Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК КО "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни КУзбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Администрации города Кемерово,
ЗАО "Стройсервис",
ОАО "Кемсоцинбанк"

и издательства «Кузбассвузиздат»


Вячеслав Лютый. Русский песнопевец

Рейтинг:   / 1
ПлохоОтлично 
                                         Русский песнопевец
 
(Художественный мир стихотворений Евгения Семичева)
 
 
 
А теперь пребывают сии три:
вера, надежда, любовь;
но любовь из них больше.
 
Св. апостол Павел.
1-е послание к коринфянам. 13,13.
 
 
И молчит сиротливо и скорбно
Русь моя на закатном ветру,
Будто ей перерезали горло,
Как и мне, на разбойном пиру.
 
Евгений СЕМИЧЕВ
 
 

   Песнопевец – таково другое название библейского Псалмопевца. Псалмы соединили в себе надежду человека на Божью милость,

отчаяние, радость и гнев поэта, перед глазами которого рушится мир и гибнет все то, что еще вчера казалось прочным, надежным и если не вечным по земным меркам, то долгим, длительным, размеренно текущим… Главное в этих великих Песнях – упование на Бога, укорение себя, поиски мужества и надежды. Все земное в них очень условно, все природное – едва намечено. Потому, с точки зрения литературы, библейские Псалмы видятся, прежде всего, как поэзия исключительно духовная, «умная», не окрашенная образами природы. Это внутренние борения человека с самим собой и судьбой под всевидящим Оком Господним. Однако сколь силен здесь отпечаток сердца человеческого!..

У поэтов – разные лица и  голоса, их духовное зрение различается по остроте и широте, а художественный словарь своеобразен, поскольку в нем видимо отпечатана скрытая от внешнего глаза душа художника. Но лишь тот, кто в состоянии почувствовать сердцем, уловить умом, выделить зрением и запечатлеть в живом слове широту и глубину родного – кажется, только он может быть назван, по древнему примеру, «песнопевцем».
Наша память хранит таинственный духовный очерк скрытого временем лица автора гениального «Слова о полку Игореве»…
«Веселое» и трагичное имя Пушкина  уже почти два века почитается как символ отечественной поэзии…
А непонятый современниками Андрей Платонов стал народным голосом и словом, которые оплакали такой горький для России ХХ век…
Это русские имена, звучащие над русской землей, поющие на русском языке о русской беде, о русском счастье, что случились под русским небом… В них – русское предстояние Богу, русское благодарение и русский вопль Иова. Вот о чем идет речь, когда в привычном облике поэта мы прозреваем русского песнопевца.
Но есть и еще одно качество, которое во многом делает отечественную поэзию столь узнаваемо русской. Это замечательная устность, скрытая в письменном слове, свободно льющемся – кажется, так может петь только птица, и именно этот образ напрямую связан с живой русской песней…
Когда певец обращает свой взор к природе, в каждой былинке которой сохраняется след Творца, когда он источает из своего измученного сердца любовное чувство к дереву, птице, полю, снегу, голубому небу, к пейзажу, в котором слилось воедино творческое начало земного мира, – тогда человеческая песня обретает редкую красоту и неуловимую подлинность, потому что в ней затаена благодарность Творцу и радость  от этого малого соединения человека с Богом, земли с небом, божественного Прощения – с жизнью человеческой.
В поле пересечения этих обозначенных нами смыслов – художественных, нравственных, национальных – и стоит искать ключ к поэзии Евгения Семичева, странного русского поэта рубежа двух тысячелетий…
       При первом, беглом прочтении многие семичевские стихи оставляют какое-то смутное впечатление простоватости, литературной незатейливости. Вместе с тем, внимательно вглядываясь в течение этой стихотворной речи, замечаешь, как мастерски организована та или иная авторская художественная «постройка», как легко поэт владеет историческим материалом, какие духовно весомые знаки замечательно естественно, почти на уровне дыхания пронизывают его строки. И все более вчитываясь в странную простоту семичевской поэзии, наконец, понимаешь – тревожащая тебя почти устная простота идет от редкой в наше время творческой свободы, сплавленной интонационно с разговорностью, но не сорной, искусственной, а живой, мягкой, плавно вымолвленной, не исповедальной (когда «рубаху на груди!»), но идущей от доверия к собеседнику и готовности поверить ему свою тайну.
 
Когда душа сольется с небом
И станет некуда бежать,
Я буду снегом,
Белым снегом,
На синем облаке лежать.
 
И дядя Жора – местный дворник,
Ушедший до меня во мглу,
Порядка истовый поборник,
Возьмет лопату и метлу.
                                         
Он снег развеет по России,
Как веют манную крупу,
Чтобы архангелы босые
Не приморозили стопу.
                                         
И совершив благое дело,
Крутой поземкою влеком,
Я окажусь, как ты хотела,
Лишь у тебя под каблуком.
 
И буду снегом,
Чистым снегом
Под каблуком твоим дрожать.
Тогда земля и станет небом,
И будет некуда бежать.
 
Удивительный лиризм, редкая по нежности интонация мерно плывущего в тишине голоса, будто падает вечерний снег… И в то же время отчетливая, прочерченная, кажется, на уровне знания, определенность в отношении  земной доли поэта. Он принадлежит всем: и любимой, и небу, и другим людям, знакомым и неизвестным, далеким и близким.
Но лишь «через небо» он сможет принадлежать своей возлюбленной безраздельно, как снег под ее каблуком…
И только волшебной «небесной манной», как земным хлебом, он наполнит многие и многие ладони, спокойно разделит себя на всех и вот так сохранится...
Однако в стихах Семичева мы постоянно находим очень явно выраженное сердечное движение в пользу земли, а совсем не неба. Он жалеет все земное, чужое страдание причиняет ему боль, его душа радуется малой черточке человечьего быта. Нескладный человек, живущий посреди земной пыли, спеленутый малыми, бытовыми смыслами, бесконечно дорог поэту…
Острота разлада земли и неба – вот один из главных семичевских конфликтов. И дело тут не в том, что «небо» допускает зло на «земле», не в философской теодицее – оправдании Бога за существование зла. Но в любви поэта к земному миру как творению Божьему, в сердечной жалости ко всякой боли и ко всякому горю, в умилении образом человека и в редкостном умении почувствовать тепло земной человеческой жизни.
Снег, белый снег на облаке развеет душа ушедшего на небо скромного дворника дяди Жоры, который тщательно наводил порядок на земле, а теперь следит за ним на небе. «Снег-поэт» развеется по России, как манна небесная, через усилия простого человека, любящего свой дом и двор и обихаживающего их.
И лишь когда «душа сольется с небом // И станет некуда бежать», поэт будет покорен желаниям возлюбленной. Небо возьмет свое – душу поэта, призвание поэта, голос поэта, а земля возьмет все земное…
Замечательна художественная легкость, с которой у Семичева простые, обиходные предметы сочетаются с небесной предметикой: «душа сольется с небом», «дядя Жора – местный дворник… возьмет лопату и метлу», «снег развеет по России, как веют манную крупу», «архангелы босые не приморозили стопу»… Способность Евгения Семичева вовлекать в стихи самые разные очень бытовые вещи, порой и вовсе пустяки, поэтически поверять коллизии, кажется, совсем рядовые – эта способность необыкновенно широка и соединена в таланте поэта с чрезвычайно острым образным зрением.
Заметим, в интонации у Семичева почти не видно того, что поэт – это особый человек, говорит и живет по-своему, не как все другие люди. Точнее, сказано у него об этом много, но языком обычного, «житейского человека», на которого – вы только подумайте! – свалилось такое тяжкое, неизбывное творческое бремя.
В образе лирического героя-автора очень хорошо показано, как живет он в миру и как из него, поэта, надмирное «сочится». Оно неуловимо и непредсказуемо, это загадочное надмирное свечение всего и вся. Его можно почувствовать только когда ты берешь земное и отогреваешь его в своих ладонях – и вот тогда в нем проступают черты небесные.
И потому в этих стихах  практически нет ставшего уже почти правилом акцентного противопоставления поэта и мира. У Семичева, напротив, несмотря ни на что, поэт – с миром, он его любит, и если нужно, не колеблясь пожертвует собой ради него – мира домашнего, сварливого, расхристанного, но согретого теплом русской речи, светом русского пейзажа, искренностью русского обычая.
 
По этим ступенькам непрочным,
Ведущим на горестный свет,
По грубо сколоченным строчкам
Спускается с неба поэт.
 
…Зачем ему с неба спускаться
Пускаться в неведомый путь?
Средь добрых людей потолкаться?
Соленого горя хлебнуть?
 
Сидел бы на облаке млечном,
Ничем никому не мешал.
И людям о добром и вечном
Хорошие мысли внушал.
 
Так нет же! На лестнице шаткой –
Того и гляди упадет! –
Он машет приветливо шапкой
И с неба на землю идет.
 
Поэт, земной житель, соединен с небесами своей песней, своими стихотворными строчками. В минуту вдохновения он восходит по какому-то таинственному зову на небо, и именно там складываются поэтические слова, которые затем, на земле разомкнут уста поэта и станут общим достоянием. Куда как часто по этой «стихотворной лестнице» поэты взбегают в заоблачные высоты, остаются там и снисходительно поплевывают на землю, пыльную, бытовую, скучную. Много позже вдруг оказывается, что это был путь «вверх по лестнице, ведущей вниз». И вот здесь проступают черты библейского, бытийного контекста. Лестница Семичева – как лестница Иакова, соединяющая земной прах с небесным сиянием. Каким образом вдохновение возносит поэта на небо, остается за скобками. Главным становится его движение вниз – к земле, которую он любит, к людям, которых он жалеет, к быту, который его согревает теплом однажды приложенных человеческих рук.
На самом деле Евгений Семичев – очень экзистенциальный поэт. Но что бывает крайне редко, эта его экзистенциальность, одинокость, глубинная неизреченность того, что так мучает сердце человека, выражена совсем просто, в связях предметов затерто-обыденных, в отношениях людей, кажется, незамысловатых, в событиях иной раз уж совсем бытовых. Неизъяснимая, неподдающаяся человеческому слову подкладка мира видна постоянно, но, складываясь с невыразимостью микрокосма человека, она высвечивается и как загадка, и как манящая цель.
 
Собаке снится речка, не иначе…
Вот почему, вздымаясь среди сна,
Колышется ребристо грудь собачья –
Как за волной вздымается волна.
 
А лодке снится, что она собака,
Прикованная к берегу реки.
И вздрагивают волны среди мрака,
Как вздрагивают спящие щенки.
 
А человеку снится: гибнут люди
И нету сил скрываться взаперти.
И человек встает, собаку будит,
Спускает лодку на воду с цепи.
 
И человек, собака, лодка, речка
В ночной и неспокойной тишине
Плывут куда-то по стремнине млечной…
А может, это все приснилось мне.
 
В этом стихотворении все бытийственно связано, одно напоминает другое – и созерцательно, и в связи с действием человека. Только человеку суждено объединять в одно целое бытие на земле, чтобы затем представить его Богу – дабы мир был поднят Им из греховного состояния, куда он по вине человеческой упал. Оставим открытым вопрос о нашем соответствии такой великой задаче, но спросим: почему в центре человек? Потому что из человеческих уст земной мир принимал имена, и все на земле живет в соответствии с данным ему именем.
 
Снег спускался с небес осторожно,
И летел,
и летел,
и летел…
И стоял среди снега прохожий,
И растерянно в небо глядел.
 
Может, просто в ночи заблудился.
Может, с верного сбился пути.
Или только что с неба спустился
И забыл, куда дальше идти…
 
Русское лирическое начало так или иначе связано с воспоминанием – это подмечено и иностранцами, и нашими внимательными читателями. Быть может, такова вообще природа лирического дара, но на русской почве это литературное качество особенно отчетливо и более того – замечательно. Лирическая интонация свойственна едва ли не всем лучшим русским литературным свершениям. В лирике поэт не может спрятаться, выдать себя за кого-то другого, солгать – интонация немедленно выдаст его. Потому-то исповедальное, идущее из глубины сердца через уста, так неотнимаемо от русского писательства, как и русская душа, умягчаемого слезой и непостижимой, не выговариваемой до конца грустью…
Для Евгения Семичева, как и для всякого зоркого художника, метафизическое дыхание бытия сквозит в совокупности деталей сугубо бытовых, предметов очевидно утилитарных и вещных, его едва уловимые связи, его знаки, его явления узнаются поэтом в стертом антураже быта.
Надо сказать, что метафизика в литературе – это не мистические вихри в вышине, а скорее дуновение, порой и очень сильное, по-над землей, «поземка» своего рода. Или, как говорил кто-то из критиков серебряного века нашей поэзии – «метафизический сквозняк». В простых и, возможно, очень земных событиях и сгущениях предметов и людей есть некие невидимые обыденному взгляду стыки, которые и заполнены «воздухом метафизики». Этот «воздух» волнуется, движется – и перемещаются предметы и люди, соприкасаются меж
собой сильнее или отталкиваются друг от друга напрочь, навсегда. Увидеть такой неотмирный «воздух» и обозначить его через плотное, мирское, которое им овеваемо, и есть подлинный литературный духовный дар. Тогда как отвлеченное жонглирование терминами сугубо надмирными есть попытка растопыренными пальцами судорожно или плавно ищущей что-то в пространстве руки схватить неосязаемое, потрогать то, чего нельзя коснуться кожей, – а только взором, одухотворенным сердцем и ясным умом. Ничем иным как одержимостью эти смущающие душу взмахи рук назвать нельзя. Впрочем, таковыми они, по зрелому размышлению, и являются.
Семичев трогательно любит детали житейских картин, однако практически всегда видит в них бытийную подсветку. Можно сказать, что его любовь к бытовому главным образом и определяется тем, что поэт совершенно отчетливо для себя узнает бытийное в земной пыли. И эта неслучайность бытового в связи с бытийным настраивает поэтову душу на сердечную ласку, бережность и любовность в словах.
Какова же палитра Семичева? О ней можно сказать определенно, что она не изобилует полутонами, не свойственно ей и сгущение разных цветов в одном строчно-строфном пространстве. Скорее она скупа. В ней присутствует некоторое постоянство и отчетливое прикрепление смыслового к предмету. Его цвета ценностны. Такая работа с цветом напоминает иконопись, тем более, что душевный склад Семичева как нельзя лучше откликается на подобное определение, а сфера его смыслов и сюжетов также может быть отнесена к иконоподобной. В ней есть некоторая суровость, радость обетования, мука испытания, сознание собственного греха и детскость, которая сказывается во всем, даже во взрослых любовных стихах. И постоянное ожидание и упоминание «света» – оно словно отсылает читателя ко всегдашнему присутствию Христа на иконе…
Если говорить о цветовой иконоподобности семичевской палитры, об иконной прорисовке земных сюжетов в его стихах – то именно это обстоятельство, прежде всех иных, даст нам представление о свойствах семичевского глаза и о «настройке» его сердца: икона простые события переводит в ряд бытийных, великих. Русскому человеку, с его генетической памятью о нашем традиционном русском иконопочитании, такое качество художественного присутствия Евгения Семичева в современной литературе должно быть очень близко. Потому-то и  возникает подчас как будто немотивированная душевная тяга читателя  к семичевскому стиху, к семичевской интонации. Ибо свое – к своему…
Странны отношения человека и неба. Настоящий художник, как правило, в глубине души остро чувствует некую незаконность своего творческого созидания. Такая, скрыто лежащая на сердце вина, внятно не обозначенная, – скорее всего от сугубо земной, несвободной от греха, неидеальной чистоты помыслов человека-творца… От несоответствия его здешнего существования,  подверженного мятежным страстям, – тем, кажется, небесным словам, что почти спеты его охрипшим горлом.
Художник двойствен более обычного человека: сторонами добра и зла, чистоты и грязи, правды и лжи – это звучит в нем, сопутствует ему, и он это в себе видит.
 
Месяц в небе над моим порогом
Тесаком кровавым заплясал –
То разбойник лютый перед Богом
На мое жилище указал.
 
…Нет на мне ничьей невинной крови.
Все мои кровавые грехи,
В коих я поистине виновен,
Только в том, что я писал стихи.
 
Я вскормил их пред людьми и Богом,
Как сумел, небесным молоком.
Потому и небо над порогом
Мне грозит кровавым тесаком.
 
Подлинно русский художник всегда честен перед самим собой. Но присущее ему человеческое несовершенство жестоко угнетает его душу еще и потому, что русский человек в принципе есть человек небесного порыва и земной страсти на пределе их столкновения в едином существе, в едином человеческом сердце. Воссоздавая мир, человека, событие, то есть все то, что живет на земле по высшему произволению, художник не знает, разгневает ли он тем самым Бога или умилит. В незнании реакции Бога и заключена поистине смертельная – в метафизическом, бытийном смысле – смелость художника и беззаконность его существования.
Для Евгения Семичева детство безгрешно. Взрослая жизнь вовлекает в свое течение маленького человека – еще доверяющего миру, еще способного отдаться всем существом своим полноте бытия, – и ломает его под себя, изменяет жестоко, безжалостно, превращая чистое лицо и наивное сердце ребенка в свою  черствую, изолгавшуюся часть.
Эта обнаженно-русская мысль о ребенке, на котором держится мир, владела лучшими отечественными писателями и наиболее ярко проявилась у Достоевского. Сегодня она почти традиционна, и если необходим критерий современной российской жизни, то вот он: русское дитя с тяжким крестом на хрупких плечах.
 
Мне снятся
Крестный ход
И мальчик невеселый.
Ему десятый год,
А крест такой тяжелый.
 
…Вокруг клубится мрак.
Вся в рытвинах дорога.
Ему охота так
Пожить еще немного.
 
…Колышатся дымы
Над кровлями избенок.
Народу тьмы и тьмы…
…А крест несет ребенок!
 
 Детские воспоминания питают многие стихотворения Евгения Семичева. В них живут удивительно обаятельные детские реакции на мир, на дружбу, на житейские передряги взрослой жизни, которая своими углами – будто движущийся рядом громоздкий корявый предмет – больно задевает маленькое ребячье тело и ранит до времени неопытное сердце. И только память о детстве позволяет нам нравственно судить жизнь и выявлять, выводить в слова изначальный разрыв между правдой и ложью, геройством и предательством, любовью и ненавистью.
Понятие дома в нашем сознании куда шире вполне предметного представления о домике, саде, улице, которые нам дороги, – разумеется, их не отменяя и не снижая. Дом – это освоенное детством пространство, где начиналось и продолжается все то, что нам близко до осязания и возлюблено навсегда. И потому малейшая примета, содержащая привязку к этому пространству, воспринимается нами как образ дома, подернутый туманной дымкой, колышущийся, нечеткий, но невероятно притягательный. Все детские воспоминания, где еще живут давние лица, проявляются характеры, берут начало последующие судьбы, сосредоточены в этом сравнительно небольшом месте, из которого прорастает человеческая душа.
 Дом у Семичева – это и улица, и подвал, и крыша, и сад, и крыльцо, и комната… И речка, и колодец, и лодка, и дворовый пес… Они овеяны теплотой детского сердца, каждая примета отсылает память к маленькой истории.
Подвал… Драка до крови, после нее – выкуренный на двоих «чинарик», примирительная бутылка вина, а потом:
 
Он сказал: «Я домой не ходок!
Твой отец будет жить с моей мамкой».
У меня по спине холодок
Пробежал и застрял под лопаткой.
 
Я сказал: «Ты домой не ходи.
Мы проспимся с тобой в этой яме
На всю жизнь, что у нас впереди…
И проснемся навеки друзьями».
 
Крыша… Обычно сонный дворик «погрузился в гам и свист», юный герой стихотворения идет по краю крыши «без страховки и шеста».
 
Как я шел по краю света,
Как прокладывал маршрут –
Пацаны потом про это
Мне с три короба наврут.
 
Только дворник наш болезный,
Опускаясь на скамью,
Проскрипит ногой железной,
Сплюнет в сторону мою.
 
Скажет: «Ты у нас придурок,
Что тут много говорить…»
Но помятый свой окурок
Мне позволит докурить.
 
Двор… Прежние озорные девчонки незаметно превращаются в девушек, которым мерещится «город Париж», где «длинноногие принцы стройные, как журавли», подарят им сказочное счастье.
 
Лучшие дурочки мира
В нашем гуляют дворе…
Им ни к чему моя лира
В Богом забытой дыре.
 
…Сны их уносят, как птицы,
Прочь от родимой земли…
 
…Провинциалки, проснитесь!
Жизнь не проспите свою!
 
Я вам сыграю на лире
В этой вселенской дыре…
Лучшие мальчики в мире
В нашем гуляют дворе!
 
Уже видно отчуждение от знакомой с младенчества земли, уже появляется высокомерно-стыдливое определение – «Богом забытая дыра». Это жестокая юность примеряет на себя библейский образ блудного сына. Но голос поэта все так же узнаваем в своей любви к детской родине. Здесь особенно заметны задушевность интонации Семичева, простота его стихотворной речи и запоминающаяся не домашность, но дворовость – от двора, в котором умещаются все детские представления о мире. Эта дворовость мировосприятия – отчетливая черта мальчишеской жизни 50 – 60-х годов прошлого века. В поэтике Евгения Семичева она не исчезает, но придает ей характерный мировоззренческий оттенок.
И наконец, дом…  «В стороне моей тихой, заветной… дом мой полон прозрачной печали». Поэтический рассказ о дачных сборах, о летних припасах на зиму – таких много в городской лирике примерно тридцатилетней давности. Но, как правило, там мы встречаем осеннее изобилие плодов, взгляд с вагонной площадки, нетерпеливое ожидание города, который и есть для автора самое главное…
У Семичева ценностный ориентир задан в первой строке – «в стороне моей…заветной», и во многом поэтому исподволь происходит некое нерядовое, словно подводящее черту под прошедшим, прощание с родными местами. «Уезжаю, но я не в убытке. // И тепло заготовлено впрок». Это бытийное, еще детское тепло, оказывается таинственным двигателем всего, что случится потом в судьбе поэта.
Невозможно прожить всю жизнь внутри «детского» пространства: физически оно мало, а ты – вырос… Предметы постарели, пейзаж изменился, люди разъехались:
 
Туча над речкой повисла.
Небо поникло зело.
И не поет коромысло,
И почернело весло.
 
Глухо вздыхает колодец.
Лодка скрежещет бортом.
Гулко, как в бубен, колотит
Пес по крылечку хвостом.
 
Поздно за юность цепляться.
Ворон сидит на меже…
 
«Ворон» – сквозной образ в поэзии Семичева, хранящий в себе знаковую отсылку к суровой вести о смерти. Упоение жизнью, связаное в детстве с домом и двором, психологически проходит, перемещаясь в бережную память. Возникает сознание смерти, неотделимое от размышления и ответственности и необъяснимо связанное с понятием Родины. Точно так же как для ребенка изначально понятие родины совпадает с очертаниями  дома – для взрослого ума четкий абрис дома врастает в понятие Родины… Так мы подошли к «материковой» для художественного мира Евгения Семичева теме: русский песнопевец и Родина.
Есть множество способов окликнуть Родину по имени. Это имя может быть не только кратким словом, но и образом. Семичев очень часто роняет отепленное – Русь, Родина, однако затем непременно рисует неповторимый характер (который эти знакомые имена только предваряют), окликая материнскую землю ее поэтическим образом: слуховым, зримым, осязательным, родово-памятным… И кажется, все то, что исходит от фигуры поэта Евгения Семичева и обращено к Родине, – Родиной узнается, потому что и читатель, впитывая семичевские строки, проникается горячим чувством узнавания родного, а это есть очень весомый признак соответствия оклика – окликаемому.
Родное окликает родное – и так, как принято у родных в обиходе, в житейскости, в естественном ощущении близости и нерасторжимости уз.
В начале ХХ века русский народ отринул страх Божий и в последующие десятилетия сполна вкусил страх перед кесарем. Вся русская история этого страшного столетия прошла под знаком давнего отречения. Но необходимо уяснить, что здесь вина – перед небом, а не перед жестоким мучителем, бичом Божьим, и во многом от неназванности такого положения происходят сегодняшние метания России, когда она, по Семичеву, «и в буйство, и в кротость впадает у жизни на самом краю». И тогда станет понятным – и нравственно едва ли не безусловным! – нерассуждающее чувство поэта, как упрек адресованное поколенческим «отцам» и «детям»:
 
…И не все вы были победители,
Да и среди нас не все предатели.
 
Но гореть, гореть нам синем пламенем –
Общая судьба нам уготована.
И плевать мне, под которым знаменем
Русь моя безвинно замордована!
 
 Здесь важно обозначить чрезвычайно существенную в нашем контексте особенность поэтического самочувствия Евгения Семичева. Его этическая позиция в отношении своего «я» очень отчетлива. В собственно литературном приложении он чувствует себя большим русским поэтом. Но лишь только заходит речь о Руси, о судьбе Родины, он готов немедленно «пригасить» свое имя и стать малой частью великого – того великого, которое любит, которому предан, в которое он верит…
Поэт живет и пишет, вплотную прижавшись к телу мира, - вот тогда он гений. Почти без труда он может в земных пустяках увидеть  знак или красоту и  показать их черты в слове, соединив с собственной жизнью. Он легко переходит от малого к большому, от сегодняшнего ко вчерашнему, от наглядного к нерукотворному. Эти соизмерения нравственно окрашены его таинственными отношениями с Богом и с родной землей, и в них – не только почитание  и привязанность к этим огромным духовным величинам, но и всматривание в христианское солнце, уже тысячу лет сияющее над Россией.
 
Безвременье. Смута. Разруха.
А дальше не видно ни зги.
Мне в локоть вцепилась старуха:
«Сынок, помоги перейти!»
 
Куда ее, старую, тащит?
Она восклицает: «Прости!
Господь охраняет скорбящих…
Сынок, помоги перейти!»
 
«Да тут и сам черт сломит ногу.
Родимая, не обессудь!..»
Она мне: «Доверимся Богу.
Авось и пройдем как-нибудь».
 
…«Средь тяжких земных бездорожий
Небось и тебе пригожусь…
Зовут меня Матерью Божьей,
Иду в Православную Русь».
 
Песнопевец живет «на краю» мира – так он чувствует себя, видя, как вокруг размываются ясные линии, замутняется прозрачность бытия, пространство сужается и становится тесным, время убыстряет свой ход и приближается мистически грозный последний час земной истории. Это чувствование, почти знание делает его фигуру трагичной и одинокой.
«И шестикрылый серафим на перепутье мне явился», – пушкинский образ певца, вдохновленного небесной силой, знаком каждому. Он величав и отвлечен от деталей, он, кажется, грозен и почти что надчеловечен.
На дворе иной век, на устах другая речь, но высокое предстояние русского песнопевца –  все то же. Вот только сегодня вокруг куда страшнее, чем вчера.
 
Мир грешный давно б завалился
В провал огнедышащих вод,
Когда б на краю не толпился
Пропащий мой русский народ.
 
Эти слова да услышит «ухо мира», они сказаны  для него и пронизаны горьким стоицизмом, в них дышит мысль о русском предназначении. Но есть и другое признание, которое мы соотнесем с библейским: «зане крепка яко смерть любовь». Последнее признание – которое однажды и навсегда – русского песнопевца в любви к своей Родине:
 
Если жить нам с тобой не судьба,
Во всю смерть распахни мне объятья.
 
Упаду головой на восток,
А на запад – стопами босыми.
И сгорю, как осенний листок
На дрожащей ладони России.
 
И это, пожалуй, все о Евгении Семичеве, странном русском поэте жестокого века.
Но закончим мы наши размышления словами чеховского простеца. По-Семичеву – «Горемыки, простолюдины, // Сердцевина земли родной». И потому – здесь нет противоречия.
«Жизнь долгая, – будет еще и хорошего и дурного, всего будет. Велика матушка Россия!»
                                                                                     г. Воронеж
Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.