Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail:
Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.
и ЗАО "Стройсервис".
Ветер снегом в нас плевал
и шинели рвал.
Взят последний перевал,
наконец привал.
Зыбкий снег почти по грудь,
ветер-дьявол крут.
Но палатки развернуть
дело двух минут.
За спиной теперь буран,
перед нами печь.
Как тут выдержит баян,
чтобы не запеть.
Завздыхал баян о том,
как всегда, о том:
прямо в сердце смотрит дом
маминым окном.
Ни дорог и ни тревог.
Ласково. Тепло.
И метель, как мотылёк,
бьётся о стекло.
Кроют снежные мазки
окна, но поют
радиаторов мехи
песню про уют.
Об одном молчал баян:
как, подняв буран,
ветер снегом в нас плевал
и шинели рвал.
* * *
Я снова гимнастёрку мóю
до лёгкой ломоты в руке,
и пена тканью кружевною
плывёт по Перепрыг-реке.
Не видно дна. Немного жарко.
Река от мыла как в фате...
И гимнастёрка, как русалка,
сама полощется в воде.
Сама полощется и плещет...
И только я могу понять,
как нестерпимо хочет плечи
мои солдатские обнять.
* * *
Строевая, строевая! –
ощущение плеча, –
как работа сталевара,
горяча, горяча.
Строевая, строевая,
в оборот берёшь – взяла!
Выпрямляя, выправляя,
окрыляя, веселя.
Строевая, строевая!..
Кто из нас не виноват
(пыль дорог со лба стирая),
что сегодня не крылат?
Работа, работа, радуй
клетки упругих мышц!
Суббота.
Казарму в порядок
сегодня приводим мы.
Нас, как обычно, пятеро –
придётся нам попотеть.
Боремся с грязными пятнами,
встав, как борцы, в партер.
Пол натираем пылко
смесью песка и опилок
и, как по команде, чётко
орудуем шваброй и щёткой.
В общем, работаем круто.
Ещё поднажми, братва!
Только ладони трутся –
раз – два!
Опилки хрустят, хрустят...
Солнце на чистое место
выпустило семейство
ярко-рыжих котят.
По вискам нашим било солнце
огненным кулаком.
Пот вскипал. А спина от соли
становилась солончаком.
Как положено, по-солдатски –
загорелы и высоки,
мы несли пропылённые скатки,
словно лавровые венки.
* * *
– Подъём! – играет голосом дневальный.
А я давно почувствовал восход,
ведь солнце на горячем одеяле
вовсю весёлых «зайчиков» пасёт.
Я прыгаю на тёплый пол дощатый.
И скороходы кирзовые – вот!
Кровать, как будто сонная лошадка,
пружинами, встревоженная, ржёт.
И снова будет щебет щебня в пятках
и на какой-то миг в глазах темно,
там, где по воле ветра физзарядкой
деревья занимаются давно.
* * *
Вышка времени. Степь веков.
Кто там движется валкой рысью?
Надвигается стук подков...
Вот он – средневековый рыцарь.
С головы и до пят броня,
механическая осанка.
Взгроможден на бронеконя
прототип тяжелого танка.
Содрогается конь под ним,
а у росса – Русь под ногами...
Ненавистен! Неуязвим!
Неприступен! Недосягаем!
Но споткнется железный конь,
рыцарь наземь с размаху рухнет.
Понимаю ярость, с какой
топором его хряпал русич
Запоясан едва-едва,
задыхался от возмущенья...
Холодало, колол дрова,
тут и кликнули в ополченье.
Разменяться боялась душа,
потому и на ласки скупилась.
Вот откуда, мешая дышать,
столько нежности в ней накопилось.
Но почувствовал это, когда
становясь как-то сразу дороже,
оказались вдали города,
и родные, и девушки тоже.
...Неизведанность дебрей лесных.
Сопки грудятся в беспорядке,
и карабкаются на них,
как летучие мыши, палатки.
Грубоватые парни вокруг...
Но зато вечерами густыми,
дополняясь дрожанием струн,
голоса их душевно басили.
И деревьям под их голоса
до забвенья хотелось качаться.
И растроганные глаза
избегали с другими встречаться.
И крепчало дыханье парней
в монотонном раздумчивом хоре...
приливало к гортани моей
непригубленной нежности море.
И наплыва не в силах стерпеть,
грудь моя в этой песне дышала.
Было легче, хотелось допеть,
чтоб дышать ничего не мешало.
Взгляд ли кинул на раскладушку,
передался ли рельсов гуд,
но напомнил мне вдруг теплушку
мой квартирный полууют.
Поиграли ж колёса марши,
под которые пересёк
с побрательниками по каше
всю страну свою наискосок.
С той поры, как я стал оседлым,
животворность земной коры
не однажды будили севом...
Не единожды с той поры
нарождался листочек клейкий...
Облетал золотым листом...
Вон солдатик четырёхлетний
забавляется ружьецом.
Всё ли движется в этом мире,
или памятен рельсов гуд,
но создал я пока в квартире
лишь походный полууют.
И хотя уже год который
не зовут меня в караул,
я себя лишь, как гимнастёрку,
на две пуговицы расстегнул.
* * *
Во Вроцлаве я только год,
но разве я чужой? Нисколько.
Навстречу мне солдат идёт,
знакомый мой из Войска Польска.
И впрочем, не один идёт,
Кристину, милую подружку,
обняв за талию, ведёт.
Хватил, как видно, пива кружку,
и потому его глаза –
две капельки весёлой ртути...
Кристина гибкая, как прутик,
просмешница и егоза.
На ней вельветовые брюки.
Всего-то нам по двадцать лет.
«Привет!» – кричат. Кричу: «Привет!»
Бежим. Соединяем руки.
Солнце нынче рублём, а не гривной
одаряет собой
небосвод.
Но, как память,
над Старцевой гривой
дым железный клубится,
живёт.
В ней шаманящий шорец над горном...
и державное слово-печать:
«Чтоб калмыкам
ни белым,
ни чёрным,
ни мечей, ни кольчуг не ковать».
Отклубились...
Но дым чёрно-белый,
комбината Кузнецкого дым
задышал над былинкой несмелой,
замешал молодое с седым.
Чтобы я со своим интересом
в электричках
столичных метро
по кузнецким катаючись рельсам,
про себя усмехался хитрó.
Чтобы всею закваскою кровной
я почувствовал:
для меня
волей сердца, не только Верховной,
выплавлялась в мартенах броня.
Чтобы ходкая, как поговорка,
защитив от Берлина Берлин,
легендарная «тридцатьчетвёрка»
не терялась в просторах былин.
Чтоб, когда оробелый учёный
наконечник копья находил,
мне навеивал дым бело-чёрный
ржанье конское,
звоны удил...
* * *
Не учил я немецкого в школе,
но заслышу немецкий едва,
и немецкие
поневоле
вспоминаются тут же
слова.
За клубящимся словом
«Дахау»
слово хлёсткое выстрелит:
«Хальт!»
Как удушливый дым вдыхаю –
«Заксенхаузен»,
«Бухенвальд»...
Страждет память
в Рот-Фронте едином,
в ней кровавые слёзы
горят.
Затемнён в ней
коричневым дымом
смысл немецкого слова
«камрад».
Древнейшая профессия «солдат»...
О ней напомнит вдруг военкомат.
И снова бросит в жар меня и в холод...
И вспыхнет к жизни юношеский голод,
когда ты весь – желание любить
и ожидание – любимым быть.
Взамен того – палящий, полигонный
июнь мне выпал мертвенно-зелёный,
в котором не живут ни зверь, ни птица,
и кислота синильная змеится,
и вместо лиц – по два стеклянных глаза
над складчатой кишкой противогаза,
и потому мои однополчане
причудливы, как инопланетяне.
Я помню: за каких-то две недели
мы высохли тогда и почернели.
Зато потом, июнь мой потогонный,
на старого служаку я, «зелёный»,
смотрел без восхищения невежды:
привычно из защитной спецодежды
сам выливал я пота до ведра...
Уже вода не снилась до утра.
Следило солнце чутко, как радаром,
грозило солнце тепловым ударом,
пока мы от атаки до атаки
раствором обрабатывали танки.
Я помню, как очнувшийся танкист,
коротконог и скулами землист,
клял нас, и зной, и запах аммиака...
Но полегчало тут ему, однако,
и он разговорился о Таймыре...
А я взмолился к холодам Сибири.
Ударили морозы – будь здоров!
Был дан приказ не разводить костров:
пеклось начальство о составе личном,
чтоб был он боевым, а не тепличным.
Ещё бодрились наши «старички»,
ещё крепились мы – сибирячки.
Но первогодок! Южный человек!..
Век не забудется один узбек,
которого, дурачась, мы прозвали
Цветком Абхазии и Генацвале.
Покат в плечах, изящно ломок, тонок,
каких-то знаменитостей потомок,
он вырос под звездою музыканта
и знать не знал, что будут два сержанта
его с боков толкать: «Цветочек, бегай!
Да бегай, чёрт! Ах, Генацвале бедный...»
И всё ж не брали нас ни жар, ни холод,
и каждый был тогда красив и молод,
и каждым где-то девушка гордилась...
И юности не жаль, военкомат,
и счастлив, что с тех пор не пригодилась
древнейшая профессия «солдат»,
что я могу любить, любимым быть
а не убитым быть... и не убить.