Журнал Огни Кузбасса
 

Евгений Чириков. В фашистской неволе. Очерк

Рейтинг:   / 0
ПлохоОтлично 
 Детство Василия Петровича Ткачева прошло в Белоруссии.
 1941 год. Война, война началась! Уже в конце июля в село (с. Разрытое Смольковского сельсовета, Костюковический район, Могилевская область) прикатили немцы и начали хозяйничать с веселым гоготом сверхчеловеков. Они ходили в расстегнутых по-бандитски рубахах с засученными рукавами. Поставили полевую кухню и готовили блюда из мяса убитого скота, заставляя женщин чистить картошку.
 Заливали ульи водой и вытаскивали рамки с сотами. Отбирали у колхозников хлеб, молоко, масло и прочее. Василия поражало у немцев все: речь, форма, машины. Дом Ткачевых стоял в середине села, но в стороне от центральной дороги, при дворе колодец.
 Одним днем Васек лежал на кровати под дерюжным пологом, отдыхая от жары и мухоты, гудевшей в избе. Мать хлопотала у печи. На лавке напротив двери сидел немецкий солдат с забинтованной от чирьев шеей. Вдруг он спросил:
 – Какая же у вас семья? Где дети?
 Удивленная чисто русской речью и обрадованная теплым тоном, мать, неграмотная женщина, выложила все, как на блюдечке:
 – Один сын у меня куманист, другой комсомолец. Где-то воюют они и скитаются, бедненькие, как и вы! 
 – Мамаша, так нельзя говорить! Мы же враги! Я серб, мобилизованный в армию, а если бы настоящий немец? 
 – Ой, деточка, я и не знала! – всплеснула мать руками. 
 Отец вернулся с лесной пасеки и ругался на мать (солдат ушел):
 – Дура ты, дура! Кому все рассказываешь! Нас всех могли спалить и повесить! 
 Васек был третьим сыном-пионером, который только что окончил семилетку и готовился к приему в комсомол. Отец же, православный, не любил коммунистических порядков. Он негодовал, когда сын-комсомолец, братка Васька, должен был показывать пример и выходить на сев в Пасху.
 – Ироды вы! Антихристы! Ничего не понимаете!
 Всего у Ткачевых было 12 детей, куча мала. 
 
 Прошел год и больше. В ноябре 1942 года немцы собрали в Костюковичах молодежь 15-16 лет и подогнали вагоны-телятники. «Шнель, шнель», – приклад в мосластую спину. «Шнель, шнель», – здоровый пинок в зад. Грубые, гортанные голоса. Неимоверная давка и духота, вопли и причитания. 
 Вместе ребят и девчат, набили вагоны плотно, как снопами. Некоторые разбегались. Им кричали: «Хальт!» – И расстреливали из автоматов. 
 Два дня ехали в смраде пота и мочи. Василий попал к стене, подальше от двери. До войны он никогда не ездил поездом. Первая остановка была в Гданьске. Когда дверь открылась, отсеялись мертвые (задохнувшиеся) и сошедшие с ума, которых куда-то увели… В вагоне стало просторнее. Дали солому, можно полежать. Ехали и плакали.
 В Восточной Пруссии пересадили в пассажирские вагоны. Пархим, Берлин, Бремен. Высадили и повели по Бремену, оборванных и зловонных.
 – Штынке! Штынке руссиш швайн! Штынке гунд! (Вонючие русские свиньи! Вонючие собаки!), – кричали им дамы в лисьих воротниках, две-три лисьих головы на воротнике с глазами по плечам. 
 Видимо, жены эсэсовцев. Кроме лис, на воротниках еще какие-то зверьки. 
 Огромный лагерь, гвалт табора, сборные бараки, двухъярусные койки, матрасы со стружкой и соломой. 
 
 – Ауштейн! (Подъем!) – горланит дежурный вахман. 
 Подъем в шесть, отбой в одиннадцать. Рукомойники прямо в бараке. Никакого мыла. Из предметов гигиены только полотенце. 
 – Ауштейн! Ауштейн антреттен! (Строиться!). Гиммлиг! Гастед! Алыгайде! – объявлялись названия заводов. 
 Каждый должен был знать свою колонну. На работу уходили без завтрака. Если на завтрак давали баланду, тогда не кормили обедом. Строем вели к особой остановке, куда подавали задрипанный трамвайчик и везли на завод. Лагерная охрана сдавала колонну заводской вахте, помещение которой оборудовалось сигнализацией. Озираешься вокруг и видишь трехметровую кирпичную с облицовочкой стену забора, наверху штыри и проволока. Идешь в цех.
 Там чистенько и все упорядочено. Встречает герр мастер, герр шеф. Лакированные туфельки, новехонький костюмчик и фетровые щеточки, чтобы брюки не мялись.
 – Ду, ду, ду! Москау капут, Шталин капут. Криг фабай. Арбайт фо миа! Гут арбайтен – зонтаг шпациен. Шлехт арбайтен – зонтаг арбайтен. (Ты,ты,ты! Москва капут, Сталин капут. Войне конец. Я поеду на Украину и буду хозяином. А вы будете у меня работать. В воскресенье дам выходной. Плохо будете работать – и в воскресенье будете работать). 
 Герр мастер бил пацанов палкой. Вдвоем они ящик поднять не могут, а вчетвером места нет. Но ему какое дело?
 – Фесте! Фесте! Фесте! (Быстрее!..).
 За смещенные, косые глаза его прозвали Камбалой. 
 – Камбала идет!
 – Вас? Вас ист дас – камбаля?
 – Гут ман.
 – А-а-а… Я, я … Их гут ман (Да, я хороший человек).
 Подростки работали чернорабочими, взрослые слесарили-токарили. Приходилось делать всякое. Столбы, плашки, корыта и желоба для бауэров. Опалубка на болтах, цемент со шлаком, и получается легкий столб, нужный для хозяйства. 
 И в городе, и на заводах ровняли ямы после бомбежек, ремонтировали развороченные крыши.
 На пару дней пригоняли табунок девчонок, польских евреек, просеивать песок. Скелеты, совсем тени, лопату поднять не могут. Хотя все жили одной заботой – как бы выжить самим, но этих девчонок было жалко и больно на них смотреть. 
 Гудок сигналил об обеденном перерыве. Немцы-рабочие спешили в столовую. Или на виду у голодных лагерников ели прямо на верстаках, разогревали котелки автогеном, доставали бутерброды, жевали и запивали чаем из термосов.
 Вечером в лагере тебя ждет баланда и хлеб, напиленный ниткой, чтобы не крошился, так как из него сыпались крошки вместе с опилками, если резать ножом. Бдительно следили, чтобы все куски были ровные, и брали их по жребию, повернувшись спиной. 
 С работы приходили часов в 8-9 вечера и сидели усталые на нарах, чиня одежду и толкуя про еду, еду, еду… Все разговоры – о пище. О вкусных блюдах. О том, что приходилось есть раньше. О будущем, что мечтается съесть. О хлебе, картошке, борще, каше, масле.
 В том первом лагере, куда попал Ткачев, спать все должны были в рубашках, но без порток, что с непривычки казалось противоестественным. Такую европейскую культуру прививал быдлу комендант по прозвищу Папаша, у которого кожа с подбородка свисала, как у коровы. Он всегда проверял исполнение своих приказов. Найдя ночью одного поляка в штанах, Папаша заставил его присесть на корточки и прыгать, громко квакая. Затем весь барак за провинность одного делал то же самое. Зрелище прыгающих гуськом и квакающих человечков очень Папашу забавляло. 
 Парня, который мочился по болезни в постель, он воспитывал особо, приказав тому ходить по бетонным дорожкам с сырым матрасом на голове. Еще он любил выдернуть стойки, которые держат поперечные плашки, крепящие нары. Спящий падает на нижнего, оба пугаются – немцу смешно. 
 В субботу работали полдня, если не приходилось раскапывать завалы от бомбежек. В воскресенье выходной. В эти дни комендант часто развлекался тем, что приказывал вылить весь запас воды в противопожарной бочке (ведер 50). Неприятно шлепать по бетону, залитому водой. Поневоле нужно убирать. Пацаны набрасывались, как муравьи, и собирали воду кто чем – баночкой, кружкой, мешковиной.
 Особое наслаждение Папаше приносило наказание поркой. Перед тобой трехногая табуретка. Становишься в наклон, кладя на нее локти. Вахман стегал пониже ягодиц (штаны не снимались).
 – Айн! Цвай! Драй! – торжествовал Папаша. 
 Били так, чтобы дольше помнил вину и наказание. Жилы внатяжку. Кровяные рубцы. 10-15 горячих. Но если орешь, то получишь все 25. Впрочем, все быстро заживало. Как на собаках. Когда этот лагерь полностью сгорел от английских зажигательных бомб, Ткачева переместили в другой. 
 
 – Ныньке нэбо накондубасилось, моква будэ.
 Васек рот разинул, не понимая, пока не перевели: сегодня небо нахмурилось, дождь будет. Случайно он попал в барак с украинцами из Волыни. Здесь жили не общим табором, а в комнатах по шесть человек. Даже закрывались изнутри.
 – Витчини, а то завертку видгепае! – говорили, когда кто-то стучал в дверь. – Открой, а то крючок сорвет!
 Но те же нары. Мешковина со стружкой вместо матрасов. Подушка и одеяла из грубой ткани с толстыми нитками.
 Баландеры разливали баланду по талонам. Все старались есть как можно быстрее, чтобы получить добавку, обычно 4-5 котелков оставалось. Хохлы отталкивали других и требовали всю добавку себе, так как они приехали сюда добровольно и к тому же помогали вахманам в роли полицаев. Шла борьба. Волынцы и настояли на введении отличительных знаков, получивших хождение в лагере. Пшеничный колос на белом тряпичном квадрате – хохлы. Две бульбы – белорусы. Черный крест – русские. Азиаты и так отличались физиономиями. 
 Дни слились в сплошную безнадежную пелену. Уже много месяцев Василий маялся в дурноте лагерной жизни. Зимой и летом одна и та же одежонка. Баня раз в две недели. Пропарочная камера. И все равно вши. В голове состояние отупения и животной покорности. Первое время он чувствовал острое желание выжить, приспособиться и выжить. Теперь же ему и не верилось, что вернется домой живым. Вокруг ежедневно умирали люди. Труднее приходилось курильщикам. Они меняли хлеб на табак (махру, которая зекам понемногу выдавалась). Пайка хлеба – это треть буханки, в массе которой преобладали опилки. Глядишь, не встает человек с нар. Полежит два-три дня – и готов.
 Курили прямо в бараках, а на заводах в туалетах, отдельных для немцев и арбайтеров и представлявших собой чистые сооружения с кафелем, как сейчас у нас на вокзалах. Ткачева спасло то, что он не курил.
 Его засасывала апатия. Дом родной растворился в неведомой дали, стал забываться. Забывались лица родных, матери и отца. Они обретали все более смутные очертания. Да и стоит ли дом? Живы ли родные? При отступлении немцы могли сжечь деревню, убить жителей. А о том, что немцы отступали, в лагере знали. Информация просачивалась. И если что-то знал хоть один, знали все другие. Поскольку переписка разрешалась, приходили весточки с родины. В одной открытке с Восточной Украины сообщалось: нынче картошка цветет буйным красным цветом, а белый посыхает, наверное, пропадет. И все догадывались, что речь о Красной Армии и фашистах. 
 Получил открытку и Васек. Вместо неграмотных родителей ее написала учительница Анна Ивановна Хрупская. Все живы и здоровы, просто сообщалось в ней. Вася ответил, что живет хорошо, как Настя Запекина. А родители уж знали Настю, самую бедную в деревне, живущую без куска хлеба в избушке без пола. 
 В это время Василий работал на авиазаводе, который выпускал «Фокке-Вульфы». Рядом простирался огромный аэродром, замаскированный макетами черных и пестрых коров. Сверху смотреть – мирное пастбище. Дорога на завод из лагеря шла между двумя судоходными реками. Рукав одной из них заходил тупиком в болото, где возвели ложные цеха со стенами и крышами из камышовых матов.
 Здесь, в матах, спрятала Швачко тело жертвы. Идя вдвоем по дороге, она убила подругу за 17 марок (охрана тогда уже была ослаблена, обе ходили без конвоя; что касается марок, то где-то подруга их заработала). Немцы объявили по лагерю о повешении Швачко Евдокии Георгиевны. Васек знал ее, рослую дивчину лет двадцати. Женщины жили в соседнем бараке. В принципе можно было общаться и даже крутить любовь. Но из-за голода к ним не тянуло. 
 
 Василий перевелся в другой барак, где жили земляки из Белоруссии и много украинцев, только не западенцев и не «добровильцев», желающих встречать фрицев хлибом-силью. С одним из них, сверстником Иваном, таким же долговязым, как он сам, но более крепким, Ткачев сдружился. 
 Вокруг лагеря расстилались поля, здесь и там виднелись строения бауэров. Пришла благодатная германская осень. Поля оголились. Житный покой застыл по ту сторону колючей проволоки, если не считать авианалетов. 
 Делая ночные вылазки, обитатели лагеря обшарили все в радиусе трех километров и разведали кое-что съестное. С ходом войны охрана слабела, и в то время над бараком начальствовал хромой вахман, а в единственной сторожевой будке, возвышавшейся над ограждением, сидел старик-инвалид с винтовкой. Ночью ничего не стоило приподнять проволоку, подрыть под ней песок (там песчаная почва) и выскользнуть наружу. 
 Однажды прямо из лагеря увидели в сохранявшей отчетливость прозрачной дали, как бауэр привозит на телеге картошку и буртует ее в яме, очевидно, для посадки весной. На него работали два поляка и француз. Разведка показала, что клубни в яме здоровенные. В разработке этой ямы хорошие организаторские способности проявил уборщик Витя Тарасюк, большинству хлопцев годившийся в отцы. Он скомандовал: воровать, но следов не оставлять. Ходить к яме не одной тропой, а многими. Обязательно сохранять всю внешнюю форму кучи поверх земли. Ходить за бульбой строго по очереди, разбившись на пятерки. 
 Началась осторожная, аккуратная ночная работа. Далеко не все подключились к ней, так как риск был немалый, а лишь те, кто отчаялся – а, риск лучше, чем голодная смерть, мать ее!.. Двое-трое пробирались к яме, двое оставались на вассере. 
 В бараке стояла круглая печь без верхней плиты (в городских лагерях печей не имелось). Топилась она прессованным торфом, который воровали на заводе и проносили за пазухой или в штанине. Иногда удавалось добыть уголь. Печь давала отличный жар. Прямо внутрь ставили специально сделанную кастрюлю с длинной ручкой. Смотришь, она уже кипит. Глядишь, и другие варят и едят, как по конвейеру. 
 Ночью в барак зашел комендант. Увидел, как держат в печи кастрюлю. Повернулся и ушел. 
 – Я вас нэ бачив и вы мэнэ нэ бачили, – показал своим видом якобы комендант в переводе Тарасюка.
 То был особый комендант. Тщедушный на вид, немолодой, раненый и больной, но безусловно добрый, как в сказке Андерсена. Он занимался своим хозяйством, держал при лагере кур, гусей, кроликов и не лез в воспитатели арбайтеров. Больше этого, давал им советы вроде того, что если они, работая у бауэров, будут плохо накормлены, то отказывались бы от работы. Увидев ночной пир, он распорядился отдать узникам бочку для очисток. Тарасюк поставил ее возле туалета – обычного дощатого сортира во дворе, чтобы никто не сунулся туда искать, и варил в поставленном рядом котле очистки в виде дополнительного рациона. 
 Месяца через два всю картошку съели, а было ее тонн десять. Несколько раз в легком фаэтоне хозяин подъезжал к яме и быстро поворачивал назад, видя, что все в порядке. 
 Наступила весна, пора сажать картошку. Хозяин вскрыл яму, а там ни единой бульбочки. 
 Лагерная колонна возвращается с работы и видит человек пять гестаповцев при мотоциклах с пулеметами. Среди них хозяин. По очереди брали из строя. Показывай свой шкаф (где полотенца). Ничего не найдя, ставили на шкафу мелом крест. Комендант сказал, что ничего не видел. Нет доказательств – нет преступления. Гестаповцы уехали ни с чем. 
 Вскоре привели собак и поставили их будки по углам. Внутри зоны, дурачье, посадили псов. Их быстро приручили и ласково гладили четвероногих друзей. Ночные вылазки продолжались с заходами подальше, хотя ничего крупного больше не попадалось. Так, мелочь. Кролика из клетки вынешь, яблоко сорвешь. Опасно. Бауэры начеку, собаки хозяйские лают. Начались жалобы властям. Не повторилось больше такой удачи, как с картошкой. И то, если бы не комендант…
 
 Несмотря на окончание семилетки, свое пионерство и комсомольство братьев, сознание Василия Ткачева было политически неразвито. Не первый год шла война, но он никогда не задумывался и не понимал, какие цели преследуют немцы. Дремучее невежество владело им. Однако когда приходили сытые власовцы в немецкой форме, у него возникало настроение обматерить их. Они набирали людей в ПВО и рассказывали, что обеспечивают защиту города от авиации новым способом. Открывают вентиля таких-то бочек, и город окутывается туманом (который, правда иногда относил ветер).
 – Друзья! Записывайтесь к нам! Война кончится, немецкое правительство даст нам определенные льготы…
 Их провожали с матами и свистом. 
 – Пошел ты! Нашелся друг с Брянского леса!
 Мало кто шел к ним служить и все же находились и такие, кто не хотел умирать голодной смертью.
 С ходом войны немцы добрели к русским. Вдвоем с товарищем Ткачев копал яму возле погреба на отшибе территории завода. Рядом казарма и аллейка, ведущая в столовую. Туда и обратно проходили офицеры, на которых хлопцы не обращали внимания. Идут двое.
 – Рус!
 Васек обернулся. В кусты что-то полетело, и офицеры удалились не оглядываясь. В траве Ткачев нашел сверток. Развернули – хлеб!
 – А если отравленный?
 – Кому надо нас травить! Что мы, нужны кому?
 Они прыгнули в яму и мигом хлеб съели. Хороший, ржаной, без опилок. 
 В другом случае колонна шла с работы. Бауэрша встретила и попросила охрану дать четыре человека под ее ответственность. На следующий день за четверыми пришла работница, неразговорчивая немка, и проводила их к месту. Перед работой хозяйка дала скибочки хлеба, намазанные мармеладом и патокой.
 Машина, которую возила четверка лошадей, вязала снопы и сбрасывала. Рабочие собирали их. После работы фрау пригласила к себе в дом. Сидя перед кухней у мешков с удобрениями, ждали, когда она позовет. Пришел ее сын, года на два старше Василия, сел напротив на мешки, грустно лупая глазами. Задумчивый и невеселый. Мать принесла чашу с картошкой, стручками вареного гороха и фасоли (обед у них без хлеба) и показала на сына.
 – Майне кинде руссиш зольдатен хенде… (моему сыну отбили руку). 
 – На х…! – сказал один из рабочих. – Надо было голову оторвать! Его не просили к нам!
 Сын поднялся и чисто по-русски ответил:
 – А, все равно…
 И пошел. Сидя за одним столом с хозяевами, ели работники без аппетита, ошарашенные неожиданным исходом разговора. До лагеря их проводила та же неразговорчивая немка.
 
 Эдуарда, преданного Родине человека, знал и уважал весь барак. Офицер Красной Армии, он попал в окружение, отлеживался раненый в деревне и был угнан в Германию как рядовой колхозник. Невысокий и не очень широкий в плечах, находчивый и хитрый, он все умел, за ним люди могли пойти. Работал он в токарном цеху и выточил зажигалку размером с фляжку на пол-литра бензина. Обменивал токарные безделушки с немцами-рабочими на еду и умудрялся пронести в зону мясной фарш под баландой в миске (заключенным привозили обед во флягах). Здорово рисовал и сделал точками портреты переводчиц, которые всегда ходили вдвоем, рослые, в кителях, юбках и длинных пилотках. И которые…
 Впрочем, дело было так. Колонна шла на завод в сопровождении хромого вахмана. Он ехал на велосипеде, крутя одну педаль, вторая нога у него не гнулась. Ему захотелось ехать повеселее.
 – Зинген! Зинген! (Спойте!).
 Голос запевалы Эдуарда вознесся над равниной.
 «Броня крепка, и танки наши быстры,
 И наши мужеством полны сердца…»
 Бодро колонна шагала с песней. Вахман улыбался, довольный, пока, крича, не подбежали обе заводские переводчицы. Не слезая с велосипеда, вахман врезал запевале костылем по плечам. 
 Эдуард жил мыслями о побеге. Бежать с ним решили Смирнов и Гусейнов. Они наполнили зажигалку-фляжку бензином, накопили кое-какую снедь, вылезли ночью из-под проволоки и взяли направление на Польшу. 
 Через несколько дней на завод работников утром не повели.
 – Пойдете сегодня на экскурсию, – сообщила переводчица без улыбки. 
 Рабов построили и направили к поляне у ангаров. Там на пустом месте стояла виселица. Человек пятьсот рассадили полукругом в несколько рядов метрах в 25-30 от орудия смерти. 
 Подъехала черная машина вроде полуторки с приткнутым к кабине ящиком, откуда два «добровильца» вывели Гусейнова и накинули на его шею петлю. Она попала концом вперед, и немец-солдат ее поправил, перевернул назад. Руки Гусейнова были скованы за спиной наручниками. Черненький, лет семнадцати, одет в тряпье. На лице застыла гримаса предсмертной улыбки.
 Гестаповец произнес речь, которую другой немец перевел:
 – Вы видите перед собой вашего парня. Он бежал и занимался разбоем, много-много раз воровал. И немецкое правительство решило его повесить в назидание остальным. Вы все должны понимать это!
 Между собой пацаны осуждали Гусейнова за молчание. Мог бы крикнуть «Да здравствует Родина!», – все равно конец. Но Гусейнов вымолвил лишь слово «один». Никому ни о чем не говорившее слово. Все гадали – один раз бежал? Один раз украл? Он стоял на краю кузова с откинутым бортом.
 Послышался свисток. Машина медленно тронулась, веревка натянулась. Гусейнов инстинктивно рванулся по ходу машины. Тело его повисло в воздухе и трижды встрепенулось. Язык вывалился набок и стал пухнуть на глазах. 
 Зрителей заставили по два раза подойти к нему. Ходили хороводом и смотрели. Те, кто не хотели или не могли приближаться, получали по зубам. 
 Смирнов погиб позже. Судьба Эдуарда долгое время оставалась неизвестной.
 
 На побег Василия сбил его друг Иван, даже в лагерных условиях не утративший богатырской мощи, с толстенной шеей-чугунякой, гудевший басом:
 – Чого тэбе надо? Пийдемо до станции, сядем у вагон, иде уголь та дрова, возьмем дорози до Польши и там побачимо. Там будэ видно.
 Они подсушили по три пайки хлеба и вылезли ночью за территорию. К тому времени комендант сменился, охрана по-прежнему была почти никакая. Василий приподнял проволоку. Иван пролез первый и поднял проволоку для друга. 
 Вокруг цепенела равнинная местность, мглистая под светящей сквозь туман луной. Шла весна (1944 год) на границе марта и апреля. С моря дул самый «хивус», сырой северный ветер, губивший много людей, пронизывая через обноски до косточек. Беглецы пошли к Бремену курсом, противоположным заводу. Дорогу они знали, так как им приходилось нести чемоданы отъезжающего в отпуск вахмана. Вышли на окраинную улочку, по пути еще река и красивый многоарочный мост, по которому ходили трамваи. Мост почему-то не охранялся. Шли при уличном освещении, ни одного прохожего не встретив. Конечно, глупо. В залатанных пиджачишках, не владея в должной мере языком, чтобы сойти за немцев. 
 Благополучно пришагали к станции, полностью крытой вместе со стоящими на ней составами. Стоя на путях, начали искать товарняки. Выглядывали, изучали, где какое будет «купе».
 – Пойду посмотрю, угольник там или чо, – длинный, худой Васек подлазил под вагоны.
 Рассветало. Путевые рабочие-поляки ремонтировали шпалы. К ним хлопцы подходить боялись. Весь день просидели в укромном месте. К вечеру стали выходить из-за вагонов, чтобы все-таки облюбовать нужный состав, пока светло. Заметили немца с жезлом и тут же спрятались. А он как раз обратил внимание на мелькание голов и куда-то исчез. Минут через двадцать привел полицейского в черной гестаповской форме, фуражке с высокой тульей и кокардой. 
 – Айт!
 Бежать некуда. Сами подошли. 
 – Почему вы здесь? Из какого лагеря? – спросил полицейский по-немецки, для лучшей разговорчивости влепив каждому пощечину.
 Их привели на дежурный пункт гестапо, позвонили в лагерь, откуда приехал кто-то из вахманов.
 Далее – комендатура «родного» лагеря, снова пощечины (от вахмана) и дубинные кулаки под дых (от нового коменданта). Лагерное начальство ощущало некое бесчестье от побега своих подопечных. Составили документ и позвонили в городское гестапо. Оттуда приехал «черный ворон». Беглецов увезли в бременскую тюрьму, отдававшую подавляющей страхотой безнадежности. Дверь и турникет с лопатками, еще несколько дверей, железные засовы, каземат с толстыми каменными стенами. 
 Вместе с Иваном их завели в камеру с бетонным полом и единственным голым топчаном. Наверху, метрах в трех высоты малюсенькое оконце. Надпись на стене по-русски белой несмывалкой: «Иуда». В камере томились двое русских военнопленных в солдатской форме, уже в годах, избитых и измученных. Они вспоминали свои бои. Хлопцев за побег обозвали «молокососиками». А те сидели и лежали на полу, придавленные безразличием ко всему. Лишь бы не убили. 
 Дня через три их увезли. Ивана неизвестно куда, а Василия в красные пески карательного лагеря, не объявляя приговора. Он ехал в машине-фургоне с зарешеченными окошечками и охранниками в отделении у кабины, как сейчас возят зеков у нас. 
 
 Наконец-то дверь фургона открылась. Кругом красная пустыня. Пески, пески, ни единого деревца и сборно-щитовые бараки за колючей проволокой, бараки-сараи на болтах, крыши которых подпирают столбы.
 Вышки с прожекторами, дороги, вымощенные булыжником, три ряда проволоки, внутренний ряд под высоким напряжением, между двумя внешними бегают овчарки.
 Этот ад пострашнее того, откуда Васек пытался бежать. Длинные, хвостатые вши, кишащие в рубцах одежды. Вечером рубаху стянешь с себя – и к печке. Они потрескивают, сгорая. А утром – новая, молодая рать.
 Павильон умывальни во дворе. Кто-то умный сидит в кабинете и сочиняет правила. По лагерным правилам, ты обязан выйти к павильону без рубашки, намочить и растереть грудь. Наблюдающему за умыванием вахману-мадьяру смешно, как доходяги трепыхаются под каплями, отжимая соски умывальника. Боязливых он берет за шкирку и сует под холодные струи. 
 Туалет по принципу тюремной параши прямо в бараке. Стоит бак, от него вонища. Выносят его те, кто посильнее. 
 Утром идешь в туалет и видишь: кто-то возле нар не может подняться с четверенек.
 – А-а… Помогите…
 С пустой душой проходишь мимо него – сегодня ты, а завтра я… Обреченный повалится у стенки, затихая навсегда. Тогда те, кто еще живы, сообщают вахману, накидывают на шею трупа веревку и выволакивают за территорию, зарывают прямо в песок.
 В этом карательном лагере сидели чехи, поляки, русские, украинцы, французы. Свирепые венгры и румыны конвоировали на работу. Лупили беспощадно.
 – Это вам не Шталин! Я покажу вам Шталина!
 Когда на поверке одного зека не досчитались, яро поигрывая витой плеткой, румын-коротышка пошел в барак его искать. Он долго не возвращался, стегая нарушителя дисциплины, не вставшего с нар. Другие охранники пошли посмотреть и вернулись хохоча: хотел мертвого поднять! Не скоро они смогли уняться от смеха. 
 На работу водили без завтрака через бедненькую деревушку. Недалеко от Северного моря немцы строили подземный завод и вырыли огромный котлован. К началу мая с моря дул пронизывающий ветер. Играли набегающие волны. Ткачев впервые в жизни увидел море и корабль с пушками, громадный, что целая улица.
 Он видел и лагерь с англичанами, которые содержались согласно конвенции, ходили в собственной форме, желтых ботинках, брюках хаки и беретках. Они ели шоколад и играли в волейбол с красными, загорелыми физиями.
 На глазах Васька сбили отставший от эскадрильи английский бомбардировщик. Он отчаянно отбивался от истребителей, но все же его подожгли. Самолет врезался в землю, летчик, невысокий британский герой, спасшийся на парашюте, был пойман и, видимо, водворен в тот же лагерь. 
 Котлован продолжали углублять, сбрасывая грунт в низину. Дружными усилиями бригада человек в 14 ворочала ломами землю. Узники ходили в деревянных башмаках-колодках вроде сабо, в них набивался песок. 
 От колющей крупы ноги опухали, некоторые, возвращаясь в лагерь, отставали от строя.
 – Шнель! Шнель! – прикладом его. – Люс шнель! Фесте! Фесте!
 Выбирали из колонны двоих покрепче, которые вели отстающего под руки.
 
 Пока ждали вагонетки, отсиживались от ветра в углублениях, сделанных в песке. Сидели на корточках спиной к почве. Ветхий пиджачишко не спас Васька от сырости, он простыл и тяжело заболел.
 На следующий день он еще смог сходить на работу, но через сутки, когда построили, держался за товарища. Старший полицай, румын в штатской одежде, один из тех, кто хохотал над избиением мертвеца, заметил его слабость и отставил в сторонку. В тот же день его поместили в блок для больных, а дня через два «черный ворон» увез в лазарет, то есть такой же барак-сарай, стоявший на морском берегу. 
 С трудом Василий дышал, что походило на воспаление легких. Никакого лечения он не получал. Лишь дважды на больных вроде как ставили эксперименты, купая в ванне с тепловатой водой и заставляя потом стоять голыми на сквозняке. 
 Часто брали кровь из пальца и вены, шлепая засохшую руку, чтобы набухла. Он слышал об опытах, которые ставят немцы, о детской крови для раненых, и чувствовал, что попал в подопытные. Ему думалось, что близится крематорий или просто песок пустыни. Никаких уколов, только кровь сосут и сосут, выдавливают на стеколочку.
 Как во сне боролся за жизнь Василий. Чтобы пойти в туалет, он вцеплялся в стойку и полз на карачках к другой. Пальцы в ногах ломило так, что невмоготу. Когда поднимешься, темно в глазах. Согнешься и хватаешься за стойку. 
 В бараке доживали последние дни много французов. Что-то бормоча, человек пытается встать с нар, беспомощно хватается за стойку, отваливается – и готов. Умирали многие, барак наполовину пустовал, после умерших оставались пайки хлеба. Хлеб не лез Василию в горло, аппетита не было. 
 – Дяденька, возьми мой хлеб, мне не нужен, – предложил он соседу. 
 – Ешь, сынок, сам. Перемоги себя. Помочи как-нибудь в воде, а то отощаешь.
 Василий послушался его совета, оставшись на всю жизнь благодарным этому человеку.
 Как он очухался, не подлежит объяснению. Почувствовал себя лучше и стал выползать из барака сначала на карачках, греясь на солнышке в животной позе. Видимо, поднялся от собственного здоровья, унаследованного от деда. Вся деревня знала и помнила его, с огромной бородищей, как он шел, неся два мешка по шесть пудов. Дед на спор поднимал шулы (столбы для ворот)…
 Василия снова перевели в карлагерь и вскоре объявили, что его трехмесячный срок кончился.
 
 В конце войны бременский лагерь почти никак не охранялся. Рано с работы придешь, можно было часа на два-три выбраться в город с аусвайсом, удостоверяющим личность. Охрану обойдешь, там какой-нибудь старичок стоит, только рукой махнет, мол, лишь бы возвратился на ночь. Василий и раньше вырывался в город, особенно в начале своей одиссеи, когда немцы платили деньги, 5-7 марок в месяц, и на них можно было что-то купить. Теперь все продавалось в магазинах по карточкам. Войдешь, колокольчик зазвенит, продавщица выходит к прилавку.
 – Брод?.. (Хлеб есть?).
 – Руссиш? Карт никс? Вег! Вег! (Карточки нет? Прочь! Прочь!).
 Многодетный сухорукий офицер, у которого разбомбило дом в Бремене, взял Василия вместе с тезкой, Василием Крикуновым, чтобы построить домик в деревне, где жила сестра офицера. В этой большой деревне со школой, ресторанчиком и пивнушкой, чистеньким домиком-бараком для пленных французов строители и ночевали. Правя одной рукой, каждый день на велосипеде туда приезжал офицер. Другая рука висела в черной перчатке. 
 – Крим. Руссиш зольдатен пух! Криг…
 Жили у хозяина по фамилии Люман, имевшего двух лошадей, девять коров, семь подтелков, около двадцати свиней. Три года, не зная горя, работал у него Гришка, хохол из Каменец-Подольской области. У каждого хозяина здесь свое пастбище, огороженное проволокой, навесик от солнца. Коровы доятся там, где пасутся. 
 Только успели покрыть крышу домика, как через деревню прошли отступающие немецкие солдаты. Днем, перед обедом, налетели английские самолеты. Строчили длинными очередями, бросали зажигалки. Начался пожар. Лошадей и свиней не задело, а коровы, прикованные цепями, сгорели. Одна чудом спаслась и бродила обгоревшая. 
 После пожара вся деревня уехала к водяной мельнице, километра за два. Деревню бросили. Остались одни работники – русские девки, поляки, два Василия, Гришка. Кормили скотину, свиней, кур. На третий день появились англичане. Хлопали по плечу.
 – О, рашен!
 Англичане сказали, что нечего здесь больше болтаться, надо собираться и группами идти в Милитергаффе. Бывшие рабы взяли велосипеды и поехали в указанном направлении.
 К ночи прибыли в Милитергаффе, военный городок. Сбросили лохмотья и переоделись в приличную одежду, порывшись в подвалах, набитых вещами и продуктами со всей Европы. 
 Около месяца тысячи человек жили в городке, в казармах, комнатах по трое-четверо. Чистота, шифоньеры. Спортивный инвентарь – кольца, гири, гимнастические кони.
 Первое время царила анархия. Потом власть взяли бывшие советские офицеры. Назначили дежурных, организовали дисциплину, молодых пробовали сбивать ротами и обучать военному делу. Командиром был Иван Александрович Ищенко.
 Приехали два русских лейтенанта, собрали митинг.
 – Дорогие братья и сестры! Готовьтесь к возвращению на родину! Не бойтесь… Все, что было, Родина вам простит… Будут поданы машины, и вас перебросят в советскую зону оккупации. 
 Дня через два подошла колонна английских машин. «При полном боевом снаряжении», то есть по два мешка барахла на каждого, освобожденные узники забрались в кузова. Ехали через разбитые речки, понтонные мосты, мимо вздыбленных рельсов. Прибыли в г. Пархим. 
 
 Расселили их по баракам, после допросов в особом отделе разбили по ротам и батальонам. Утром объявили построение. Люди вышли со своими мешками. Комполка вышел и посмеялся.
 – Товарищи! Нам предстоит большой путь! Нужно пройти две тысячи километров пешком. Оставьте при себе чашку, ложку, полотенце, две пары белья. Остальное – два шага вперед и на землю. Но не отбираю. Несите, сколько сможете. 
 Колонна вышла в путь. Мимо проезжали советские машины, которые везли зачехленные станки. Когда проходили возле детского лагеря, дети 12-16 лет в платьях и костюмчиках вышли навстречу и махали руками, провожая. 
 Шла колонна с охраной (и действительно, один бой с бандеровцами на советской территории произошел) и стадом скота, съеденного за время пути. 
 В сентябре подошли к Волковыску, где постояли неделю. Здесь Ткачев встретил Эдуарда. Как оказалось, он так и не пробился к линии фронта, но выжил. Одним из факторов его питания было молоко, которое бауэры подвозили ночью городским клиентам и оставляли фляги у домов. 
 Подогнали вагоны и повезли народ в Сибирь, хотя не сообщили куда конкретно. Поедем-де на работу, поднимать разрушенное войной хозяйство. А пока суд да дело, будет проверка. 
 Привезя в Кузбасс, распределили: кого в Сталинск, кого в Мундыбаш, кого в Темиртау. Так Василий Петрович Ткачев попал в этот поселок. В 1945 году в Темир приезжали особисты, вызывали людей на ночные допросы. 
 Вскоре Ткачев женился. В 1947-м вместе с женой съездил в родные места, увидел сгоревшие деревни Белоруссии, навестил полупарализованную мать… Один из братьев его погиб на фронте, второй пришел без ноги. 
 
 С 1 октября 1945 года Василий Петрович начал работать в шахте и заработал 40 лет стажа. Не каждый умел проходить гизенки (вертикальные выработки), он же попал в первую тройку работников высшего разряда. Награжден знаками «Почетный горняк», «Ветеран труда КМК».
 В 1964 году вступил в КПСС. Был председателем уличного комитета, депутатом поссовета. Хороший человек. 
Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.