Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК КО "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни КУзбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Администрации города Кемерово,
ЗАО "Стройсервис",
ОАО "Кемсоцинбанк"

и издательства «Кузбассвузиздат»


Людмила Островая. Девочка по имени Магда

Рейтинг:   / 3
ПлохоОтлично 
 От автора

Порой реальная жизнь оказывается интереснее и драматичнее придуманных историй и закручивает  такие невероятные сюжеты, что не осилить даже самому богатому воображению. Все события, описанные  здесь, происходили на самом деле много лет назад. Героиня повести, слава богу, живет и здравствует. Ее непростая судьба достойна пера великого писателя, но поскольку рядом такового не оказалось, поведать эту историю миру придется мне. Решение вызревало постепенно и достаточно  долго. Сначала я просто с большим интересом слушала её рассказы, иногда в девяносто девятый раз, затем посоветовала написать мемуары или обратиться за помощью к опытному журналисту. Но как-то все эти предложения тормозились  разными обстоятельствами и не получили развития. Наконец, наступил тот переломный момент, когда я настолько прониклась ее воспоминаниями, что пришло твердое убеждение:  это я должна, просто обязана написать сама. Повествование  ведется  от первого лица, чтобы передать размышления и настроение героини как можно точнее, но в чем-то, конечно же, проявилось и мое собственное восприятие тех далеких событий.
Индиго
С самого раннего детства я ощущала себя чудаковатой, непохожей на других. И это ощущение подпитывалось отзывами окружающих детей и взрослых. Как только меня не называли! «Белая ворона» и «чудо в перьях»  – самые безобидные из моих прозвищ. Я не пыталась исправиться, чтобы соответствовать общему знаменателю, и не особенно-то комплексовала по поводу своей несуразности. Ну не как все, ну и что!
Уже взрослой я прочитала статью на тему психологии про детей «индиго» и поняла - это про меня. После статьи появилось  какое-то двойственное чувство, вроде как успокоило то, что не одна я с приветом, а с другой стороны, даже немного задело, что, оказывается, встречаются в природе подобные типажи, и я не такая уж уникальная личность. Надо сказать, все точно совпадало с моим характером в детстве. Я росла маленькой бунтаркой, крайне любопытной, очень упрямой, скрытной и неусидчивой. Когда я еще не умела читать, мама, чтобы разучить со мной стишки, садилась на стул посреди комнаты, вслух читала, а я бегала вокруг нее и повторяла. Минута простоя для меня казалась невыносимой. Я не капризничала и не озорничала. Все мои поступки подстегивались исключительно любопытством и желанием испытать свои силы: смогу - не смогу.
С детсадовского возраста меня посещали философские умозаключения. Я смотрела, как прыгают и смеются дети, и думала с осуждением: «Какие же они глупые, веселятся, а ведь жизнь так коротка». Для своих лет я была слишком серьезной и рассудительной. Воспитатели часто привлекали меня в помощники, и я, как надзирательница, следила, чтобы дети во время тихого часа не разговаривали и лежали с закрытыми глазами. Пословицы и поговорки я перевирала по-своему, придавая им новый смысл в своем понимании. Мои первые афоризмы: «утро вечера утренее», «век живи – век лечись».
Мне легко давались предметы по точным наукам. Я даже помогала решать задачи по физике и математике своим друзьям старше меня на один-два класса. Мне нравилось ковыряться в различных механизмах, начиная с будильников и заканчивая двигателями. Став постарше, малость остепенившись, я стала много читать, читала взахлеб при любой возможности. В гостях, первым делом, спрашивала разрешения порыться в книжном шкафу. В одном из школьных сочинений, за которое получила оценку «отлично», я процитировала слова Базарова «искусство делать деньги или нет более геморроя». Мама прочитала мое творение, усмехнулась и спросила, знаю ли я, что такое геморрой? «Нет, - говорю, - не знаю, но думаю что-то революционное». Тайком от всех сочиняла стихи и вела дневник. Мама не одобряла мою наклонность к чтению, считала баловством, но не препятствовала.
Как все настоящие «индиго», я страдала обостренным чувством самоуважения и справедливости. В первом классе произошел такой случай. В диктанте я допустила ошибку, написала «ку-ре-ца». Учительница прочитала мою работу перед классом, и все дружно посмеялись, а потом еще и дразнились: «Эй, ты, куреца!» Я пришла домой и сказала маме: «Ты можешь меня убить, но я в эту школу больше не пойду». И моя строгая мама, которую я боялась как огня, поняла, что в этот раз ей меня не сломить, на следующий же день забрала документы и отнесла в другую школу. В новой школе ко мне отнеслись более лояльно и одноклассники, и учителя. Если вдруг я пролезала под партами через весь ряд, чтобы взять у кого-нибудь  карандаш, то наша классная руководительница Галина Федоровна, которую мы между собой любовно называли Галифе, говорила: «Дети, сидите тихо! Пожалуйста, не наступите на Кондратьеву!»
Я не играла в куклы, больше водилась с мальчишками. Могла постоять за себя и за других, кидалась на обидчика как кошка, не взирая на перевес сил противника. Но сама первой никогда не задиралась. Я была дворовой атаманшей, и все малявки бежали ко мне жаловаться и просить защиты. В детстве мне постоянно хотелось подпрыгнуть, куда-нибудь залезть, пробежаться. Энергия во мне бурлила и искала выхода. Казалось, руки как крылья, стоит взмахнуть, и я полечу. Однажды какая-то необъяснимая и непреодолимая сила заставила меня забраться на высоченную акацию. Залезть-то залезла, а спуститься не могу. Уже вечер, пора домой, помочь некому. Делать нечего, обняла ствол руками и ногами, да и съехала вниз. Дерево старое было, кора толстая, грубая, в общем, я неделю ходила, раскорячив ноги. Страха не было совершенно. Все  мои бесчисленные                                                                                                       cсадины и синяки ничему меня не учили, боль быстро забывалась, и я опять, как одержимая, принималась за старое. В травматологическом пункте меня уже встречали как знакомую: «Опять Кондратьева! Что на этот раз?» Во время перевязки пожилой доктор Владимир Иванович грозно поглядывал через толстые линзы очков и предупреждал: «Будешь пищать - усы зеленкой нарисую».  
Единственное, чего я боялась, так это маминого наказания. Воспитывала она меня строго, даже, можно сказать, сурово. Частенько поколачивала. Не помню, чтобы она хоть раз обняла или сказала ласковое слово. Почему так сложилось? Для меня до сих пор нет ответа на этот вопрос. Может быть, одной из причин был неудачный брак с моим отцом. Волей-неволей я постоянно напоминала маме о нем. Мы никогда не выясняли отношений и не говорили на эту тему. Я уверена, что у нее и не было чувства вины передо мной. И хотя я всегда старалась для самоуспокоения найти маме какое-то оправдание, тлеющая обида где-то в глубине души так и осталась.
Моя семья
История моей семьи тоже необычная и запутанная. Моя мама была эстонка. Все называли ее Мета, и в паспорте стояла запись: Мета Рудольфовна, хотя ее настоящее имя - Мееда. Мамины родители эмигрировали из Эстонии в город Карс, что на cевере Турции, в поисках лучшей жизни. В двадцать пятом году надумали вернуться на родину. Маме тогда исполнилось девять лет. В одном из перевалочных пунктов на пути их следования, под Армавиром, стряслась беда. Один местный парень стал домогаться  маминой старшей сестры, ей было шестнадцать лет, преследовал её по пятам, проходу не давал. Она избегала его, боялась. Однажды, когда она гуляла с полуторагодовалым братиком, он подкараулил их и обоих зарезал ножом. Бабушка не смогла пережить несчастье, вскоре умерла, а мама с дедом добрались до Таганрога, так и осели здесь. Все эти географические перемещения  нашли отражение в маминой речи. Она разговаривала очень своеобразно: смесь эстонского акцента с южнорусским. Видимо, пережитое семьей горе повлияло на мамин характер. Возможно, она обращалась со мной слишком жестко, тревожась за мою жизнь. Да и поводов  для беспокойства хватало: я была резвым ребенком, вечно с разбитыми коленками и царапинами. Хотя мама и держала меня в ежовых рукавицах, конечно, она заботилась обо мне. Ее строгость я воспринимала тогда как должное, а наказания считала справедливыми. Она была для меня всем, и я страшно боялась ее потерять. В детском саду я говорила воспитательницам: «Я никому не доверяю, только своей маме».
Отца своего я совсем не помню. Фотографий тоже не сохранилось. Мама о нем никогда не рассказывала. Только иногда, после моей очередной выходки восклицала в сердцах: «Вот ведь кондратьевская порода!» Говорили, что он был красивый, высокого роста. У него была страсть – карты, которые его и сгубили. Интересно, что мои родители встретились на Дальнем Востоке, хотя оба были из Таганрога. Мама поехала туда в командировку по направлению завода метеоприборов, а отец отбывал там наказание в колонии-поселении за свои картежные дела. Он работал на предприятии, жил в общежитии, ему запрещалось покидать поселок. Скорее всего, мама сначала ничего и не знала о криминальной стороне дела. Отец был обаятельный, наверное, как все картежники. Маму он тоже заприметил не случайно: на такую девушку нельзя было не обратить внимание. Большие голубые глаза, пышные, волнистые волосы пшеничного цвета, никто не верил, что это натуральные кудри, думали перманент. Она хорошо шила, со вкусом одевалась, была стройной и долго оставалась моложавой. Когда я уже подросла, нас часто принимали за сестер. В пожилом возрасте она подсмеивалась сама над собой: «Сзади - пионерка, спереди - пенсионерка!»
Видимо командировка была продолжительной, потому что они там же расписались, в Таганрог мама вернулась уже в положении и поселилась у его родителей. Отец через некоторое время освободился, но вскоре опять попался, на этот раз в тюрьму. Больше его никто не видел, через несколько лет он там, в тюрьме, и умер. Бабушка рассказывала, что у него были математические способности и умелые руки, но он пошел по скользкой дорожке.
Кондратьевы относились к маме и ко мне хорошо, помогали, чем могли. Бабушка занималась знахарством. Люди обращались к ней за помощью, очевидно, лечение давало положительный результат. Она собирала и сушила травы, делала какие-то настойки и втирания, лечила  заговорами. На летней кухне, постоянно что-то варилось, булькало, как в алхимической лаборатории. Приятно пахло ромашкой и чабрецом. Бабушка, маленькая, щупленькая, в белом ситцевом платочке, проворно сновала от одного чана к другому, помешивала кипящий отвар, что-то процеживала свозь сито, растирала в ступке. На крючках под потолком висели пучки сушеных трав, корешков, цветов. Полки заставлены разнокалиберными пузырьками, баночками. Бабушка разрешала мне наблюдать за лечебными сеансами и поощряла мое любопытство. Она часто повторяла: «Вот подрастешь, передам тебе свои секреты». Однажды пришел мужчина с распухшим  большим пальцем на руке. Бабушка дала ему пшеничный колосок и велела зажать в кулаке. Что-то нашептывала. Потом стала в воздухе делать движения, словно вытягивала невидимую нить из больного пальца. И вдруг из пальца показался тонкий, как волос,  длинный червяк. Бабушка подцепила его палочкой и бросила в печь. Целительницей я так и не стала, но несколько раз экстрасенсы, к которым я обращалась в разные периоды своей жизни, говорили мне: «Зачем Вы пришли? Вы сами можете других лечить!»
Отчим
Отчима своего я помню очень хорошо, хотя мне было всего три-четыре года. Звали его Василий Гуров. Высокий, сероглазый, с черными вьющимися волосами. Василий служил в НКВД, носил форму. Но даже в гражданской одежде по его выправке можно было догадаться, что он  человек военный: подтянутый, четкий. Когда он приходил с работы, я с щенячьей радостью выбегала к нему навстречу, он снимал фуражку и надевал мне на голову. Возле порога оставлял свои сапоги с высокими голенищами, и тогда в них залезала я. Василий подшучивал: «Под мышками не жмут?» В таком виде, в сапожищах сорок пятого размера и фуражке, я отправлялась к соседям по квартире и, приставив ладонь к козырьку, отдавала воинскую честь. Соседи улыбались: «Здорово, командир!» Василий меня любил и относился с теплотой. Всегда приносил гостинчики и заступался, если мама уж череcчур строго наказывала.
Мне нравилось, когда он подбрасывал меня на руках. Я заливалась смехом и просила: «Еще, еще!» Однажды он не рассчитал траекторию полета, и я ударилась головой о потолочную балку. Реву было на весь дом! А Вася качал меня, прижав к груди и виновато приговаривал: «Не плачь, маленькая, ну прости меня дурака!» У Василия, как у главы семейства, было постоянное место за столом, а сидел он на табуретке весьма оригинальным вывертом: одну ногу подкладывал под себя, а другую поджимал  коленом  до подбородка. В конце  ужина Василий говорил: «Надя, наколоти-ка мне чаю». Это означало, что нужно положить в стакан с чаем сахар и размешать. С самым серьезным видом он объяснял, что чай будет слаще, если водить ложкой строго в одном направлении по часовой стрелке. Я преданно заглядывала ему в глаза и с удовольствием выполняла все его просьбы.
Иногда он показывал один и тот же фокус с монетами. Я просила у мамы мелочь. Василий сначала немного торговался, набивал цену, говорил, что с полтинником работать легче, чем с пятаком. Затем согнутую руку ставил локтем на стол и начинал энергично втирать в нее монету другой ладонью. При этом он уверял, что ему очень больно, делал страдальческое лицо, закатив  глаза и закусив губу, и даже немного покряхтывал. Потом резко убирал ладонь, показывая, что ничего нет, и предлагал потрогать руку, убедиться, что монета волшебным образом внедрилась под кожу. Я осторожно надавливала пальцем указанное место, он опять очень правдоподобно изображал мучения от моего прикосновения. Потом, случалось, я находила монеты на полу, это вызывало у меня какие-то смутные подозрения, но все равно, не смотря ни на что, я продолжала верить Василию.
Как-то Василий пришел раньше обычного, мамы дома не было. Он лег прямо на пол и говорит: «Что-то я приболел. Кажется, у меня жар. Неси градусник». Я принесла. Он поставил термометр, подержал, потом посмотрел и говорит: «Маловато. Принеси-ка спички. Щас сделаем температуру». Я вприпрыжку за спичками. Принесла. Он зажег спичку и стал разогревать градусник, да, видно, близко поднес пламя. Стекло лопнуло, мелкие бусинки ртути разлетелись по всему полу. Мы ползали на коленях, пытаясь собрать их обрывком газеты. Я с восторгом глядела, как подвижные жидкие металлические шарики, соприкасаясь, сливаются в крупные блестящие капли. Часть ртути все-таки просочилась сквозь щели между половицами. Потом мама устроила нам разнос.
Когда я заболела желтухой и лежала в инфекционном отделении, он каждый день забегал в больницу. Посетителей внутрь здания не пускали из-за карантина, только принимали передачу. Дети в больничной одежде, кто в пижаме, кто в халате, как маленькие арестантики, выглядывали из окон в ожидании своих родственников. Однажды Василий все-таки пробрался в отделение через черный вход. Увидев его, я так обрадовалась, бросилась ему на шею. Потом вдруг отстранилась и побежала  назад в палату. Он кричит: «Надюша, ты куда?» А я быстренько сгребла свои вещички и снова к нему, как своему спасителю: «Забери меня отсюда!» Он прямо в лице переменился, так растрогался. Завернул меня в полушубок и собрался уходить, но тут прибежали медсестры и нянечки, давай его увещевать и стыдить: «Папаша, ну разве так можно! Ребенка надо лечить!» Наш дерзкий побег сорвался. Василий вернулся домой расстроенный, мама на кухне лепила вареники,  он сел напротив, прямо на стол с мукой положил руки, опустил голову                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                             и… заплакал. Эти подробности я узнала после выписки из больницы, мама рассказывала подруге, а у меня как всегда уши торчком, уж очень хотелось узнать, что там взрослые обсуждают. Василий был хорошим человеком, совестливым. Я думаю, он прекрасно понимал, что происходит в НКВД и в стране. Помню, как он иногда  жаловался маме: «Мета, боюсь, я больше не выдержу!»  Для такой работы у него был слишком добрый и мягкий характер.
В Таганроге
Мое детство и юность прошли в Таганроге. Спокойный приморский город. Много зелени. Частые сильные ветра. Жаркое лето и совсем не по-южному морозная зима. Через город в одноименных балках протекали две речки: Большая и Малая Черепаха. Это сейчас их почти полностью загнали под землю в ливнесточные коллекторы. В балке Большой Черепахи раскинулась дубовая роща, некоторые деревья сохранились еще с петровских времен.
Для меня центром мира был наш двор. Он объединял сразу несколько домов. Посреди двора росла огромная шелковица. Ствол был такой толстый, что два человека не могли его обхватить. Извилистые корни, как щупальца спрута, расползлись в разные стороны на поверхности земли. Раскидистая крона затеняла весь двор. Я любила залазить на дерево, есть сочные ягоды и раскачиваться на толстых ветках, за что неоднократно  получала от мамы нагоняй.
Во дворе стояли две качели: лавка-качалка для малышей и подвесная, на прочных канатах, для детей  постарше. С этими качелями связаны яркие эпизоды моего детства. В нашем доме жила Клавдия Семеновна, она работала кассиром на заводе. Семьи у нее не было. Обычная тетка лет пятидесяти, но если в праздники Клавдия Семеновна выпивала, то проявляла буйный темперамент. Один раз она раздухарилась не на шутку: взобралась на большие качели и так раскачивалась, что боковые опоры скрипели и ходили ходуном. При этом она голосила песни, в основном, патриотической направленности. Платье развевалось, мелькали голубые панталоны. На бесплатный концерт собрались зрители, одни глазели из окон, лежа на подоконнике, другие сидели на лавочке во дворе и щелкали семечки. Кто-то пытался ее урезонить: «Клава, ну хорош! Упадешь ведь!» Она с гордым вызовом отвечала: «Упаду, так на советскую землю, и советские врачи меня спасут!» Активная фаза сменилась депрессивной. Клавдия Семеновна уселась за стол, где мужики играли в домино, начала лить слезы и жаловаться на все подряд: одиночество, непонимание, несправедливость. Высказав все претензии человечеству, она побрела домой, грустно поникнув головой. А на следующее утро, как ни в чем не бывало, бодро помахивая красным ридикюлем, шагала на работу.
На маленьких качелях отличилась я сама. Качались с подружкой, она на одном конце лавки, я на другом, все как положено, вверх-вниз по очереди. Подошел пацанчик постарше, подружку согнал, а сам с разбегу как скакнет на край качели! Меня резко подбросило вверх, я не смогла удержаться и брякнулась с качели прямо в песочную кучу. Рыхлый песок смягчил удар, но подбородок  я все-таки разбила. Домой побоялась идти, новое платье в крови и грязи, пошли к подружке, ее мама постирала мое платье, смазала ссадину йодом. Только когда одежда высохла, я пошла домой.
Мы жили в коммунальной квартире на втором этаже. Детский сад летом закрывался на ремонт. Как-то мама ушла, а меня заперла на ключ от греха подальше. Погода теплая, во дворе ребятишки шумят, а дома одной скучно. Недолго думая, я вылезаю в открытое окно и по узкому карнизу лицом к стене, приставными шагами продвигаюсь к соседскому окну. А оно закрыто! Только небольшая форточка распахнута. Что же делать? Назад идти боюсь, вниз прыгать – слишком высоко, в три года это я уже соображала, ухватилась одной рукой за край форточного проема и стала звать соседку: «Тетя Оля! Тетя Оля!» Соседка в это время находилась на кухне, услыхав мой голос, кричит мне в ответ: «Потерпи, мама скоро придет». Я опять: «Тетя Оля, идите скорее сюда!» Она поняла, что происходит что-то неладное, стала стучаться к нам. А дверь-то закрыта на ключ! «Надюшка, что случилось? Ты где?» Кричу: «Да, здесь я, у вас!» А сама еле держусь, вот-вот сорвусь. Она вбегает в свою комнату и видит меня за окном, повисшей на форточке. Соседка  не растерялась, сразу хвать! меня одной рукой, другой открыла шпингалет и затащила в комнату. Когда маме доложили о случившемся, она была так поражена, что единственный раз в жизни не стала меня наказывать. Она привела наглядный пример. Подвела меня к окну и бросила вниз яйцо. Яйцо разбилось и разбрызгалось в разные стороны, а мама сказала: «Вот видишь, если бы ты упала, от тебя бы тоже осталось только мокрое место».
По соседству, в отгороженном от нашего двора доме, жили пожилые супруги Розенсон. Рахиль Евсеевна - бывшая учительница, а Наум Григорьевич еще работал инженером на железной дороге. Они, казалось, совсем не подходили друг другу,  ни по внешности, ни по характеру. Она  - высокая статная дама, спокойная и приветливая. У нее были белоснежно-седые волосы, уложенные в витиеватую прическу, черные, очень выразительные глаза и необыкновенно добрый, ласковый взгляд. А он чуть ниже нее, коренастый, плотный живчик,  балагур и острослов, все время придумывал какие-то шутки-прибаутки. Когда Наум Григорьевич работал у себя в саду, то вытирая потную лысину носовым платком,  глубокомысленно изрекал: «Труд создал человека, труд его и угробит». Они иногда обращались к маме с просьбой что-нибудь помочь по хозяйству. Когда приезжали их дети с внуками, они накрывали стол в саду и заводили патефон. У них были удивительно нежные, заботливые  взаимоотношения. Он ее просто боготворил и говорил, что муж – это мужчина, угнетенный женщиной. А она снисходительно улыбалась и смотрела сквозь пальцы на все его юморизмы. По вечерам она, накинув белую вязаную шаль,  выходила за ворота встречать его с работы, они обнимались, как сто лет не виделись, и в обнимку шли по тропинке в дом. Никто не слышал, чтобы они когда-нибудь ссорились или даже голос повысили друг на друга. Наум Григорьевич признавался: «Ну, что вы! Конечно, ругаемся, только шепотом и под одеялом».
И вот к таким замечательным старикам я залезла в сад через дыру в заборе и сорвала яблоки. Яблоки были крупные розовые, но недоспелые, твердые и кислые, я их надкусанные тут же и побросала. А вечером пришла Рахиль Евсеевна обсудить с мамой свои дела и пожаловалась, что первый год, как появились яблоки, новый сорт, еще не успели попробовать, и кто-то оборвал. Мне соседку жалко стало, такая хорошая женщина, и, желая ее как-то утешить, чтобы она зря не огорчалась, говорю: «Да они совсем невкусные, одна кислятина». Словом, спалилась. Мама от стыда вся покрылась красными пятнами и, едва сдерживаясь, стала извиняться перед соседкой. Рахиль Евсеевна поняла, что грядет буря, и деликатно удалилась. Как только дверь за ней закрылась, мама развернулась ко мне и, задыхаясь от возмущения и гнева, угрожающе прошипела: «Какой позор! Моя дочь – воровка!»  Схватила веник, стоявший рядом в углу, и отлупила  меня этим веником, как сидорову козу, причем рукояткой, и приговаривала: «Вот тебе, получай, воровка!»  После физического наказания последовало выяснение мотива и обстоятельства преступления. Мама еще некоторое время пошумела, повозмущалась, я уже с облегчением подумала, что на этом дело и закончится, ан не тут-то было, она еще взяла и вытолкала меня на улицу: «Иди, извинись и поклянись, что больше не будешь!»  Я плачу: « Я боюсь, уже темно!» Но мама была непреклонна: «Ничего, дойдешь! Пока  не попросишь прощения, домой не приходи, не пущу!» Я все-таки немного схитрила, не стала идти к воротам, а пошла проверенным путем, через знакомую дырку в заборе. Хорошо, что соседи еще не спали, в окнах горел свет, и дверь на веранде была открыта. Розенсоны меня великодушно простили, выразили уверенность, что такое больше никогда не повторится, и даже усадили пить чай с абрикосовым вареньем, а потом проводили домой.
Летом мы, компанией дворовых ребятишек, часто бегали на море купаться. Одно из самых прекрасных впечатлений детства и,  пожалуй, всей жизни - закат на море. Это захватывающее чувство необъятного простора, свежий ветер, яркие краски заката, опрокинутые в море! На фоне заходящего солнца виднелись розовато-серые облака, похожие на огромного, по всему горизонту, коня на полном скаку с развевающейся гривой и хвостом. Этот облачный конь появлялся каждый вечер, из года в год. А может, мне так просто казалось? Я рано научилась плавать и очень полюбила это занятие. Могла часами находиться в воде и с удовольствием ныряла. У нашего берега морская вода была опресненная, поблизости впадала река. Однажды какие-то взрослые парни на пляже заметили, что я долго не выныриваю, и предложили соревнование: кто дольше продержится под водой. Я отказывалась, но они пообещали мороженое, и пришлось согласиться. Один был судьей, другой нырял. Я вынырнула гораздо позже и дальше своего соперника и честно заработала свою награду. Плавать меня никто не учил, я сама разобралась, как правильно двигаться и регулировать дыхание. Особенно мне нравилось лежать  спиной на воде, раскинув руки и ноги, качаться на волнах и смотреть в небо. Однажды я даже уснула в таком положении. Проснулась от душераздирающего крика: «На-а-дя, На-а-дя!»  Поднимаю голову, а это друзья мои на берегу кричат: «Фу-у, как ты нас напугала! Мы думали, ты утонула и всплыла!»
Был у меня на море один «подвиг». Это уже постарше, лет в девять. Как-то, во время купания, брат моей одноклассницы решил развлечься тем, что незаметно подплывал к девчонкам и хватал их за ноги и другие места. Доставалось и взрослым женщинам. Меня он не трогал, я тогда была худышкой и привлекательными формами не отличалась. Парень - здоровенный амбал, девятнадцать лет, его уже перед армией побрили. Белобрысый такой: и брови, и ресницы белые. А лицо красное и в конопушках. Связываться с ним никто не хотел, боялись. А тут он добрался до моей подружки Светки. Тискает ее, она визжит, а отбиться от него не может. Я, ни секунды не раздумывая, бросилась выручать и стала изо всех сил колотить его кулаками по спине. А ему, как слону дробина.  У  подружки от щекотки уже началcя нервный смех  со всхлипываниями. Тогда я запрыгнула ему на спину, обхватила руками его голову и сдавила пальцами глаза. Как он взвыл! Я такого вопля никогда не слышала. Женщины кричат: «Молодец, так ему и надо! Не будет лапать!» Пока он орал благим матом, закрыв ладонями глаза, и приходил в себя, мы со Светкой кинулись к берегу, быстро похватали свои пожитки и бегом  босиком по горячему песку домой. Как я додумалась до такого изуверства, сама удивляюсь! Надеюсь, что не сделала этого альбиноса инвалидом, и все обошлось.
Начало войны
Мне было четыре года. Тот момент, когда пришло известие о войне, не запомнился. Потом все фронтовые новости мы узнавали от Василия. Уже вскоре после начала войны нам пришлось покинуть город. Линия фронта приближалась очень быстро. Военным, коммунистам и их семьям оставаться в городе было опасно.
Время подтвердило правильность нашего решения. Уже после войны мы узнали о массовых расстрелах людей в Петрушиной балке на окраине города в первые же дни оккупации. Особенно много погибло евреев, на них велась настоящая охота, среди них были дети, женщины и старики, не щадили никого, многих задерживали прямо на улице. Наши соседи Розенсоны не захотели уезжать, говорили, что они уже старые, не вынесут переезда. Их тоже убили. Вспоминаю глаза Рахили Евсеевны, в них светилась душа. Как могла подняться чья-то рука стрелять в такого человека?! Родители  моей подружки Светки тоже остались в городе, они работали в местной филармонии, отец - администратором, а мать была певицей. Она выступала перед немцами в пьяных компаниях. Рассказывали, что пела и плясала прямо на столе. Детский дом в Таганроге фашисты превратили в донорский пункт. У детей брали кровь для немецких офицеров. При отступлении в 43 году фашисты вывезли малолетних доноров на свою подконтрольную территорию, где продолжали истязать их.
Но все это произошло позже. А тогда, летом 41 года Василий помог нам с мамой эвакуироваться в Миллерово. Запомнились проводы. На вокзале было очень многолюдно и шумно. Пока мама с Василием прощались, я сидела на сумках и охраняла багаж. Мимо нас взад- вперед спешили люди, задевая  своими баулами. Чтобы не раздавили в толпе, я осталась с Василием на перроне. Мама с трудом протолкалась в вагон, открыла окно, и Василий подал ей меня, потом вещи. Он что-то говорил, но ничего не было слышно. Мы уезжали из родного города в полную неизвестность. Самого Василия позже по службе командировали в Баку. Никто не знал, как долго продлится война, и что с нами будет.
Миллерово
В Миллерово располагалась крупная узловая железнодорожная станция. Самые первые минуты в Миллерово омрачились страшным зрелищем, мы стали свидетелями несчастного случая. Мы высадились и ждали, пока пройдет поезд на соседнем пути. Поезд только тронулся c места, но быстро набирал ход. Какая-то отставшая пассажирка с кружкой в руках бежала за поездом. Из двери последнего вагона, держась за поручень, свесился мужчина и протянул ей руку. Женщина успела ухватиться, он стал подтягивать ее вверх, но она сорвалась и упала прямо под колеса. Поезд уехал, даже не притормозил, оставив за собой раздавленное тело. Сбежались люди. Женщина лежала поперек рельса и еще дышала, широко раскрытым ртом судорожно заглатывая воздух. Обезумевшие вытаращенные глаза. Поперек живота глубокая  кровавая борозда  от колеса. Я не могла на это смотреть и отвернулась, прижавшись к маме. В самом тягостном  настроении мы отправились на вокзал.
Если до этого происшествия еще теплилась слабенькая надежда, трусливый самообман, что может быть все образуется и повернется к прежнему, то это ужасное событие, ставшее предвестником тяжелых испытаний, заставило по-настоящему осознать страшную  правду, как будто за нами зловеще захлопнулась железная дверь и отсекла все, что было раньше. Впереди была непонятная и от того еще более пугающая мгла. Надо было как-то выживать в новой действительности, приспосабливаться к условиям войны.
Первое время мы ночевали на вокзале, потом удалось  снять комнату. Мама устроилась санитаркой в эвакуационный госпиталь. Меня брала с собой, оставить-то не с кем. Мне тоже поручали несложную работу: составлять и развешивать порошки и мази, особенно много делали серной мази, от чесотки. Я складывала комки желтой серы в фарфоровую ступку, растирала пестиком в порошок, добавляла вазелин и смешивала в однородную массу. Готовую мазь расфасовывала по баночкам. Мне все было интересно и любопытно. Я воспринимала работу как игру и с готовностью помогала. Однажды даже присутствовала на операции. Одному бойцу понадобилась срочная операция. Начиналась гангрена, требовалось  ампутировать ногу. Госпиталь располагался в каком-то  учреждении, операционную развернули в большом кабинете, тут же находилась конторская мебель. Было поздно, мне сильно хотелось спать. Я стояла в сторонке возле серванта, облокотившись об  выступ, и постоянно зевала во весь рот. Чтобы как-то отвлечься, взялась рассматривать затейливый рисунок дерева на дверце, мне казалось, что он похож на лохматую голову льва. Стою, глаза слипаются, голова медленно опускается на грудь, а колени плавно подгибаются, на секунду засну, потом встрепенусь, встану ровно, проморгаюсь, опять борюсь со сном и смотрю на деревянного льва. Пока врач делал операцию, мама  удерживала ногу бойца на весу. Отчетливо помню все до мелочей: звяканье инструментов, противный скрежет пилы, запах эфира. Из очередного погружения в сон меня вывел сильный стук. От неожиданности я резко вздрогнула,  вижу, что мама лежит на полу. Она достояла до самого конца, а когда врач допилил кость, мама так с обрубком ноги в руках и рухнула в обморок. Я с плачем бросилась к ней, подбежали медсестры, запахло нашатырем, маму отнесли на кушетку.
Операция затянулась, домой мы возвращались уже поздним вечером, когда стемнело. Нужно было переходить на другую сторону через многочисленные разветвленные железнодорожные пути. Мама шла впереди, а я сонная и уставшая плелась сзади. Вдали уже показался  прожектор локомотива. Мама меня подгоняет: «Давай быстрей, поезд идет!» И тут, как назло, у меня ботинок застрял в щели между рельсами в месте стрелки. Ногу выдернуть не могу, и ботинок плотно зашнурован, быстро снять не получается. Поезд все ближе. Мама подбежала, пытается освободить ногу, но никак. Тогда она что есть силы как дернет меня! Так, что подошва ботинка оторвалась и осталась между рельсами. А мы вместе, потеряв равновесие, свалились в сторону. Поезд был совсем близко. Казалось, что мама выдрала меня из-под самых колес. Еще не успели встать, как через несколько секунд он промчался рядом с оглушительным грохотом. Так в ботинке без подошвы я и хромала по грязи до самого дома.
Начальником эвакогоспиталя был военврач по фамилии Мозер, почему-то запомнилась фамилия. Не знаю, сколько ему было лет, мне он казался старым, лицо сморщенное, как печеное яблоко. Он сразу положил на маму глаз, она не отвечала взаимностью и тяготилась его вниманием. Мамины товарки-санитарки сигналили ей о его приближении, и она старалась где-нибудь  спрятаться, за тюками  или в шкафу. Он зайдет к  нам в каморку, а мы с честными глазами врем: «Нету! Вышла!» Вскоре госпиталь стали готовить к передислокации, и мама решилась на побег. На вокзал нас пришла провожать Петровна, женщина, у которой мы квартировались. Сначала мы вместе со всем персоналом погрузились на поезд, чтобы  никто ничего не заподозрил. А как только поезд тронулся, мама передала меня на руки Петровне, стоявшей на перроне, выбросила наши узлы и спрыгнула сама. Поезд ушел. Мама была вольнонаемной, наказание за дезертирство ей не грозило.
Подколодновка
Из Миллерово мы подались в Подколодновку. В селе легче было прокормиться. Добирались на попутных машинах и долго шли пешком. По дороге нам встречались разрушенные дома, без крыш и окон, только стены. В одном из таких домов мы заночевали. Мама нашла большой кусок клеенки. В углу, где поменьше дуло, расчистила место от обвалившихся кирпичей, собрала и набросала в кучу какое-то тряпье. Мы улеглись, мама расстегнула свой плюшевый жакет и обхватила меня полами. Сверху с головой накрылись клеенкой. Так под открытым небом и спали, крепко прижавшись друг к другу, а ночью выпал первый снег. Проснулись, вокруг все бело, и сами покрыты снегом.
В Подколодновке мама устроилась писарем в сельсовет. Нас подселили в один дом. Хозяйку звали Маруся. Дородная, пышущая здоровьем казачка, лет сорока, бойкая, острая на язык. Ее муж ушел на фронт. Детей у них не было. Дом состоял из двух комнат и большой печи с лежанкой. За домом – сад, а дальше огород. Маруся держала корову и кур. Мама с Марусей подружились и вместе управлялись с домашними делами: воду носили из колодца, дрова кололи, варили еду. Иногда ночью перед сном их пронимало откровение, и они, каждая со своей кровати, подолгу вполголоса разговаривали за жизнь. Я притворялась, что сплю, а сама, развесив уши, ловила каждое слово, подслушивала женские секреты. Маруся подарила нам свои вещи, ставшие ей малыми: кофточки, юбки, почти новые. Что-то подошло маме, а что-то она перешила мне.
Зима прошла спокойно. К весне обстановка в селе стала тревожной. Фронт продвигался все ближе и ближе. Опасно было выходить на край села, долетали снайперские пули. Случались артобстрелы и авиа-бомбардировки. В селе размещались наши военные. Здесь находилось самое удобное место для переправы через Дон. Нас научили во время обстрела падать на землю лицом вниз и закрывать голову руками. Как-то начали стрелять, я плюхнулась на землю, а почва в тех местах глинистая, после дождя непролазная грязь, а в сухую погоду пыль мелкая, как пудра. Вдохнула я эту пыль, как напал на меня кашель, прокашляться не могу, горло перехватило до удушья. Мне уже все равно, что вокруг стреляют, встала, кашляю, аж слезы потекли. Кто-то из взрослых подбежал и заставил пригнуться.
Никогда не забуду самый первый артобстрел. Я была одна дома. Мама на работе. Маруся тоже куда-то  отлучилась. Вдруг страшный пронзительный свист и взрывы. Я испугалась, побежала к маме в сельсовет, который находился через несколько домов. Уже до сельсовета оставалось несколько метров, вижу, как на крыльцо выбежал офицер, а за ним солдат, и вдруг я чувствую острую обжигающую боль в ноге и в то же самое мгновение вижу, как офицеру срезает голову, и она, как мяч, скатывается по ступенькам вниз, из нее  маленьким фонтанчиком пульсирует кровь. Потрясенная такой жуткой картиной я встала как вкопанная, забыв про боль, не замечая взрывов, не в силах отвести глаз, тупо и отстранено смотрела, как обезглавленное тело офицера продолжает идти, и сделав два-три шага, валится на землю. Вслед за солдатом на крыльцо выскакивает мама, они бегут ко мне, уносят в блиндаж, вырытый рядом с сельсоветом. Мама своим платком перевязала мне ногу, у нее дрожали руки, но она старалась держаться спокойно и приглушенным, сдавленным от волнения голосом повторяла: «Ничего, потерпи, все заживет». Тот осколок снаряда, что убил офицера и ранил меня, застрял в стене, стены сельпо были саманные, мягкие, я потом отковыряла кусок металла длиной сантиметров двадцать. Просто чудом этот осколок скользнул по моей ноге, не нанеся увечья.
Авианалеты случались реже, укрывались от них, где придется: в блиндаже, траншее, подполе, что было поблизости. Мое первое посещение подпола оказалось неудачным. Мы находились дома, услышали звук самолета, Маруся отодвинула крышку подпола и велела нам спускаться. Меня пропустили вперед. Внизу темно, ничего не видно, промежутки между перекладинами лестницы широкие, мне приходится к ним тянуться и шарить ногой. Руками держусь за боковины лестницы. Бомбежка уже началась, Маруся решила меня поторопить и ладонью сверху легонько надавила на голову. Этого оказалось достаточно, чтобы я сорвалась вниз, там стояли деревянные короба с картошкой. Пока летела, думала, хоть бы не порвать платье, а то мама отругает. Мама с Марусей спустились за мной. Я сильно ударилась коленом и вывихнула мениск. Боль дикая, ногу не согнуть, не разогнуть, голень сместилась в сторону. Мама держала лампу, а Маруся налила на ладонь керосин, хорошо растерла место ушиба, потянула меня за ногу, сустав щелкнул и вправился на место. Острую боль быстро отпустило. Сидим втроем на чурбаках  при свете керосиновой лампы, прислушиваемся: где-то вдалеке слышен гул самолетов, ухают взрывы. Маруся говорит: «Я карты захватила. Может в «дурака», а?» Мама покачала головой: «Нет, Маруся, я в карты не играю, есть серьезная причина. Не хочу об этом говорить, ворошить прошлое».  «Ладно-ладно, не надо! Давай тогда я тебе погадаю, меня одна старая цыганка научила».  Мама согласно кивнула. Маруся положила квадратную фанерку на пустое ведро и стала на подручном столике раскладывать карты. Она  внимательно разглядывала их, меняла местами, что-то невнятно проговаривала. Мама с легкой усмешкой, а я, разинув рот, следили за этими загадочными манипуляциями. Наконец, после томительного ожидания Маруся вынесла вердикт: «Сперва будет трудно, но потом все наладится. Ты встретишь большую любовь». Мама засмеялась: «Я думала, ты скажешь, когда война закончится, а ты про любовь. У меня уже есть большая любовь!»  Маруся невозмутимо ответила: «Хочешь верь, хочешь не верь. Что карты показывают, то и говорю».
Сложно представить, но мы постепенно привыкали к обстрелам, война становилась для нас будничной, во всяком случае, уже не было панического страха, мы знали, какие можно предпринять защитные меры и обезопасить себя. Однажды Маруся попросила привести корову, которая забрела куда-то на окраину села. Снайперы не трогали детей, и мы с ребятней осмелели и шныряли по всему селу, бегали за огороды к ручью. Я отправилась на поиски. А тут началась артподготовка. Какой-то солдат схватил меня в охапку и затащил в траншею, которая пролегала вдоль реки. Кричит: «Ты что не видишь, стреляют?!» Я говорю: «Мне корову надо найти». Он строго-настрого приказал мне сидеть в укрытии и не высовываться. Поставил передо мной ящик с гранатами и сказал: «Будем заряжать». Стал показывать. Гранаты были крупные, с длинной деревянной ручкой, похожие на толкушку. От меня требовалось взять стеклянную капсулу с жидкостью наполовину белесого и розового цвета, открыть в гранате отверстие, вставить капсулу и снова закрыть. Я заряжала гранаты и подавала солдату, а он складывал их на бруствер, ступеньку наверху траншеи. Наши ожидали наступление немцев после артподготовки. Все стали выбираться из траншеи, стрелять и с криками «ура!»  побежали отбивать вражескую атаку. Мой солдат крикнул мне: «Сиди здесь!» - и тоже убежал. Что там происходило, я не видела,  только комья земли падали сверху. Когда все стихло, он вернулся: «Ну, все, подруга, можешь идти. Ищи свою буренку».
Возвращаясь домой, я чуть не попала под машину. Откуда-то выскочила большая  собака, стала на меня лаять, я испугалась, побежала от нее через дорогу. А тут как раз полуторка ехала, везла боеприпасы на линию. Прямо на дороге я обо что-то споткнулась и упала, водитель резко повернул руль в сторону, я только почувствовала, как вертящееся колесо коснулось локтя. Грузовик съехал в неглубокий кювет. Перепуганный водитель выскочил из машины, поднял меня и отнес в кабину. Успокоившись, что со мной все в порядке, он стал объяснять: «Никогда не убегай от собаки. Это, хоть и домашнее животное, но зверь. А для зверя все, что движется – дичь. Как увидишь собаку, стой спокойно, смотри ей в глаза и разговаривай с ней по-доброму, дескать, ну что лаешь, ты же хорошая псина». Эти слова я запомнила на всю жизнь. С тех пор собак не боялась и могла заговорить зубы любому волкодаву.
В конце лета 1942 года немцы подступали все ближе, военные сказали, что будет большой бой, вряд ли удастся удержать село, и надо уходить в степь. Все сельчане собрали самые необходимые вещи, запасы продуктов, уводили с собой скотину. У нас была собака по кличке Дамка, рыжая дворняжка, она недавно ощенилась и за нами не пошла. Обосновались мы в степи среди скирд. Скирды стали нашим временным жилищем. Делали в них норы, и там спали, ночи уже были прохладные. Я боялась  залезать в скирду, там темно и колючие сухие травинки. Мама забиралась первой, а потом затаскивала меня.  Днем искали и готовили еду на костре. Жили мы там до самых холодов, пока немцев не выбили из села.
Первая разведка
К нашим скирдам подошли двое мужчин, одетые, как деревенские, и сказали, что им нужно пройти в соседнее село, изучить обстановку. Они просили, чтобы кто-нибудь отпустил с ними ребенка для отвода подозрения. Понятно, что своих детей никто отдавать не хотел, и показали на меня, мол, девочка шустрая, смышленая. Думаю, сыграла определенную роль мамина прибалтийская национальность и то, что мы приезжие. К маме относились хорошо, но все-таки нет-нет, да и проскальзывало некоторое недоверие. Не знаю, как эти двое смогли уговорить маму, но она, в конце концов, согласилась.
В назначенное время, рано утром, я отправилась в первую и единственную в своей жизни разведку. Шли довольно долго, через поле, хлеб уже убрали. Припекало солнце, при каждом шаге от земли поднимался  столбик пыли, это  меня забавляло, и я старалась еще посильней притопнуть ногой. По дороге мы разучили нашу легенду, мои спутники пояснили, что вот этот человек – твой папа. Я с легкостью приняла эти условности, «новый родитель» чем-то напоминал мне Василия. Мы порепетировали, как отвечать на возможные вопросы. Я чувствовала себя ужасно гордой, что мне поручили такое ответственное дело, и со мной так серьезно разговаривают взрослые люди. Сначала шли втроем, потом один из них на перекрестке свернул в другую сторону. Мой старший товарищ по разведке оказался благодарным слушателем, я безумолку трещала, рассказывала стишки, похвасталась, что понимаю по-эстонски и в подтверждение своих слов спела эстонскую песенку. А он терпеливо сносил мой лепет и даже иногда поддакивал.
Уже на подходе к селу, нам повстречались два полицая с черными повязками на руках. Остановили, один стал задавать вопросы: кто такие, куда, откуда. «Папа» отвечает, мол, идем с дочкой в село к родственникам. И вдруг тот полицай, который все время помалкивал и внимательно разглядывал нас, говорит: «Врет он все, и девчонку взял для прикрытия. Давай отведем в сторону, шлепнем его и все дела». Я сразу поняла, что его хотят убить. Первая мысль, что ударила в голову, как же я смогу вернуться к маме?! Обхватила своего спутника за сапоги и как давай кричать: «Папочка, родненький, папочка родненький, не оставляй меня!» Со мной случилась истерика, я рыдала во весь голос, вцепившись в «папу». Полицаи даже немного растерялись, но поверили, махнули рукой и отпустили. Я долго не  успокаивалась, уже не могла идти и говорить, а только судорожно всхлипывала и вздрагивала всем телом. «Папочка родненький» нес меня на руках, пока я не затихла.
В селе он завел меня в какой-то дом, сказал хозяйке: «Она очень устала». Они накормили меня, и я уснула, а поздно вечером он вернулся, разбудил: «Нам пора идти». Когда мы пришли к скирдам, мама была вне себя от радости. Одному богу известно, что ей пришлось передумать и пережить за время ожидания. «Папа» рассказал ей про наши геройские похождения и в заключение добавил: «Она спасла мне жизнь».
Вернулись мы в Подколодновку поздней осенью, когда наши освободили село. Дома стояли целые, только окна разбиты. В нашем дворе лежала расстрелянная Дамка и четверо щенков. После четырех месяцев, проведенных в поле, мы, наконец-то, вернулись к нормальным условиям. Женщины натаскали воды, Маруся затопила баню. Мы напарились от души, нахлестались березовыми вениками. После бани я залезла  на печную лежанку, свое любимое место, и, закутавшись в одеяло, просто млела от приятного ощущения тепла и чистоты.
Спустя несколько дней после нашего возвращения, через Подколодновку провели большую колонну пленных. Рассказывали, что среди них были не только немцы, но и итальянцы. Многие жители села вышли посмотреть. Пленные солдаты понуро брели по дороге, отводя глаза, стараясь не встречаться с нами взглядом. Сельчане стояли молча, в этом напряженном, гнетущем молчании выразилось все: ненависть, горе, осуждение.
На следующий  день мама пошла в соседний брошенный дом, поискать что-нибудь из кухонной утвари. А там два немца притаились на печи, прикладывают палец к губам, дескать, не кричи, и просят: «Матка, ам-ам». Они сбежали из колонны. Молодые совсем, голодные, шеи тощие. Пожалела она их, принесла из дома несколько свёкол. Потом соседка рассказывала, что нашли двух убитых немцев. Вернулись конвоиры, недосчитались пленных, разыскали  беглецов и прямо в огороде расстреляли.
В нашем доме военные устроили временный склад трофейного продовольствия, к нему приставили охранять солдата. Большая комната была заставлена ящиками с консервами, мешками, коробками. Как-то Маруся меня подзывает и шепотом говорит: «Я отвлеку солдата, а ты возьми конфеты». Мне хорошо запомнились розенсоновские яблоки, я отвечаю: «Меня мама накажет». Маруся клятвенно пообещала, что не выдаст меня и всю ответственность берет на себя. Она подвязала мне платье веревочкой, чтобы не растерять трофеи. Вызвала солдата на крыльцо, о  чем-то стала с ним беседовать. А я тем временем зашла в комнату-склад. Смотрю на груду продуктов и никак не могу отыскать конфеты. В комнату заскочила  Маруся, она под  каким-то предлогом отправила охранника в сарай, видит, что я еще без добычи, поддала мне ниже спины, чтобы я быстрей шевелилась, и опять  убежала. Марусин шлепок, и правда, возымел  действие. Я как-то сразу нашла большой плотный бумажный мешок с пакетиками мятных леденцов, вытащила несколько упаковок, сложила за пазуху. Потом все отдала Марусе, а она спрятала в шкафу и месяца два выдавала нам сладкий паек: по две конфетки в день.
К концу сорок второго года Богучарский район освободили от немцев. Фронт двинулся на запад. Наши военные покинули село. Вслед за ними засобирались и мы с мамой. Маруся отговаривала, предлагала пожить у нее еще, но мама уже что-то решила. В день отъезда Маруся навертела нам увесистый узел с простой деревенской едой: вареные яйца и картошка, соленые огурцы, моченые яблоки, бутылка молока. Мама отказывалась, но Маруся настояла: «Возьми, тебе надо ребенка в дороге кормить». Перекрестила нас на прощание: «Ну, девчата, храни вас господь. Простите, если что не так».
Эвакогоспиталь №280
Мама, несмотря на женственную внешность, обладала мужским характером. Очень волевая, честная, прямолинейная, порой резкая. Всегда держала слово. Терпеть не могла сплетен и умела хранить чужие секреты. Все наши знакомые, соседи и сослуживцы относились к ней с уважением и обращались по отчеству - Рудольфовна, хотя она была совсем молодой. Маму можно назвать по-настоящему идейным человеком. Ведь она могла эвакуироваться в тыл, как жена офицера, да еще с маленьким ребенком, но она снова устроилась в эвакуационный госпиталь, на этот раз кастеляншей. Вместе с эвакогоспиталем мы переезжали из одного населенного пункта в другой. Обычно размещались в больших зданиях, школах или клубах. Особенно долго наш госпиталь дислоцировался в Днепропетровске.
Я подросла, да и навыки кое-какие накопились, и мне уже поручали более ответственные задания. Мне выдали аптекарские весы с чашечками и деревянный контейнер с гнездами для гирек. Я взвешивала  порошки и заворачивала в пакетики из вощеной бумаги, помогала в аптеке скатывать ватные тампоны, скручивала  бинты. Как-то я попросила медсестру разрешить мне самой сделать перевязку. Мне интересно было наблюдать, как она ловко управляется. Смочит салфетку на ране водой, чтобы размякла запекшаяся кровь, потом быстро одним движением  р-раз! и сдергивает! Мне доверили одного бойца, у него было ранение в голову, я точно также увлажнила салфетку на лбу, да видно, поторопилась снять ее и содрала кровяную корочку, боец невольно отпрянул и поморщился от боли, а из раны потекла струйка крови. При виде крови, а еще больше от осознания, что это случилось по моей вине, я перепугалась и во весь голос заревела. После этого случая я уже боялась браться за какие-либо медицинские процедуры.
Я все время была на подхвате: унести, принести, подать. Была у меня еще одна почетная обязанность: делать раненым самокрутки. Получалось у меня довольно умело: брала кусок газеты, насыпала из кисета табак и сворачивала в трубочку, слюнявила край и склеивала. Кресалом высекала огонь на фитиль. Он загорался, и от него прикуривали. Иногда, если мало было фитиля, или надо было отнести папиросу кому-то из лежачих, просили прикурить меня, но строго предупреждали, чтобы дым не вдыхала, а задерживала во рту. Курнуть я все-таки попробовала, ужасно хотелось испытать, какое в этом удовольствие, я же видела, с каким наслаждением курили солдаты. Поскольку своего табака у меня не было, я решила приготовить его самостоятельно. Нарвала в палисаднике сухих листьев подсолнуха, растерла их в мелкую труху. Завернула в трубочку из газеты, подожгла лучинку от костра на улице. Уединилась за сараем, чтобы никто не застукал, подпалила  свою «сигару» и затянулась, предвкушая блаженство. Самокрутка  вспыхнула в одно мгновение, я вдохнула огонь и опалила горло, сильно кашляла. От ожога горло долго болело, но я никому не призналась и не жаловалась, а то бы еще от мамы подзатыльников получила. С тех пор желание покурить отбило навсегда.
От Василия не было никаких известий. Мы не знали, что и думать. Первое время, когда мы жили в Миллерово и Подколодновке, письма приходили часто, потом все реже и реже и совсем перестали, хотя почта работала исправно. В 43-м году один знакомый ехал в Баку в отпуск. Мама дала Васин адрес и попросила зайти. Знакомый потом рассказывал, что Василия не застал. Дверь открыла молодая женщина, беременная. На вопрос, кем она ему приходится, ответила, что жена.
С Василием мы встретились уже после войны. Он приезжал в Таганрог по служебным делам. Мама уже вышла замуж. Я училась в шестом классе. Он  спросил у соседей, где я учусь и пришел в школу. Удивительно, но мы друг друга сразу узнали, хотя прошло десять лет. Он подарил мне духи «Магнолия» в красивой коробочке. Расспрашивал про маму и сказал, что очень жалеет, что они расстались. С мамой он тоже встретился по дороге с работы. Они долго гуляли по городу. О чем они говорили, никто не знает. Мама в тот вечер была грустная и молчаливая. А ее муж все время ходил и бурчал. Лишь однажды она заговорила о Васе. Я была уже взрослой, она почему-то вспомнила, как он красиво ухаживал. Они шли вдвоем по обочине дороги. Кругом грязь, лужи. И тут мимо на полной скорости несется грузовик, отступить некуда. И тогда Вася распахнул шинель и заслонил маму от грязных брызг. Я думаю, она по-прежнему любила Василия, но гордая была и простить измену не смогла.
В госпитале в Днепропетровске была налажена культурная жизнь. На лечении находился один боец по имени Арсений, из цирковых. Он был среднего роста, кряжистый такой, крепкий. Мы с ним выполняли акробатические этюды. Мама специально для выступления сшила мне из марли юбочку, наподобие балетной пачки. Арсений  расстелил матрас на полу посреди палаты. Лег на спину с вытянутыми поверх головы руками. Я встала на его ладони, и он очень медленно, вместе со мной, держа меня за ступни, поднялся. Затем,  уже стоя, пожал мою ногу, это был условный знак, я поднимала эту ногу, изображая в воздухе ласточку. Зрителей набилась полная палата, и раненые, и медперсонал, те, кому не  хватило места, вставали на стулья в коридоре и заглядывали в дверной проем. Публика не скупилась на аплодисменты и одобрительные возгласы. Каждый номер сопровождался комментариями и шутливой перепалкой среди зрителей. Кто-то ехидно выдал реплику: «Подумаешь, да так и я смогу! Надюшка-то легкая, как перышко, а ты попробуй Зину подними, сразу грыжа вылезет!» Зина, молодая санитарка, рослая и полная, несмотря на внушительные габариты, быстрая и ловкая, обернулась к остряку и под общий гогот отбрила: «Поговори у меня, получишь клизму вне очереди».
А как-то в госпиталь пришел маленький вертлявый фотограф с камерой на треножнике. Он принес с собой новенькую гимнастерку, и все в ней по очереди фотографировались. Снимок был до пояса, поэтому так и садились перед камерой: в гимнастерке и кальсонах.
Один из бойцов говорит мне: «Надя, пойдем вместе сфотографируемся».  У меня до сих пор сохранилась эта фотография. На ней сидит мужчина, лет тридцати пяти, в гимнастерке со знаками отличия, темные густые волосы. Сзади него стоит девочка с короткой стрижкой и ровной челкой, обняла его за плечи и прижалась щекой к его виску. Фотограф сказал не моргать. И от напряженного ожидания лицо у меня получилось насупленное, бровки домиком. На обратной стороне фотографии лиловыми чернилами написано: «На долгую память в день рождения Нади Кондратьевой от фронтовика гвардии лейтенанта Золотухина Андрея Даниловича. Прошу беречь фотографию. Быть может, когда-нибудь ты вспомнишь меня, Надя. Фотографировались 28 февраля 1944года г. Днепропетровск. 280 эвако-транспортный госпиталь, 2й этаж 31 палата 5 марта 1944год. А. Золотухин». Я выполнила твое пожелание, мой  старший фронтовой товарищ. Бережно храню эту фотографию вот уже 70 лет. Не знаю, как сложилась твоя дальнейшая жизнь. Я помню тебя с любовью и благодарностью, дорогой гвардии лейтенант Золотухин! Светлая тебе память.
В Днепропетровске я впервые увидела легендарные «катюши». Госпиталь размещался на окраине города. На площадку неподалеку от нашего здания пригнали грузовики  с боевыми установками, похожими на вздыбленные рельсы.  Вид у них был очень устрашающий, а когда они начинали стрелять, раздавался оглушительно-пронзительный вой сирены.
В конце сорок четвертого года госпиталь погрузился на поезд и отправился вслед за линией фронта. Ехали очень медленно. Часто останавливались, то ждали встречного поезда, то загружали продукты, медикаменты, принимали раненых. Несколько раз наш поезд-госпиталь подвергался бомбардировке. Это было гораздо страшнее, чем в Подколодновке – в чистом поле спрятаться-то негде. Как начинали бомбить, мы все выскакивали из вагонов и во весь дух бежали прочь, кто куда. В один из авианалетов поезд остановился на высокой крутой насыпи, я не устояла на ногах и кубарем скатилась вниз, все камешки пересчитала. Потом тело ныло от ушибов, на лице и руках остались ссадины. Часто бомбежки начинались на рассвете, я уже приучилась спать при любом шуме, мама хватала меня сонную и выволакивала наружу. Нам повезло, что наш поезд ни разу не задело бомбами, только впереди повреждались железнодорожные пути.
Эвакогоспиталь – это огромное хозяйство на колесах, кроме собственно госпиталя и аптеки, много вспомогательных служб: кухня, прачечная, швейная и обувная мастерские и даже конюшня и коровник. Во время остановок я с бидоном приходила в хозблок за молоком. На печке «буржуйке» мама варила молочные супы, а часть молока ставила на закваску, получалась простокваша. В хозблоке обитал индюк с красным бородавчатым наростом под клювом, важно, высокомерно на всех поглядывал и все время норовил наброситься на меня. Как-то раз я не успела от него увернуться, и он запрыгнул мне на спину и клюнул в голову. Я от испуга кричу: «Помогите!» Солдат-охранник стал сгонять его ремнем, да задел железной пряжкой по башке и зашиб насмерть.
Время от времени выздоравливающие бойцы объезжали коней. Лошади не могут долго находиться без движения. Мне нравилось смотреть, как за медленно идущим составом ехали всадники. Я была единственным ребенком на поезде, меня любили, старались чем-нибудь угостить, уделить внимание. Из гимнастерки мне сшили платье. Из шинели пальтишко. Ткань была плотная, торчала колом. Грубый воротник царапал мне родинку на шее, и я все время недовольно вертела головой. Мне даже смастерили две пары сапожек, одни попроще, светлые из свиной кожи, на повседневку, другие – выходные, как офицерские хромовые, коричневые, правда,  большеватые, на вырост, я в них еще два года ходила. Я научилась быстро заворачивать портянки. Мы ночевали и проводили свободное время в так называемом «телячьем» вагоне. Телят там не было, просто в подобных вагонах, типа товарных, перевозили животных. Офицеры и врачи располагались в пассажирских вагонах.
Наш госпиталь приближался к границе с Румынией. И тут возникла неожиданная проблема. Детей через границу запрещалось перевозить. Начальник хозчасти предупредил маму, чтобы отправила меня к родственникам или отдала в детдом. Но она поступила по-своему. Поговорила с плотником, тот специально для меня по моим размерам под нарами смастерил ларь-схрон, нарастил  перекладину из бруса, получилась ниша, сверху положили доски и матрас. Мама провела со мной жесткий инструктаж, как надо себя вести: «Не чихать, не кашлять и вообще не дышать. Не вылезать, пока не скажу». Как только начиналась очередная проверка, я стремглав юркала в свое укрытие и сидела там, притаившись и сжавшись в комочек. В нашем вагоне находился склад: белье, посуда, инвентарь, одежда. Пограничники заставляли всех выйти, а сами досматривали вагон. Я зажимала нос и рот ладошкой, старалась сдерживать дыхание, а сердце так колотилось, что, казалось, его могут услышать. Совсем рядом стучали сапогами, разговаривали, отодвигали ящики, на моих нарах, прямо надо мной отворачивали матрас. Трудно сказать, сколько времени длился осмотр, мне казалось бесконечно долго. После долгожданных слов: «Ну, все. Пошли, ничего нет», - я, наконец-то, могла немного перевести дыхание. Но продолжала тихо сидеть, пока мама не вызволяла меня из заточения. Опасность миновала, все обошлось, никто ничего не заподозрил, и мы благополучно переехали на территорию Румынии.
Был канун Нового 1945 года. Вагон украсили еловыми ветками, бусами из ватных шариков на нитке, вырезанными из бумаги снежинками. В один из вечеров поезд долго стоял. Мы с дежурным солдатом сидели возле «буржуйки», он мне рассказывал сказки, чтобы не уснуть на посту, ну, а я, конечно, с удовольствием слушала. Так было хорошо, тепло и уютно. Горячий чай, запах хвои, огонь в печке, потрескивают дрова. Я упросила маму, чтобы она разрешила мне посидеть подольше, несмотря на поздний час. Но, как не силилась, все-таки заснула, он унес меня и уложил на нары.
Рано утром проснулась от шума: голоса, беготня, лязганье дверных  засовов. Взрослые что-то громко, взволнованно обсуждают. Из их разговора я поняла, что ночью в соседний с нами вагон забрались неизвестные. По-видимому, через щель в двери просунули нож и  приподняли задвижку, всем кто-там находился, военным и персоналу, двенадцать человек, перерезали горло. Должно быть, дежурный заснул на посту. Все произошло бесшумно. Наш солдат тоже ничего не слышал. Трупы обнаружили только утром во время пересмены охраны.
Из Румынии госпиталь направился в Венгрию, в город Бая, где мы и остались до конца войны. Небольшой, по нашим меркам, городок на берегу Дуная. Очень ухоженный и уютный. Наш госпиталь разместился в здании местного муниципалитета. У меня сохранилась довоенная открытка с его видом. Большое трехэтажное здание П-образной формы с боковыми флигелями и внутренним двором. Нас поселили в доме, неподалеку от госпиталя.
По приезде в Баю я заболела малярией. Неизвестно, где я ее подцепила? Меня лихорадило с такой силой, что я вся тряслась от озноба. А мама придавливала меня своим телом, чтобы согреть и снять дрожь. Меня лечил врач из нашего госпиталя, Эдуард Михайлович. Молодой, интеллигентный доктор. Назначил хинин, ужасно горький порошок. Когда я уже пошла на поправку, он зашел к нам дать последние рекомендации и, уходя, сказал, что у него тоже есть дочка моего возраста, зовут Верочка, он за ней сильно скучает и жалеет, что побоялся провезти ее через границу. От взрослых, я слышала, что он овдовел, не помню, что случилось с его женой: умерла или погибла, а девочку отдал в детский дом.  Через несколько месяцев, уже весной пришло сообщение, что его дочка заболела и умерла. Говорили, что Эдуард Михайлович плакал навзрыд, мучительно переживал и винил себя, что не взял девочку с собой.
Флор
Мама к тому времени вышла замуж за начфина госпиталя. Когда начался их роман – тайна за семью печатями, в Венгрии они уже жили вместе. Он был родом из Ленинграда. Мне все в нем, начиная с имени Флор, казалось странным. С Флором они прожили вместе сорок четыре года и так и не зарегистрировались. У нее к нему была слепая, абсолютно преданная любовь, которая с возрастом только усилилась. В старости она уже говорила про него: «Это святой человек!» Что в нем такого святого, мне ни тогда, ни позже было непонятно. Заурядная, ни чем не примечательная внешность. Он был скуп, всю жизнь копил деньги, нас с мамой во всем ограничивал, хотя работал главным бухгалтером в солидном учреждении и получал хорошую зарплату. Если я на свои заработанные деньги покупала себе одежду или, не дай бог, книги, он считал это неразумной тратой денег и выговаривал маме. По части финансов он был очень грамотный, но в быту совершенно неприспособленный и бестолковый, в этом было что-то ненормальное. Его движения были какими-то манерными, несколько неловкими. Он даже пуговицы не мог самостоятельно застегнуть, как будто не знал, как это делается. Мама обращалась с ним, как с ребенком, и одевала его, и мыла, и видно было, что ей нравится нянчиться с ним. Как он работал, да еще на ответственных должностях, просто поразительно. Беспомощность его, правда, была избирательной, ел он сам. Ложку мимо рта не проносил. Может быть, ему нравилась мамина забота, и он подыгрывал ей? Ко мне он относился ровно, особой любви не проявлял, но и не обижал, впрочем, маминой любви я тоже никогда не чувствовала. В общем-то, характер у него был спокойный, да и мама старалась загладить все недоразумения, как заметит, что он надулся, говорит ему со своим милым акцентом: «Фоля, ну  ты шо? Обсердился шо ли?» Она восхищалась его интеллигентностью и обходительностью, правильной речью. Самое страшное ругательство, которое он мог себе позволить – это слово «бес». Наверное, его положение начальника и образованность были предметом ее гордости и женского самоутверждения.
Первое время я называла его дядей. Мне мешало чувство предательства по отношению к Василию. Потом одна знакомая сделала маме замечание: «Почему Надя не зовет Флора Федоровича папой? Ведь вы вместе живете, он ее воспитывает». Мама в приказном порядке велела звать папой. Я оттягивала трудный момент, как могла, старалась не обращаться к нему напрямую и не называть никак. Но чему быть – того не миновать. В тот исторический день в стране был объявлен траур, в буквальном смысле: скончался Калинин, всесоюзный староста. Флор сидел у окна и слушал радио. Лицо его было задумчиво и серьезно. Мама куда-то ушла. А мне надо было отпроситься на улицу. У нас это было строго заведенное железное правило. Я нарочно медленно собиралась в надежде, что он сам спросит, куда это я. Но он слушал радиорепортаж и не обращал на меня никакого внимания. Тогда я, стоя уже у двери, жалобно и протяжно, словно промекала: «П-а-а-а-п!» Он не расслышал. Тогда блеяние повторилось: «П-а-а-а-п, можно я погуляю?» Он повернулся в мою сторону и, довольный,  разулыбался: «Конечно, иди».
Мадьяры
Хозяева дома, где мы жили в Бае, во время войны эмигрировали в Италию. За домом присматривали их управляющие – молодые  муж с женой лет тридцати, Пишто и Каталин. Я их называла дядя Степан и тетя Катя. Оба среднего роста, он – чернявый, похожий на цыгана, а она -  светленькая, неброской внешности, но очень милая и приятная. У них было двое детей, сын и дочка, четырех и шести лет. Очень дружная, работящая семья.
Они почтительно отзывались о хозяевах дома и показывали их старую фотографию, датированную 1925 годом. На набережной стоит группа нарядных мужчин и женщин, мужчины в светлых костюмах, с бабочками. Женщины в изящных туфлях и элегантных платьях. На переднем плане живой ослик, а на нем верхом мальчик и девочка. Мама зачем-то эту фотографию выпросила и хранила до конца своих дней, наверное, как несбыточную мечту о красивой жизни. Эта фотография до сих пор в моем альбоме.
Дом был одноэтажный, не слишком большой, но добротный: пять комнат, просторная столовая, кухня, веранда. Рядом с домом палисадник, летом стена дома и забор были заплетены вьющимися растениями и украшены подвешенными корзинками с цветами. Нам выделили небольшую спальню и ванную комнату рядом с ней. В ванне уложили доски с матрасом, я там спала, чтобы не мешать взрослым заниматься своими делами. Но им все-таки пришлось забрать меня к себе после того, как меня укусила крыса. Это произошло ночью, во время сна я почувствовала прикосновение к лицу и отмахнулась, тут крыса меня и куснула прямо за губу. Я от боли и ужаса громко заплакала. Родители прибежали, ничего не поймут, почему рот в крови.
Венгры, как они себя называли - мадьяры, относились к нам очень доброжелательно. Водили нас посмотреть местные достопримечательности, меня особенно впечатлил старинный монастырь, огромный и величественный. Каталин прекрасно готовила, из самых простых продуктов у нее получались необыкновенно аппетитные блюда, дразнящие запахи обволакивали весь дом. Питались наши семьи раздельно, но управляющие часто чем-нибудь угощали. Каталин пекла вкусный хлеб из кукурузной муки, сладковатый, желтого цвета. Я помогала ей лущить кукурузные початки. В большом количестве сушили перец. В сарае с потолка свисали ярко-красные гирлянды из перцев, нанизанных на прочную нить.
Пишто хорошо пел и играл на аккордеоне, который ему подарили хозяева. Аккордеон бережно хранился в большом черном футляре. Футляр ставили на невысокую этажерку и накрывали кружевной салфеткой. По праздникам, да еще после стопочки домашнего винца, Пишто устраивал для нас небольшие концерты. Нотной грамоты он не знал, но мог с ходу подобрать и сыграть любую мелодию. Особенно мне нравилась одна грустная песня, наверное, их любимая, потому что они всегда запевали ее вдвоем. Каталин негромко вторила мужу. Два голоса, женский и мужской, красиво оттеняя друг друга, сливались с музыкой и звучали так задушевно и проникновенно! Я не все слова могла понять, но эта песня цепляла самые глубинные струночки моей детской души. Мелодия словно вытягивала из меня тревоги, страхи и переживания и вызывала такую невыразимую щемящую тоску, что мне хотелось подскуливать, как собачонка. Уже дома, после войны, я услышала эту песню по радио в исполнении Александры Коваленко на русском языке. Так обрадовалась: «Мама, мама! Та самая песня, что Пишто бачи пел!» Наконец-то, я узнала название этой песни - «Улетают журавли», мне как будто бы открылась одна из больших тайн в моей жизни.
Управляющие дома к праздникам делали нам подарки. Все это было удивительно и очень трогательно. Помню, Каталин  пришла к нам накануне рождества, велела почистить обувь и выставить в коридор. А на утро мы нашли там гостинцы в свертках, мне положили домашние конфеты вроде ириса и булочки, маме - колечко колбасы, а Флору - маленькую бутылочку с наливкой.
Как-то Флор попросил меня выплеснуть в раковину из кружки остатки чая. Я так усердно вытряхивала прилипшие чаинки, что уронила кружку и разбила. Мама давай ругаться и шлепать меня. Я плачу. На шум прибежала Каталин. Узнав в чем дело, говорит: «Разве можно детей бить?!» - ушла и вскоре снова вернулась, принесла новую кружку, очень необычную. Она была бочкообразной формы, в виде смешной рожицы, одно ушко которой служило ручкой, глазки, скосившись, смотрели на божью коровку, сидевшую на носу. Мне так понравилась новая кружка! Для меня было открытием, что можно увидеть кончик собственного носа, и я постоянно упражнялась, сведя глаза и пытаясь разглядеть свой нос.
Я быстро освоила венгерский язык и подружилась с соседскими ребятишками. Меня они называли Магда. Если надо было перевести, взрослые часто и дома, и в госпитале прибегали к моей помощи. Чуть что кричат: «Где наш толмач?» В доме было два крупных пушистых кота по кличке Цинкула и Пинкула. Они радостно бежали на зов, задрав трубой пышные хвосты. Иногда пойманных мышей  не съедали, а придушенными приносили на кухню и оставляли на полу рядом с обеденным столом. То ли отчитывались о проделанной охоте, то ли нас хотели угостить. Все смеялись над кошачьей щедростью. Одному Флору было не до смеха, он очень брезговал и не мог есть при виде дохлых мышей. У котов была привычка заваливаться спать возле самого порога, свернутся, как два мохнатых коврика, и все домочадцы осторожно через них переступают.
Одним из моих друзей был соседский мальчик по имени Лацико, симпатичный, черноглазый. Ему было 8 лет, на год старше меня. Я ему нравилась, он всегда дарил мне какие-нибудь  интересные вещицы. Однажды приходит его старшая сестра Эржике и говорит: «Магда, Лацико заболел, просит тебя прийти проведать». Какой-никакой, я все-таки медик. Взяла с собой порошки, знала, что это от головной боли: блестящая белая салицилка. Пошли к страждущему. Правда. Лежит в постели. Сижу, задаю вопросы о самочувствии. И вдруг он говорит: «Поцелуешь меня, я сразу поправлюсь». От смущения я так растерялась, что и не нашлась, что сказать. И не придумала ничего лучшего, как забраться на шведскую стенку рядом с его кроватью. Залезла под самый потолок, одной ногой стою на перекладине, другой раскачиваю. Дальше стенки стоял шкаф, а на нем картонные коробки. Я их случайно задела. Коробки свалились на пол. Я от стыда покраснела и готова была сквозь землю провалиться. Выручила сестра, говорит мне: «Магда, ну что ты там сидишь, слезай».
Зимой вместе с друзьями мы ходили к Дунаю кататься с горки,  а еще Лацико запрягал в санки большущего пса, и мы отправлялись к  родственникам за жмыхом, нашим любимым лакомством. Когда уже потеплело, мы проводили время у них в саду. Часто играли в прятки. По правилам игры, надо было сидеть в укрытии, пока не найдут. Один раз, когда водил Лацико, он меня нашел за кустом сирени, подкрался сзади, обнял и поцеловал в щеку. Я вырвалась и убежала, но почему-то не обиделась. Однажды я поймала жабу.  Эржике кричит: «Брось ее, а то умрешь!» Я отпустила жабу, а самой страшно стало, побежала домой. Мама во дворе стирала белье. «Мама, я жабу держала, я теперь умру?» - «Отстань, не мешай мне!» - «Нет, ты скажи, умру?» -  «Нет, не умрешь!» - «Правда, не умру? А почему Эржике  говорит, что умру?» Меня так взволновал этот случай с жабой, что я не могла успокоиться, и ходила кругами возле мамы с  корытом и задавала один и тот же вопрос на разные лады. В конце концов, я нечаянно опрокинула таз с выстиранным бельем, который стоял в стороне на маленькой скамейке, белье вывалилось на землю. Тогда мама схватила  пеньковую веревку, которую собиралась натянуть, чтобы развесить белье и стала меня стегать, что есть силы, куда ни попадя: по ногам, по рукам, по голове. Что на нее нашло? Уж такого приступа ярости никогда не было. Веревка тяжелая, грубая. Я потеряла сознание, а из ушей и носа, потекла кровь. Очнулась, лежа на траве, надо мной склонилась плачущая мама и вытирает мне кровь мокрой тряпкой.
Победа
Казалось бы, исход войны уже был ясен,  но известие о победе пришло неожиданно и чуть не обернулось для нас трагедией. Среди ночи нас разбудили крики и пальба на улице. Флор вскочил  с постели, схватил пистолет и подбежал к окну, стал прислушиваться. В городе случались нападения на советских военных. Расправлялись очень жестоко. Крики и выстрелы продолжались, и тут он услышал слово – победа! Тогда он открыл окно, выглянул, по улице бежали несколько человек, непрерывно палили в воздух, кто из пистолета, кто из автомата и кричали: «Победа, победа! Ура!» Позже Флор признался, что напряжение было таким сильным, что еще несколько секунд и могла бы произойти страшная непоправимая ошибка: он уже был готов застрелить меня с мамой, а потом и себя, чтобы избавить нас от мучений.
На следующий день толпы народа вышли на улицы, люди ликовали, смеялись, обнимались, поздравляли друг друга, распевали песни и плясали. Было организовано праздничное шествие, у всех цветы. Демонстранты несли на виселице чучело Гитлера с узнаваемой косой челкой и квадратными усами и гроб с Геббельсом, о чем можно было догадаться по длинному языку, повисшему из-под крышки. Всех нас переполняла радость. В госпитале провели торжественное собрание, многие не могли сдержать слез. Устроили концерт. Если раньше все думали, когда закончится война, то теперь в мыслях было одно: когда же домой?
Спустя неделю после объявления победы в небе появился и стал кружить над госпиталем самолет с большими красными звездами, день был теплый и солнечный, выздоравливающие бойцы и пленные немцы работали во внутреннем дворе: кололи дрова, подметали дорожки, поливали цветы, многие махали самолету рукой в знак приветствия. Я играла в палисаднике возле своего дома и тоже видела этот самолет. И вдруг раздался чудовищной  силы взрыв, за ним еще и еще. Сбросили несколько бомб. Наш дом был неподалеку от госпиталя, задребезжали оконные стекла, поднялось огромное облако пыли. Когда взрывы прекратились, я побежала к госпиталю. Из ближайших домов вылетели окна. Бегу босиком, а под ногами хрустит битое стекло. Как я не порезалась? Возле госпиталя уже собрались люди. Правое крыло здания разрушено, все три этажа  сложились. Крики, стоны. Один пленный немец грозился кулаком в небо. Среди обломков видны чьи-то руки, покореженные железные кровати. Я страшно испугалась. Кричу и плачу: «Где моя мама, я хочу к маме!» Меня не пускают к зданию, опасно, может быть обрушение. Кабинет Флора полностью разворотило, хорошо, что он в этот день был в командировке в Будапеште. По  счастливой случайности, мама в момент взрыва находилась в подвале на складе. Спасло то, что ее отбросило ударной волной к высокому штабелю из матрасов, часть матрасов и тюки с подушками упали и накрыли ее сверху. Но все-таки ее контузило, после этого она стала плохо слышать. Когда ей помогли выбраться, она разыскала в толпе меня, выглядела она несколько заторможенной, лицо  бледное, маскообразное, она посмотрела на меня какими-то пустыми  глазами, как будто не узнавала, подержала за плечи, убедилась, что я в целости-сохранности, сказала: «Иди домой, я скоро приду». А сама отправилась разгребать завалы и помогать раненым.
Флор вернулся домой вечером, когда он зашел, вид у него был потерянный, медленно, нерешительно приблизился к маме, опустился на колени  и обнял ее за ноги. Она стояла, гладила его по голове и тихо плакала. Ему в Будапеште сообщили о бомбежке, он не знал, жива она или нет, и ехал домой с самыми тяжелыми предчувствиями. Слава богу, что именно в ту минуту кому-то понадобилась подушка, и мама спустилась за ней в подвал.
Мне запомнился один молоденький солдатик, которого уже готовили к выписке. Ему на фронте осколком срезало кончик носа. В госпитале ему сделали пересадку кожи мостиком с предплечья. Он так и ходил с поднятой рукой, прибинтованной к лицу, пока кожный лоскут не прижился. На днях, незадолго до бомбежки, его прооперировали и отделили пересадочный мостик от предплечья. Через неделю собирались снять швы. Он с нетерпением ждал выписки и говорил, что теперь у него будет орлиный нос вместо курносого. Этот парень тоже погиб в результате бомбежки, он был постовым у ворот.
 Возвращение
Уезжали мы из Венгрии через год после окончания войны, весной 1946,  из-за чего я на год опоздала в школу и пошла в первый класс в восемь с половиной лет. Наши хозяева со своими детьми пришли нас провожать. Каталин испекла нам в дорогу пирог. Прощание было трогательным, мы обнялись, женщины всплакнули. Мы зашли в свой «телячий» вагон. Флор ехал в вагоне для начальства. Маму он не мог взять, официально они не были мужем и женой. Раздвижные двери вагона были открыты. Каталин и Пишто  стояли на перроне и разговаривали с мамой, я им переводила. Мама попросила сказать, что они ей как брат и сестра. Я перевела. Они утвердительно закивали головами, а Каталин со слезами на глазах сказала: «Ты нам тоже сестра». Поезд тронулся и уже проехал больше половины перрона, как  вдруг какой-то мужчина из провожающих выхватил меня из вагона, он подумал, что я венгерка, и осталась по недосмотру. Я брыкаюсь, кричу ему по-венгерски: «Отпустите меня!» - пытаюсь вырваться. А он крепко держит, не отпускает. Мама кричит: «Да, скажи ему, что ты русская!» Наконец, он сообразил, в чем дело, побежал за вагоном со мной на руках и передал маме. Он еще долго шел за поездом, то махал нам вслед, то прижимал руки к сердцу, как бы извиняясь за свою оплошность. Люди, стоявшие на перроне, что-то спрашивали у него, а он смущенно оправдывался и разводил руками.
Поезд набирал ход. Мы возвращались домой. В населенных пунктах, на железнодорожных станциях люди приветствовали проходящие поезда. Мы тоже махали им в ответ. Проезжали  мимо бригады железнодорожников, поезд уже разогнался до большой скорости, одна из женщин в рабочей спецовке кинула букет голубых полевых цветов: «Эй, ловите!» Многие  протянули руки, а поймала мама, все засмеялись, а мама, с сияющими глазами, разрумянившись, размахивала букетом из полуоткрытой двери вагона.
Вдоль железнодорожного полотна часто встречались выложенные из светлого щебня надписи: «Ура!!! С победой!!! Гитлер капут!» Весна была в самом разгаре, мы проезжали мимо цветущих садов. О прошедшей войне напоминали разрушенные дома, на вокзалах часто подходили люди и просили еды.
Иногда останавливались в ожидании встречного поезда, и было слышно, как из леса доносятся соловьиные трели. Пробуждение природы совпадало с нашим состоянием. Было ощущение умиротворения, предчувствия чего-то светлого и важного. Взрослые почти не разговаривали, как будто каждый старался сохранить в себе это теплое чувство, заслонить от невпопад сказанного слова, как прикрывают ладонью слабый огонек свечи от дуновения сквозняка. Для всех нас, сроднившихся в тяжелейших условиях, молчание было понятнее любых слов.
Монотонно стучали колеса вагона. Лица взрослых светились спокойным счастьем, и это настроение передавалось мне. Впереди была мирная жизнь, еще не пришло ясное понимание и представление, что нас ждет, но была уверенность, что все наши беды и несчастья остались позади, теперь все будет хорошо, и по-другому просто не может быть.
Послесловие.
Мне уже много лет. Очень много. Были в моей жизни и тяжелые, и благополучные периоды. Время притупляет боль и стирает обиды, многие трудности на расстоянии кажутся менее значительными и воспринимаются спокойно или даже иронично. Но чем больше отдаляются годы моего военного детства, тем сильнее я осознаю, какая чудовищная катастрофа обрушилась тогда на мою семью и мою страну. Вспоминая то время, до боли сжимается сердце, но больше не себя, а за маму, сколько всего ей  бедной довелось перенести: изнурительный труд, адское напряжение и постоянная тревога. Кому, каким силам и зачем понадобилось вырвать молодую женщину с маленьким ребенком из благополучной мирной жизни, бросить в жернова войны, заставить скитаться, страдать, подвергаться опасности?!
То время закалило меня. После войны я перестала плакать, точно окаменела, ни слезинки не могла выдавить. Да и о чем я могла плакать? Маленькой девочкой я видела обезображенные тела убитых и раненых, каждую секунду могла потерять маму и погибнуть сама. Все тяготы, что происходили потом, после войны, казались мне такими несущественными, мелкими, нестоящими переживаний.
Моя шкала ценностей выстроилась именно в те годы и стала отправной точкой на всю жизнь. Конечно, я была еще слишком мала, чтобы выразить это словами, но интуитивно, на уровне ощущений я многое понимала: что такое трусость, предательство, несправедливость. Я чувствовала опасность, притворство, кому можно доверять, а кому - нет. Становление личности, к чему в мирное время большинство идет долгие годы, для меня  происходило  в жесточайших условиях слишком рано и стремительно. Мое далекое я, девочка Надя-Магда стала моей совестью, моим внутренним голосом, мерилом мыслей и поступков.
Мне пришлось увидеть и пережить столько страха и горя за четыре военных года, сколько многие за всю свою жизнь не испытывают. Даже не верится, что все это происходило со мной. Я не просто оказалась в гуще событий, а стала их участницей. Война пронесла меня через огромные людские потоки: в дороге, госпитале,  городах и деревнях, где мы временно размещались. В памяти остались, в основном, те, кто принял какое-то участие в моей жизни, но я хорошо помню общий настрой людей, окружавших меня. Каждый понимал, что для него завтра может и не наступить, но, стиснув зубы, неимоверно тяжело, на пределе своих возможностей, шаг за шагом продолжал бороться. И все вместе общие усилия, в том числе и моя крупинка, слились в громадную мощную лавину, сокрушающую все на своем пути. При всем трагизме той войны, великая сила жизни пробивалась сквозь невзгоды и потрясения, все  переплелось: смерть, любовь, боль, слезы, смех. Редкие мгновения радости и счастья среди горя и страданий вспыхивали  особенно ярко, как искры в кромешной тьме. Я берегу их в своем сердце, они для меня бесценны.
Судьбе было угодно подарить мне долгую жизнь. Сколько раз за войну я была на волосок от гибели, но каждый раз, казалось, в полной безысходности, неведомый покровитель отводил от меня беду руками других людей, часто совсем незнакомых. До сих пор, по прошествии многих лет, с бесконечной, трепетной благодарностью помню тех, кто защитил меня от смерти, согрел вниманием и добрым словом, делился последним, сохранил в себе человечность и любовь к жизни вопреки зверствам войны. Этот  немеркнущий светящийся след останется в моей душе навсегда.  
    
               
Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.