметь дело до тех пор, пока она будет присутствовать в разделённом классовыми интересами обществе, и «Дознаватель» Хемлин – яркое тому подтверждение. Вопрос в том, какие идеологические романы станут у нас ведущими: наследующие традиционную отечественную и мировую классику или альтернативные декадентские и реационные течения. Поживём – увидим… А сегодня не мог не озадачить диалог, опубликованный под рубрикой «Книги, о которых спорят». “Да не о том здесь спорите, ребята!” – к месту и времени вспомнились слова из поэмы «С точки зрения крайнего» (газета-альманах «Усятская россыпь». – Прокопьевск, 2012, № 9) известной кузбасской поэтессы Любови Никоновой. У меня на этот счёт была даже отдельная работа, в которой были приведены примеры того, как наши ”ребята” умеют по-репетиловски спорить – с пеной у рта, до положения, что называется, риз – и при этом не останавливаясь на существе обсуждаемых вопросов.  Коллеги явно недооценили автора этого бестселлера. Маргарита Хемлин, во-первых, прекрасно ориентируется в современном литературном процессе и, во-вторых, не оставляет никаких сомнений относительно своих предпочтений. Что с того, что она не первая вышла на тропу дегероизации защитника социалистического Отечества: автор «Дознавателя» отнюдь не перепевает ни Войновича с его «Чонкиным», ни «Проклятых» Астафьева. С математически выверенной точностью Хемлин делает” антропологический” разворот вспять от таких известных читателю литературных образов, как, например, разведчики в повести Катаева «Сын полка», или в той же «Звезде» у Казакевича, или те же контрразведчики в романе Богомолова «В августе 44-го», не говоря уже о хрестоматийном образе Метелицы из фадеевского романа «Разгром» … Именно таким в данном случае оказался результат использования описанного Шкловским приёма остранения.
В очередной раз отечественная литература обогатилась произведением, в котором с ног на голову ставится и решается проблема положительного героя: участник Великой Отечественной войны, отважный разведчик представлен в «Дознавателе» моральным уродом. Мало того, Хемлин недвусмысленно объяснила читателю, как она понимает генезис такого общественного явления: иначе, мол, и быть не могло при очевидной нравственной ущербности его родителей, которые были – чур, чур нас! – сельскими активистами. Односельчане, дескать, их, принявших мученическую смерть от фашистских оккупантов, великодушно простили; но Хемлин-то не преминула при этом сочинить душераздирающую сценку, где они, проклятые хищники,” последние зёрнышки по указке сверху с-под дитячих подушек выгребали. Ястребки – одно слово” … Как могли наши знатоки-литераторы счесть такое за неопределённость и недосказанность? Обидно за коллег. Тем более обидно, что зарубежные издатели «Дознавателя» оказались более вдумчивыми читателями, судя по той расторопности, с какой они поспешили ознакомить с этим романом своего потребителя. Ещё бы! Мелкотравчатая душонка загадочного для западного обывателя” совка” здесь исследуется с доверительной убедительностью, которую сообщает повествованию форма воспоминаний героя о том, как, мол, всё это было на самом деле.
Известный литературный приём, за которым встаёт вся наша классическая художественная проза в форме рассказов путешествующих и писем, дневниковых записей и мемуаров… Но как далека предложенная нам сегодня умозрительная схема от правдивых и исторически конкретных образов литературы критического реализма, не говоря уже о социалистическом!.. С уходом Хемлин остаётся открытым вопрос, знала ли она, что Нобелевский лауреат 1965 года был из тех же пригвождённых ею к позорному столбу активистов? Да и была ли она вообще знакома с советской литературой или, взяв пример с Солженицына, принципиально не читала произведений социалистического реализма? Последний вопрос мы можем адресовать и автору романа «Лестница Якова».
Странное дело, но впечатление такое, что в новом своём романе Людмила Улицкая не только сама повторяется, но она при этом и у читателя вызывает повторную реакцию. Жизненный материал, положенный в основу «Лестницы», совершенно иной, чем, например, в «Даниэле Штайне», и тональность, с какой она теперь заключает повествование, заметно отличается: вместе с Норой автор уже не сомневается, что в итоговом романе она справилась-таки с поставленной перед собой задачей… Правда, для этого ей пришлось резко усилить публицистическую составляющую с перепевами замшелых антисоветских штампов, отчего точка, которую Улицкая решила поставить на своём литературном творчестве, оказалась, к сожалению, жирной кляксой. Тем не менее, у меня опять-таки возникло желание предложить альтернативное название её роману – в полном соответствии с ею же тщательно прописанными образами.
Если «Штайна» я воспринимал как «Риту Ковач, коммунистку» , то аналогичным образом в «Лестнице» главным героем мне представляется не Яков, а Мария: «Мария Осецкая» (если ориентироваться на название пьесы Константина Тренёва «Любовь Яровая») или «Мария Кернс и другие» (если взять за образец горьковского «Егора Булычёва»)… В подтверждение того, что такое читательское восприятие вполне возможно, сошлюсь на Достоевского, который на первый план полемически выдвигал Татьяну Ларину, а своему гордому” якову” предлагал смириться перед воплощением народного самосознания.
Итак, Маруся, в девичестве Кернс, по мужу Осецкая. Её” лестница” заслуживает благословения свыше не в меньшей степени, чем у Якова. Уже в самом начале романа мы узнаём, что имеем дело с далеко не заурядной личностью: она была знакома в ходе активной общественной деятельности с Крупской и Луначарским. Нора вспоминает, что бабушка” ненавидела всякую буржуазность, презирала мещанство, называла себя “беспартийной большевичкой””. По политическим мотивам она в пух и прах разругалась с внучкой, когда ей было уже далеко за семьдесят, и разорвала с ней всякие отношения. “Советская власть, – пишет Улицкая, – чёрной кошкой пробежала между ними, на этом закончилось и доверие, и близость” … На память приходит уходящий в подтекст конфликт из чеховского «Вишнёвого сада», когда к светлому будущему устремляется молодое поколение, к которому как раз и принадлежала бабушка Маруся. Не случайно в юности она взахлёб перечитывала чеховскую «Невесту». Но времена меняются, и люди меняются под воздействием новейших, не всегда благотворных влияний… Диссидентствующая ”шестидесятница” Нора, по воле автора, пошла против идеалов” серебряного века” бабушки Маруси.
Каким образом формировался характер нашей героини? ”Всех детей Кернс связывали нежнейшие отношения, а младшая сестра была объектом обожания”. В их гостеприимный дом на постоянные чаепития сходилась свободомыслящая молодёжь. Здесь шли бесконечные разговоры “о переустройстве негуманно устроенного общества, о борьбе за грядущие перемены”. Вехой в становлении её общественной позиции стал еврейский погром в Киеве в октябре 1906 года. Пятнадцатилетнюю Марусю спасли от расправы соседи украинцы, которые сильно рисковали: ”Ходили слухи, что в эти ужасные дни погромщики убили русскую семью, которая укрывала еврейскую старуху”. После этого прежде приветливый мир разделился для девушки надвое без всяких теней и нюансов: ”одни были борцы за человеческое достоинство и свободу, другие – их враги, эксплуататоры и черносотенцы”. В числе первых был и старший из трёх её братьев, которого за участие в отряде еврейской самообороны на три года сослали в Сибирь.
Была у Маруси в то время и более конкретная мечта: по примеру чеховских героинь, ей хотелось вырваться из пошлости провинциального прозябания, “из этой скуки и тоски к свободной и прекрасной жизни”. Знакомство с Яковом, их духовное и физическое сближение поначалу сулили ей именно то, о чём она тогда грезила. Завораживает описание их прогулок с “безглагольными” – из одних только перечислений имён и вздохов, выдохов и междометий – разговорами о литературе и музыке, об отечественных и зарубежных кумирах:
“Толстой? Да! Крейцерова соната? Нет, Анна Каренина! О, да! Достоевский? Конечно! «Бесы»! Нет, «Преступление и наказание»! Ибсен? < … > Рахманинов! Ах, Рахманинов! Бетховен! Конечно! Дебюси? А Глиэр? Великолепно! Чехов? Дымов? Короленко! < … > История античности! Да, греки, греки!” – И снова это совпадение в самых глубоких движениях души…
Но так было только в самом начале. “Маруся, вдохновенный сторонник новой власти, торжествовала победу над буржуазным миром”. А Яков, хотя и стал в первые же месяцы после февральской революции членом Харьковского Совета рабочих и солдатских депутатов, постоянно чувствовал себя – подобно герою романа Солженицына «В круге первом» – “не в своей тарелке: большинство окружавших его людей были ужасающе темны и неразвиты”. Не устранила это нарастающее чувство отчуждённости по отношению к томившемуся веками в темноте трудовому народу – в литературоведении такому мировосприятию, повторюсь, как раз и соответствует введённый Виктором Шкловским и подхваченный сегодня апологетами “антропологического поворота”  термин “остранение” – даже успешная работа в Высшем Совете Народного Хозяйства, где он заведовал статистическим отделом: Маруся чувствовала, что в то время, как вся Советская страна шла в ногу, её любимый Яков, остраняясь (у ”антровертов” нынче в ходу термин “foreignize” отчуждаться), сбивался куда-то вбок.
А “холодная гражданская война” – с активным участием “запятаевых”, выведенных на чистую воду сначала Солженицыным в «Круге первом», а затем и Войновичем в «Чонкине» – обострялась. Яков с таким заключением Сталина не согласился и собирался указать в письме вождю на ошибочность такого вывода. (Интересно, что думают и говорят по этому поводу вчерашние и сегодняшние “яковы” теперь, когда вслед за разгромом Советской России санкционируется экономическая блокада Российского буржуазного государства? Судя по отзывам на романы Хемлин и Улицкой, нам опять указывают на пресловутую – как это уже было с романами Всеволода Кочетова – “ошибочность”.)
В ходе расследования дела о Промпартии Яков Осецкий был арестован и обвинён во вредительстве. Он этого не признал, но в ошибочности своего прогноза покаялся… В конце романа Улицкая знакомит с его делом вместе с Норой и читателя. Мы знаем сегодня о клеветнических доносах “запятаевых” (из романа Войновича) на людей, преданных Советской власти. Мне уже приходилось писать о том, какие ужасающие потери понесла при этом, например, советская литература.  Вполне возможно, что рикошетом досталось и герою «Лестницы». Но то, что он в данном случае был небезгрешен, не только допускали жена Маруся и сын Генрих – он сам горько сожалел об этом. Будучи уже во второй ссылке, он пишет сестре: “… всё же не могу зачислить себя в беспартийные большевики – вслед за Марусей, которая тянет меня в эту сторону со всей страстью её натуры… Жалею, что не смог. Приди это сознание ко мне, легче было бы идти в ногу со временем, с обществом, с семьёй…”. К сожалению, Нора не унаследовала этой способности к самокритике, и потому книга, которую написала за неё Улицкая, не совпадает с тем, что мог бы или написал бы её дед.
Автор «Лестницы Якова» – если прислушиваться к публицистическим пассажам и довериться композиционному разрешению конфликта – упустила возможность выйти на добротный метод критического реализма. Однако предложенная Улицкой система образов  позволяет читателю делать выводы, не совпадающие с замыслом автора. Мы помним, как в сходной ситуации оказался Тургенев: задумав примерно наказать ”детей”, он, оставаясь верным художественной правде, выпорол  “отцов”… Не поступаясь тем же принципом, наша современница живописует о процессе утраты ”другими” (из альтернативного названия романа «Мария Кернс и другие») корневых связей с Отечеством. С глубоким сожалением мы читаем о том, как нарастает глухое неприятие социалистических идей по мере того, как ”другие” персонажи романа постепенно самоустраняются от происходящего вокруг да около них, но уже без их деятельного участия в обновлении жизни… Отец ребёнка Норы выстроил для себя башню из слоновой кости ”науки для науки”; сама Нора с Тенгизом и иже с ними продолжают и сегодня активно противодействовать  реалистическому  искусству; ещё один одноклассник с головой ушёл в трясину образованного мещанства, из которого силилась в своё время вырваться Маруся Кернс, чей образ автор сочла целесообразным оттенить склонностью к богеме, а социальный протест свести к запущенной до неприличия комнате с лампой без абажура…
Если у авторов предложенных выше романов были проблемы – у Хемлин явно в большей степени, чем у Улицкой – с художественным методом критического реализма, то сочинители трёх последующих, по первому же впечатлению от знакомства с ними, эту ступеньку осилили: с тенденциозной антиисторической критики советского прошлого они переключили внимание читателя на обличение язв постсоветского образа жизни. Однако такая чисто механическая смена объекта художественного исследования не может служить основанием для вывода о том, в какой степени тому или иному конкретному автору удалось подняться до передового художественного метода: отталкиваясь от набившего оскомину гламура, мы можем впасть при этом в другую крайность, за которой закрепилось вполне соответствующее ей определение ”чернухи”. И тут уж не ждите от писателя ни правдивого, то есть всестороннего и объективного, ни исторически конкретного изображения действительности, не говоря уже о её качественном обновлении. Поэтому для более или менее взвешенного заключения нам придётся, по дельному примеру Елены Чижовой, перечитать заново и роман о гениальном ”совке” Кондрашова, и про любовь в эпоху перемен у Полякова, и о крепости духа нашего современника в сочинении Алешковского… Допускаю, что для известной популяции новейших ”читателей” такая рекомендация – не в коня, что называется, корм: они не снизошли, по примеру бессмертного недоросля Митрофанушки, и до первого прочтения, передоверив это дело сегодняшним ”извозчикам” – специалистам по сжатым пересказам и тенденциозным комментариям; так что надежды на их знакомство с литературными произведениями в оригинале в данном случае почти никакой. Что делать! Тут, как говорится, плетью обуха не перешибёшь. Зато ”мнений” об отечественной литературе – вплоть до самых экстравагантных – этим горе-читателям не занимать. А жаль! Одними ”нонфикшнами”, потеснившими как художественную классику, так и добротную документальную прозу, сыт долго не будешь…
Сюжетная основа в произведениях Алешковского, Полякова и Кондрашова представляется надёжной несущей балкой повествования. Совсем не похожие одна на другую истории, но все они вполне реалистичные, то есть правдивые и исторически конкретные. Срабатывает чудо художественного обобщения: верится, что были и продолжают жить среди нас такие люди, задействованные в узнаваемых коллизиях и житейских ситуациях…
Перекосы в изображении советского прошлого ставят роман Алешковского «Крепость» в один ряд с «Дознавателем» и «Лестницей Якова». Что с того, что автор – историк по образованию! От грубого искажения истории Страны Советов не спасает ни посвящение романа отцу, специалисту по истории средневековой русской литературы и археолога, ни параллельное со знанием дела повествование о монгольских завоевателях. Его герой проявляет завидную осведомлённость и даже пишет с подачи автора книгу об истории раздоров в Золотой Орде – но обнаруживает при этом поразительное невежество в освещении нашего недавнего прошлого. Куда подевалась вся его образованность и учёность, когда на основании эпизода со вскрытием закоснелыми в темноте и невежестве мужиками раки с мощами основателя домонгольской обители святого Ефрема в поисках спрятанных там драгоценностей делается заключение о безграмотности большевиков, возглавивших Великую Октябрьскую социалистическую революцию!.. Родившийся в 1957-ом году и окончивший советскую десятилетку в 1974-ом, автор «Крепости» – сверстник одного из моих выпусков, где я преподавал литературу и одновременно был классным руководителем. Он не может не знать, что в состав первого Советского правительства входили образованнейшие даже по европейским меркам министры-большевики. Он не может не знать и исторического свидетельства Маяковского, как к доставшимся ему в наследство ценностям относился вырвавшийся из многовековой темноты трудовой народ:  
Какой-то смущенный сукин сын,
а над ним путиловец – нежней папаши:
“Ты,    парнишка, выкладай ворованные часы –
Часы теперича наши!”

Он не может не знать, как бережно относиться к историческому наследию призывал комсомольцев большевик Ленин. Он не может, наконец, не знать, как относились к музейным реликвиям в советское время… Обо всём этом Алешковский хорошо осведомлён, но читателю он предпочитает говорить совсем о другом. Достижения советской экономики, науки и культуры? Это скучно! Автор «Крепости» живописует о стране дикого варварства, забывая о том, что это было результатом не только нашего объяснимого бескультурья в первые годы Советской власти, но и набирающей обороты “холодной гражданской войны ”, когда антисоветчики запятаевы, о которых упоминается в романах Солженицына и Войновича, Юрия Германа и Владимира Фоменко, проникали во властные советские структуры, планирующие развитие народного хозяйства и саботировали их работу. И вот какие забавные картинки предлагаются на потеху сегодняшнему читателю:
“С двадцать девятого по пятьдесят восьмой село прожило под районным стягом, а после хрущевского укрупнения сменило районную печать на фиолетовый колхозный кругляк. Единая партийная власть объединила мелкие колхозы в одно Спасское хозяйство и принялась посылать телеграммы на заводы страны”. Алешковский может не знать, что в своей работе «Экономические проблемы социализма в СССР», которую можно считать его политическим завещанием, Сталин высказался против как укрупнения хозяйств и форсирования процесса превращения их в совхозы, так и против передачи машинно-тракторного парка колхозам, чтоб не разорить их, то есть всего того что и было сделано при Хрущёве. Может или не хочет знать, ибо тогда его переходящая в сарказм злая ирония была бы неуместна: “Пролетариат тут же откликнулся и поддержал село – километровые цеха ежечасно выплевывали из своих инкубаторов чугунные трактора и сопутствующую технику. Ревя и дрожа от напряжения, давя на дорогах глупых кур и отважных гусаков, бросавшихся с шипом под враждебные резиновые колеса, машины покатили в Спасское, растянувшись на тракте, словно стадо мычащих быков, перегоняемое на бойню. Трактора и комбайны запрудили двор у кузниц бывшей машинно-тракторной станции, их красные блестящие бока с начертанными на них пролетарскими напутствиями товарищам сельчанам походили на кумачовые транспаранты первомайской демонстрации”. А дальше наш горе-историк от ярких картин переходит к не менее выразительным обобщениям: “Время стучало, колотилось и двигалось безответственными рывками пятилеток. Новые трактора исправно прибывали раз в год, отчего старые забывали в лесу, топили в болоте или оставляли гнить на всё разрастающемся кладбище техники на окраине села. Почему-то для исковерканного железа не нашли лучшего места, чем древнее буевище. Скелеты экскаваторов и косилок, змеи расползшихся тракторных гусениц и прочая жирная чугунина покрыли группу средневековых курганов, символизируя, видимо, подношения советской власти далеким предкам”. Тут Алешковского, что называется, понесло: от новейшей истории он вдруг лихо перескакивает к событиям многовековой и двухсотленей давности. Чистая публицистика, когда единственным связующим звеном оказывается патологическая ненависть ко всему советскому: “На уроках истории власть стала гордиться ратными подвигами Александра Невского, забывая о его поклонных поездках в Каракорум и Орду на ежегодные ханские курултаи, начала курить фимиам одноглазому придворному шаркуну Кутузову, сменившему на посту главнокомандующего гениального Барклая”. Такая вот художественная палитра: кумач в этом случае может быть только “кровавым”, а в оппонентах – в худших традициях человеческого общения – душевные изъяны напрямую связываются с физическими особенностями и недостатками: для одного из выдающихся отечественных военачальников сгодилась кликуха ”одноглазый”, а для не менее выдающегося советского политического и государственного деятеля – ”Усатый”.
И тем не менее с романом «Крепость» мы поднимаемся на следующую ступень нашей композиционной вертикали. Во-первых, автор сподобился не зациклиться на одной лишь критике советского прошлого. У него хватило отваги оценить критически и постсоветский ”рай”, куда нас за уши затянули наши диссиденты-антисоветчики. А во-вторых, он познакомил читателя с одним из таких героев нашего времени, на образ которого нам стоит обратить внимание.
С неослабевающим интересом прочитывались бы сцены из нашей сегодняшней буржуазной лихорадки, если бы автор обратил внимание читателя на глубинную душевную ”перестройку” персонажей второго плана. Как Бортникова, так и Колюжного с Маничкиным мы видим в костюмах и гриме сегодняшнего дня, словно они к нам с Луны свалились или вышли из салонов красоты, описанных Стругацкими в фантастической повести «Хищные вещи века». Но ведь все они родились в советское время и несут на себе его родимые пятна. К сожалению, наша сегодняшняя литература об этом пока помалкивает. Мы можем только догадываться, какие кошки скребут на душе бывшего советского инженера Бортникова, когда он от щедрот своих помогает материально опущенным в пучину нищеты городским школам и больнице, да и тому же колхозу с символическим названием «Светлый путь», который он, можно сказать, приватизировал точно так же, как присвоил и государственное промышленное предприятие. Да, мы видим, как он, по примеру чеховского Лопахина, размахивает руками, распоряжается в подмятом под себя городе – но ведь он-то не Лопахин, который родился и вырос при капитализме, не купец из «Бесприданницы» Островского, не американский бизнесмен, воспитанный на восприятии мира сквозь долларовую купюру… А в романе «Крепость» наш ”новый” именно таким манекеном и предстаёт. Впечатление от такой прозы – как от так называемой ”минималистской поэзии”: лишь едва уловимые намёки на то, о чём, собственно говоря, и должна идти речь в изящной словесности... Будто не было у нас ни горьковского «Дела Артамоновых» с «Фомой Гордеевым», ни «Угрюм-реки» Шишкова…
Образ Маничкина – это образцово-показательный архетип прохвоста-приобретателя из той же парадигмы, что и  гоголевский Чичиков; но ему недостаёт укоренённости в исторически конкретной переломной эпохе. А ведь становление такого характера напрямую связано с провальными для России 1980 – 1990-ми годами… Будто не было в советской литературе ни романа Бондарева «Игра» (1984), ни повести Распутина «Пожар» (1985), ни тех же романов Белова «Всё впереди» (1986) и «Белые одежды» (1987) Дудинцева…  Калюжный с Ниной у Алешковского обретают плоть буквально под занавес: у неё открылись наконец-то глаза, он тоже, похоже, ощутил трагедию своей ущербности… Всего-то какой-то абзац в эпилоге, всего-то-навсего несколько скупых слов – а ведь как много сказано! Может быть, вся суть литературного мастерства как раз и заключается в том, чтобы всё произведение суметь дотянуть до такого уровня?..
“Мальцова нашли и спешно похоронили в семейной могиле на котовском погосте. Бортников дал грузовик и автобус, но сам на погребение не поехал, отрядив вместо себя Николая. Сталёк выкопал могилу, Лена положила на холмик пучок живых цветов, Нилов, приехавший из Москвы, пообещал немногим собравшимся, что вскоре издаст книгу Ивана Сергеевича, назвал ее очень талантливой, открывающей новые горизонты в науке. На этих словах Нина вдруг разрыдалась и убежала в кусты сирени, Калюжный пошел за ней, но вернулся один, подавленный стоял в стороне и курил сигареты, одну за одной, а потом напился на скудных кладбищенских поминках и всю обратную дорогу громко храпел”. [Выделено мной. – В.Е.] У кого-то из читателей может даже возникнуть ассоциация с концовкой чеховского рассказа «Попрыгунья», где героиня тоже на какое-то мгновенье прозревает и приходит в отчаянье от сознания того, что она не разлядела – ”прозевала” такого замечательного человека, как её благоверный Дымов…
Алешковскому не откажешь в умении выстраивать композицию романа. Взяв сразу своего быка за рога, он знакомит читателя с положенным в основу романа конфликтом между коллегами-археологами//экологами: кто-то продолжает заниматься наукой, а кто-то из них же, ближайших сотрудников Мальцова, переключился на откровенный, по его мнению, “бандитизм”:
 “Получив диплом и некий вес в провинциальном ученом сообществе, Калюжный сразу же переключился на поиски денег для раскопок. Экспедиция его заработала как часы, землю лопатили кубическими метрами, но наукой там и не пахло, о науке новоиспеченный кандидат больше не вспоминал. Виктор вызывал теперь у Мальцова брезгливое отвращение.
ОАО Калюжного «Вепрь» копало всё подряд: путепроводы газовщикам, шурфы при строительстве водопровода в области – всё, за что хорошо платили. Работали на откате, а потому с заказчиками всегда был полный альянс. «Вепрь» паразитировал на всемирном археологическом законе: без заключения специалистов строить на земле, под которой лежит культурный слой города или даже маленького поселения, нельзя – котлован уничтожит бесценные остатки прошлой жизни. По закону от общей сметы небольшой процент выделялся ученым, работы могли начаться только когда слой был раскопан экспедицией до материка. Крохи от огромных проектов складывались в весьма приличные суммы – Калюжный и подобные ему “археологи» процветали”.
Процветает и директор городского музея. Воспользовавшись указанием сверху о кадровой ”оптимизации”, он ликвидирует числящуюся на балансе городского музея археологическую экспедицию, увольняет всех её сотрудников вместе с руководителем и одновременно замдиректора музея по научной работе Мальцовым. Тот, как кость в горле, мешал директору музея производить в одной упряжке с таким же ”учёным” новой формации Калюжным “раскопки” и ”реставрации”:
“Маничкин заслуживал казни, монгольской, изощренной, ему, сатрапу, бездарю и вору, следовало бы сидеть в тюрьме, но близкий друг – прокурор города – никогда бы не дал кореша в обиду. Ведь это через прокурора – понятно, что не безвозмездно, – к Маничкину стекались заказы на отделку генеральских подмосковных дач. Целое подразделение “реставраторов”, числящихся на балансе музея, пропадало на подмосковных усадьбах. Маничкин жирел, как помещик за счет крепостных, в девяностые обзавелся связями, построил себе целых два дома: в одном жил сам, в другом, на выезде из города, к пенсии планировал устроить гостиницу”.
На таком ёмком фоне, вместившем в себя и перекошенное советское прошлое, и обозначенное штрих-пунктиром постсоветское настоящее, фигура главного героя, остающегося не только верным своим научным принципам, но и поднявшегося до открытого противостояния “новым русским”, вырастает до романтического образа героя-одиночки, чья гибель достигла бы масштаба общечеловеческой оптимистической трагедии, не будь его создатель столь же тенденциозно антиисторичен, как и авторы «Дознавателя» и «Лестницы Якова».
За исключением опять-таки провальных 80–90-х, оставивших в его сознании след в виде тех же антисоветских стереотипов, что и у его создателя, история души человеческой главного героя «Крепости» представлена и его общением в детстве с дедом, который был священнослужителем, и послевоенными впечатлениями от жизни в деревне и провинциальноой городской глубинке, и многолетней профессиональной работой историка-археолога. Ему сейчас уже за пятьдесят. В семейной его жизни – всё смешалось, как в доме Облонских, и эта сюжетная линия самым тесным образом сплетается с рассказом о его профессиональной деятельности: его жена, сочтя его за неисправимого “лузера”, то есть неудачника, который никак не может взять в толк, что сегодня, для того чтобы хорошо жить, нужно соответствующим образом вертеться, уходит к его преуспевающему коллеге.
Тем временем наш ”лузер” упускает одну возможность преуспеть за другой. Ему предлагают должность директора музея, в подчинении у которого находится его археологическая экспедиция, – он из принципиальных соображений отказывается: это не согласуется с его научной работой. Бортников предлагает ему копать там, где зарыты большие деньги, – Мальцов опять упёрся: ”Верхнее городище – городской посад 17 – 18 веков, когда-нибудь и его археологи возьмутся изучать. Городок для туристов! До такого даже Маничкин, гад, не додумался. Нельзя там ничего трогать! < … > Мне ваши деньги по барабану. Никак вы, Степан Анатольевич, не усвоите: я не по этой части”.
Но Бортников тоже был крепким орешком, и с удобной для него ”кочки зрения” он даже пожалел неумеющего жить романтика. ”Жаль, что ты не хочешь понять, но придётся: мир изменился, назад пути нет. А историю твою, – он помахал перед мальцовским носом руками, и благостная улыбка исчезла с его лица, – мы сами её строим. По кирпичику! Этими вот руками!”. Заблуждение, в котором пытаются найти для себя оправдание все наши сегодняшние бортниковы…
Интересна в этой связи позиция автора, и Алешковский не заставляет читателя ждать с её прояснением. ”Бортников, – читаем в первой части романа, –  всегда напускал туману, махал руками, улыбался, недоговаривал и тихой сапой гнул свою линию. Всё сводил к деньгам, сметам, жил этим и по-своему был прав. Приучить его к тому, что у науки есть свои интересы, стоило годов совместной работы. Только кара за несанкционированное строительство свела их вместе: если бы не запреты Росохранкультуры, Мальцов был бы Бортникову не нужен”.
В результате Мальцов оказался не у дел. Когда его уже во второй раз отстранили от руководства археологической экспедицией, которую намеревались превратить в ещё одну землеройную команду, он взбунтовался: “Жить, как задумали новые господа начальники, не могу. От зарплаты отказываюсь”.
Возвращение Мальцова к раскопкам, в ходе которых им был открыт домонгольский подземный храм, было оплачено ценой его жизни. Но в его научную биографию был вписан ещё один подвиг: он написал-таки монографию о монголах на Руси в XIV веке.
Для следующего после Алешковского шага вверх по нашей композиционной ”лестнице” вполне подходит образ главного героя из романа Полякова «Любовь в эпоху перемен». Знамение, можно сказать, времени, когда одним из главных героев становится сегодня прозревающий диссидент-антисоветчик. Если для Хемлин неподъёмным грузом оказался историзм при освещении ярко выписанных сцен и эпизодов, если автор «Лестницы Якова» столь трагически – на целую эпоху! – отстала от созданного ею же на основе хорошо знакомых ей прототипов образа Маруси Кернс, если даже профессиональному историку Алешковскому не удалось избавиться – как тут не вспомнишь, какое определение жанра дал своей «Пирамиде» Леонов! – от наваждения с использованием антисоветских стереотипов, то в случае с Поляковым стоит прислушаться и к составителю аннотации, и к участнику диалога на страницах «Литературной газеты» (2017, № 21), утверждающих, что высота, установленная на отметке  ”критический реализм ” была взята.
Поспевая за бегущим днём, автор «Любви» не перескакивает через ступеньки; он предпочёл методичное, поэтапное восхождение. В романе об эпохе перемен на хорошем художественном уровне зафиксировано начало брожения в нашем застоявшемся обществе. И пусть речь идёт здесь о самом начале процесса, который пошёл вспять движению, инициированному в 1980-х наш современником, чьё имя навсегда останется символом пресловутой “перестройки”: процесс пошёл! – вот о чём говорит нам своим романом Поляков.
Автор не идеализирует своего героя. Отнюдь. Геннадий Павлович Скорятин был типичным  (да простят мне умостившиеся в остранении Алла Латынина и иже с ней вышедшую из их употребления традиционную терминологию!) для конца 1980-х – начала 1990-х диссидентом-антисоветчиком. И Поляков не форсирует процесс его отрезвления. Реалистична, без всяких натяжек, даже концовка романа, где в некрологе наш герой аттестуется как ”один из зачинателей свободной российской прессы, лауреат премии “Перья свободы”, почётный профессор Тартуского университета… ”. И это всё о нём – чистая правда.
”Память о том, – читаем мы о нынешнем редакторе еженедельника «Мы и мир», – что сам он по молодости поучаствовал в сотворении нынешнего несуразного мира, жила в его душе подобно давнему постыдному, но незабываемо яркому блуду…”. Чувствуешь, читатель, глубину проникновения в патологию этого противоречивого характера? – Стыдно… и в то же время…приятно вспомнить… – Вот та роковая червоточина, которая является отличительной чертой для группы риска. Вот корень предрасположенности к воздействию пагубных обстоятельств. “… Скорятин вместе с Мариной, семилетним Борькой и трёхлетней Викой стоял в 1991-м в живом кольце, заслоняя Белый дом, прижимая к груди бутылку с вонючим ”коктейлем Молотова” и готовясь к подвигу… ”. Есть в фильме о д'Артаньяне (в исполнении Боярского) выразительная сцена, когда Миледи ”перекодирует” посланного для её ареста английского офицера… Грустный эпизод, который приходит на память, когда думаешь о наших ”перекодированных”, вставших живым кольцом на защиту тех, кто поднял руку на народную власть…
И это не было единичным эпизодом в постыдном прошлом нашего сегодняшнего героя. С лекциями, осуждающими советский ”тоталитаризм”, он выступал в российской глубинке и, как большой в этом деле авторитет, ездил по приглашению в Тартуский университет; с тем же набором просветительских антисоветской направленности идей спецкор российской газеты прокатился в своё время и по городам Франции…
”Почему в цивилизованных странах, – обращался Скорятин с риторическим вопросом к аудитории в 1988-м году в Тихославле, – каждый человек самоценен, а у нас швыряются миллионами жизней? Отчего наш исторический путь вымощен трупами < … >? Петербург стоит на костях, гиганты пятилеток – на костях, колхозы – на костях… Вы не думали, почему наш государственный флаг весь красный? < … > Да, мы победили Гитлера. Но какой ценой? Мы же завалили немцев трупами. Наши потери десять к одному…  ”. Очевидно, именно в таких случаях мы говорим, что герой, что называется, ”зарапортовался” и “понёс, закусив удила”: “… Это ещё надо разобраться, кто был большим фашистом, Сталин или Гитлер. < … > Сколько можно быть Верхней Вольтой с ракетами?..”
Его тогда спросили, как он относится к известной статье Нины Андреевой, где говорилось о том, что она не может поступиться своими советскими убеждениями: согласен ли он с ней? “Нет, – отвечал Геннадий Павлович, – не согласен. Это платформа антиперестроечных сил. Кому-то очень хочется назад, в тоталитарное стойло”. Несогласным с его мнением о Сталине спецкор парировал: ”Лучше бы он оставил в живых пятьдесят миллионов замученных в ГУЛАГе”. А на вопрос о том, что же ему всё-таки запомнилось хорошего в советском прошлом, Скорятин, ёрничая, бросил что и тогда, мол, его непримиримо критический взор ласкали только храмы… Не случайно он тогда же из поездки в США тайком везёт на родину Евангелие и ставший для него вторым Святым писанием «Архипелаг ГУЛАГ».
Поляков далёк от идеализации своего героя не только в прошлом, но и в настоящем. Вроде бы точно сказано, когда Скорятин ощутил себя чужим среди своих. Даже имя Штирлица было всуе упомянуто. Но червоточина индивидуализма неизменно давала знать о себе. Какой-то современного разлива Ионыч! Всё высчитывает да просчитывает, как бы сохранить своё добытое неправедным трудом положение, не вылететь из редакторского кресла и не расстаться с тем уровнем материальной обеспеченности, какой он в своё полное удовольствие пользуется… Что с того, что он написал статью о клептократии! Ведь он её потом, горемычную, чтоб не проиграть в тараканьих бегах, так в конце концов отредактировал, так подчистил, что ничего, кроме либерального брюзжания в ней не осталось. Что с того, что он, подобно Дмитрию Старцеву, увлёкся девушкой из провинции? Стоило ему всего-то-навсего опоздать на катер – и всколыхнувшее было его живое чувство стало глохнуть, пока навсегда не затерялось в далёком прошлом…
В конце концов Скорятин проиграл. Но побеждён он был у Полякова не как борец за человеческое достоинство и свободу слова, о чём он так громко и так долго разглагольствовал, не говоря уже о более высоких и потому неведомых ему идеалах. Он просто просчитался, как до него и с его подачи проиграл его предшественник по должности редактора газеты и его же ”однобабник” Шабельский и как выигрывают сегодня и в порядке вещей проигрывают завтра игроки всех мастей на свете…
Так чем же герой Полякова смог-таки взять читателя по сравнению с теми же персонажами из романов Улицкой и Алешковского? Очевидно, той нелицеприятной критикой существующего режима, которая из его внутренних монологов перерастает в несобственно-прямую речь, где суждения Скорятина уже трудно отличить от авторских. В этом можно было бы усмотреть резонёрский схематизм образа главного героя. Но завораживает его  типичность , жизненность этого образа, его укоренённость в огромной массе скорятиных, руками которых громили народную власть и которые сегодня начинают стыдиться своих диссидентских подвигов. Такое не может не остановить внимания сегодняшнего читателя. Уж если такие скорятины – пусть не вслух, таясь, чтоб никто не дай бог не услышал! – задумались над тем, что принесла лично им и тысячам их соотечественников пресловутая ”перестройка – пересадка – перестрелка”, уж если в таком застойном болоте началось брожение – это значит, что мы накануне совсем иной эпохи перемен, за которыми уже не скрывается, как это было в 1980-х, мерзость, в миазмах которой задыхается ”цивилизованное человечество”, к которому мы имели легкомыслие присоединиться…
Судьбой ”танкиста”, возглавлявшего ранее еженедельник «Мир и мы», автор напомнил нам, как с приходом Горбачёва устраняли всех тех, кто не стал поступаться своими принципами и не пожелал усваивать навязываемое антикоммунистом генсеком реакционное ”новое мышление”. Устами своего героя он поведал нам и о том, как в среду научных сотрудников Института марксизма-ленинизма внедрялись непримиримые антисоветчики вроде того дяди Миши, который не только сам в начале 1990-х уехал на свою историческую родину в Израиль, но ещё склонил к тому же сына Геннадия Павловича. А представление о постсоветской ”элите” у читателя складывается из рассказа о депутате - ”крупном природоохранном ворюге”, в помощниках у которого – в соответствии с новой табелью о рангах – подвизался мелкий жулик…
Наблюдая за тем, как “оптимизировала” – с подачи скрывающегося от правосудия за границей хозяина еженедельника – работу с кадрами Заходырка, Скорятин обобщает: “Какой-то новый класс-паразит. Паразитариат. Узнать паразитария легко: одет-обут модно и дорого, в руках новейший айфон, без него никуда, как монах без чёток. В кабинете, за креслом, висят дипломы и сертификаты < … >. Паразитарий знает всё и не умеет ничего, может только контролировать финансовые потоки, что в переводе на обычный язык означает: воровать заработанное другими. Но главный, отличительный признак: они никогда не признают своих ошибок, промахов, а то и просто глупостей ”.
Да какая Улицкая и тот же Алешковский, не говоря уже о Хемлин, позволят своим героям в таком же ключе не только чтоб сказать вслух, а хотя бы подумать, да ещё заодно с автором, о постсоветской – бальзам на их грешную душу! – России: ” < … > взятки и откаты. Жульё. Но не это самое печальное. Когда, радея о державе, подворовывают, не беда: дело, как говорил Карлсон, житейское. Беда в другом: при пьяном ЕБНе – вышибли всех, кому Держава была хоть чуточку дороже малины, турнули всех, кто обладал государственной завитушкой в мозгах. Отовсюду, как навозники на свежую лепёшку, набежали ”наоборотники”. Их даже не хватало < … >. Из-за границы выписывали. Самолётами из Америки в Москву на работу летали. Срочно требовались ломатели и крушители”.
Такого рода внутренние монологи и несобственно-прямая речь усиливают публицистическую составляющую в повествовании о любви и любовных утехах нашего героя. Они самым естественным образом перемежаются с выразительными сценами из общественной жизни, будь то преподанное читателю на грани сарказма явление среди своих известного правозащитника Сахарова в сопровождении похожей на конвоира супруги или не менее ироничное описание торжества победителей в редакции «Мымры». При этом читатель не ошибётся, если предположит, что прозревающий Скорятин мог быть первым, но, конечно же, не единственным таким чужим среди своих – и тогда, когда он вместе со всеми смеялся антисоветским анекдотам, и тогда, когда, движимый чувством самосохранения, он опять-таки вместе со всеми выбрасывал свой партбилет в редакционную корзину для бумаг, которую услужливо подставлял им устроивший эту антисоветскую демонстрацию отступник парторг… Потому что выведенный в качестве главного героя романа Скорятин не воспринимается чем-то из ряда вон выходящим. Отнюдь. Мы имеем дело с выхваченным из самой гущи современной жизни типом, у которого были и есть в читательской среде прототипы , как бы ни пытались наши оппоненты исключить типизацию  из процесса художественного исследования живой действительности.  О типичности прозревающих в типичных обстоятельствах антисоветчиков говорит, кстати, и смежное с литературой искусство кино. Например, в фильме Сергея Снежкина «Цветы календулы» прозревающая диссидентка ностальгически вспоминает – и делает это вслух –  о единственной в мире стране, где постовые отдавали честь поэту – “не министру, не генералу, а Поэту”…
«Гений совка» заключает наше сегодняшнее восхождение к передовому художественному методу. Допускаю, что где-то могут быть опубликованы не менее заслуживающие внимания произведения и даже в большей степени отвечающие теме настоящих заметок. Допускаю, что ещё более заслуживающие читательского внимания романы застряли в редакционных портфелях или оказались по недосмотру в корзинах для бумаг или архивах. Это не меняет существа дела.
А дело в том, что не в каком-то ближайшем будущем, а уже сегодня социальное содержание художественной литературы, судя по громким произведенниям, становится приоритетным. Дело в том, что традиционное представление о художественном методе востребовано и наполяется былым содержанием. Дело в том, что уровень критического реализма   уже воспринимается как нечто само собой разумеющееся. И, наконец, дело в том, что стало возможным в связи с творческой практикой включать в повестку дня вопрос о социалистическом реализме. Причём в первозданной трактовке этого метода, а не в вариациях на эту тему, которые прозвучали накануне пресловутой эпохи перемен . Это мы уже проходили.  
Оглядываясь на рассмотренные выше произведения, отметим отсутствие в романе Кондрашова той откровенной тенденциозности в изображении советского прошлого, с которой написан «Дознаватель» Хемлин; нет здесь и свойственного романам Улицкой ощущения неопределённости, нерешительности, недосказанности (вот какой материал подошёл бы по теме для диалога Шайтанова с Чижовой!); критика постсоветской действительности в последующих романах идёт по нарастающей к созданию всеобъемлющей выразительной картины кризиса буржуазной цивилизации… Но что нового находим мы в заключающем настоящую подборку романе?
Во-первых, ту самую полнокровную историю души человеческой, о которой я упомянул в разговоре о «Крепости» Алешковского. Это не только преподанное нам психологически достоверное жизнеописание главного героя. С таким же проникновением в глубины человеческой души воссозданы с опорой на прототипы образы персонажей второго и третьего планов. Вероятно, мастерство литератора было в данном случае подкреплено профессионализмом актёра… К такому выводу склоняет, кстати, сериал детективов с Мариной Неёловой в главной роли под общим названием «Предлагаемые обстоятельства».
Во-вторых, в романе «Гений совка» начала реалистично решаться проблема героя-одиночки. Вспомним, как именно эта проблема стала в своё время предметом творческой полемики между авторами романов «Не хлебом единым» и «Битва в пути». Галина Николаева даже имя-отчество своему Бахиреву дала те же самые, что у героя Дудинцева… За Скорятиным у Полякова – чудо художественной типизации! – затаившиеся “молчальники”. Мы чувствуем их прсутствие, но они для читателя пока что – под шапкой-невидимкой. А в «Гении» мы уже имеем дело с реалистическим групповым портретом людей, решительно настроенных против существующего режима. Нет, это ещё не та “рука миллионопалая, сжатая в один громящий кулак”: это лишь отдельные, неорганизованные её ”пальцы”…
Так можем ли мы в этом последнем для настоящего обзора случае говорить, что у автора нет проблем с освоением передового художественного метода? Думаю, что к социалистическому реализму однозначно могут быть отнесены и «Любовь в эпоху перемен», и «Гений совка»: речь идёт о разных этапах пробуждающегося социалистического сознания. С этой же позиции, в том же историческом ракурсе могла быть написана история Марии Осецкой… Позиция автора «Крепости», а не сам по себе образ героя-одиночки тоже является главным препятствием на пути к передовому художественному методу. Поясню на примере из русской советской литературы.
На переломе XX–XXI веков мне уже доводилось высказываться о том значении, которое обретает  для нас сегодня опыт советской литературы. При этом я напомнил читателю суждение о судьбах отечественной литературы автора известной антиутопии «Мы» Евг. Замятина, который считал, что у русской литературы ”одно только будущее: её прошлое”. Привожу заключительный абзац своей статьи:
“Тема воскресения, тема духовного обновления “маленького человека” стала стержневой для литературы социалистического реализма. Это было шагом вперёд в художественном развитии человечества, отражением исторического прогресса. И потому на все вчерашние и сегодняшние попытки отбросить нас вспять, скомкать и вывернуть наизнанку наши социальные и культурные достижения мы, перефразируя Замятина, утверждаем, что исторически обозримое будущее русской литературы – это её советское прошлое”.
Сказанное выше о художественной советской литературе я целиком и полностью отношу сегодня и к советскому литературоведению. В 1987 году в издательстве «Просвещение» вышла книга, адресованная школьному учителю. Её подготовил коллектив профессоров и преподавателей Московского университета. Им я и предоставляю слово для заключения о литературных героях-одиночках. Нахожу целесообразным и вполне уместным – когда книги по литературоведению в массовом порядке изымаются с полок книжных магазинов – дать читателю возможность с помощью объёмной цитаты ощутить атмосферу былых литературных дискуссий и степень осведомлённости о них рядового школьного учителя:
“Утверждение новых черт в образе героя русской прозы шестидесятых годов было далеко не простым и не гладким процессом. Ведь его столкновение с социальным и нравственным злом часто развёртывалось в непривычных, а то и неявных формах в достаточно новой сфере – сфере повседневности. И это подчас мешало писателям найти точные художественные решения, способные удовлетворить всех. С другой стороны, и критика порой оказывалась не в состоянии разглядеть подлинное положительное содержание характеров за внешней оболочкой обыденности, негероичности. Целый ряд героев, предложенных авторами как положительные, вызвал споры и возражения в печати. Выше уже говорилось, что отрицательную оценку получил образ Лопаткина из романа В.Дудинцева «Не хлебом единым». Десятилетие спустя столь же неодобрительно был встречен частью критиков Фёдор Кузькин, герой повести Б.Можаева «Живой» («Из жизни Фёдора Куэькина», 1966). Созданные в разные времена заметно различающимися по художественной манере писателями изобретатель трубоотливочной машины Лопаткин и рязанский крестьянин Фёдор Кузькин были мало похожи друг на друга. Однако их образы сближало, связывало одно общее и важное обстоятельство: оба они сталкивались с произволом и несправедливостью, каждый по-своему противостоял той практике ”волевого” руководства, которая игнорирует интересы реального дела, интересы живых людей. Этим они и вызвали в своё время острый интерес к себе. В критике тех лет указывалось, однако, в обоих случаях, что герои в своей борьбе предстают в одиночку и тем самым дают искажённое представление о действительном соотношении сил в нашем обществе.
Уместно, впрочем, заметить, что критики, не принявшие названных героев, поверхностно истолковали пафос обоих произведений. Действительно, и Лопаткин и Кузькин действовали на свой страх и риск, полагаясь в основном на себя. Однако это вовсе не значило, что В.Дудинцев и Б.Можаев поэтизировали, поднимали на щит одиночек. Смысл поведения их героев был совсем в другом: писателям было важно показать людей, которые способны сами совершить решительный поступок, не требуя указаний со стороны, не дожидаясь общей поддержки. Им было важно высветить и опоэтизировать в обыденном реальном человеке личную решимость вступить в борьбу с несправедливостью, социальным эгоизмом, произволом. И Лопаткин и Фёдор Кузькин брали на себя ту ответственность за собственные поступки, ту активную жизненную роль, которые и делают человека героем”.
Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.