Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК КО "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни КУзбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Администрации города Кемерово,
ЗАО "Стройсервис",
ОАО "Кемсоцинбанк"

и издательства «Кузбассвузиздат»


Кавалергардский марш (поэма)

Рейтинг:   / 0
ПлохоОтлично 

Содержание материала

Светлой памяти А.А. Энгельке –
воина, поэта, учителя.

Пролог

1917

Побудка! Побудка! Побудка! –
казённая дудка орёт.
Ноябрьское серое утро
над красной казармой встаёт.
Обуты, по пояс одеты,
проскакивая этажи,
на плац выбегают кадеты
(а строго по форме – пажи).
Побудка! Побудка! Побудка!
Холодная мгла в ноябре...
Сигнал – исполненье – минутка –
и корпус построен в каре.
У каждого взвода поручик,
стоит – как из бронзы отлит:
хромой, одноглазый, безрукий –
германской войны инвалид.
Над плацем холодным позёмка,
над лужами синего льда...
Но голос полковника звонко
как выстрелил:
– Господа!
Папаха его без кокарды
над серыми льдинками глаз.
– Кадеты! Кавалергарды!
Слушай последний приказ!
До кухни, складов и конюшен

катится обвал новостей:
– Наш пажеский корпус распущен

декретом советских властей!
Военный министр не в ответе
за вашу дальнейшую жизнь...
Вы – вольные граждане, дети...
Прощайте! И – р-разойдись!


Часть I.
Шаги кавалергарда

1917 год
Человеку – тринадцать лет.
Он вчера ещё был кадет.
Был свободен от мыслей, что делать,
чем заняться сейчас и потом,
что читать, чем сегодня обедать,
чем согреть промерзающий дом,
где купить или выменять чаю,
керосину, мыла, пшена,
и зачем на Земле мировая
и любая другая война?
Человеку тринадцать лет.
Есть вопросы – ответов нет.
Бритву пробуешь – быть усам!
Отвечай на вопросы сам...
Не барин, не белоручка, –
вчерашний гвардии кадр,
пока ещё – недоучка
кадет Эдельстрём Александр.
Не тяжки, как ранец кадетский,
и в обращеньи легки
французский, английский, немецкий,
латинский и свой языки.
Муки муштры не напрасны –
работа для глаз и рук.
И – в полном объёме гимназии –
знание точных наук.
Не только ать-два с барабаном,
не только приклад-багинет,
но – скрипка и фортепиано,
мазурка и менуэт!
Мундиры – не чёрные ризы,
но должен усвоить паж,
как дважды два – катехизис,
уставы – как «Отче наш».
С таким невесомым имуществом
явился в неведомый свет
дальше учиться и мучиться
мальчишка тринадцати лет...

...Снимает шинель в прихожей
штабс-капитан – инженер.
Два Александра похожи –
кадетик и офицер.
Здоровый дворянский ужин –
картошка, морковный чай...
– Папа, кому ты служишь?
Не хочешь – не отвечай...

– Разум в смятении мечется,
но сердце напомнило мне:
«За веру, царя и отечество!» –
русский девиз на войне.
Престол? Батыя наследство...
В России его уже нет...
Но вера – есть! И отечество...
На них и сошёлся свет.
И царь, и Советы – от Бога.
Воздано по делам!
Сколько ни думай, дорога
одна уготована нам.
Болтать не люблю красиво.
Речами харчи не согреть.
Служил и служу России.
Намерен служить и впредь!
 

1920–1709 – и обратно 1920

 С неба предвечернего
дождик моросит.
Кончились учения.
Эскадрон рысит.
Расстоянья дальние
в РСФСР.
Первой конной армии
движется резерв.
Полукровки быстрые
смирны под уздой.
Шлемы богатырские
с красною звездой.
Впереди полощется
боевой штандарт.
А на рыжей лошади
наш кавалергард.
Снаряженье полное –
шашка и свинец...
Конницы Будённого
молодой боец.
Выправка отменная,
обижаться грех –
предки все военные,
он – не хуже всех!
...Предки все военные,
долгий конный след...
Скачут поколения
от петровских лет...
 

1709.

 Сигнал трубы – атака! – и пошли...
Как молнии, сверкают палаши.
«Во славу Швеции и трёх её корон!»
С тяжёлым топотом несётся эскадрон.
Вот он врубается в российскую пехоту
и лихо делает кровавую работу.
Вот юный офицер, атакой опьянён,
поднявшись над седлом, выискивает жертву...
И пасть бы наземь гренадеру мертву, –
но просвистел аркан!.. И юный швед пленён.
Его под явно иронические крики
слегка проволокли за лошадью калмыки.
Потом, толкаемый отточенным штыком,
предстал он перед строгим казаком
в хлеву, где пленные сидели шведы.
Казак отнял палаш и пистолеты
и что-то произнёс... Владевший языком,
швед старый перевёл, не делая секрета...
И юноша узнал: казак когда-то, где-то
был с матушкой его по близкому знаком!..
Он на солому сел, откинулся к стене,
зубами скрежеща от боли и обиды...
Но фляжку протянул сержант, видавший виды,
и пленник наш, глотнув, забылся в тёмном сне...
Но мог ли этот пленный швед
тогда предположить,
что он до завершенья лет
в России будет жить.
Что будет русская жена
и домик под Читой,
в окне – огромная луна
над чёрною пихтой.
И тяжкий первобытный труд,
и крики петуха,
сосед бурят, сосед якут
и жирная уха...
И каждый год ускорит ход,
сменяя старый год,
и средний сын его пойдёт
на Пруссию в поход...
По всей Земле – войны разгул,
густая рябь могил...
Внук будет штурмовать Кагул,
а правнук – Измаил.
Прожив без месяца сто лет,
других не видя мест,
заляжет лютеранин-швед
под православный крест.
И реквием над ним споёт
хор забайкальских пург...
А внук семью перевезёт
в далёкий Петербург.
За тот Румянцевский поход
он будет награждён,
а Эдельстрёма древний род
в дворянство возведён.
Весомы царские дары!
Драгунский капитан
получит землю близ Суры
и двести душ крестьян.
Наймёт он немца-ловкача,
чтоб вёл его дела...
Но скоро войско Пугача
тут всё спалит дотла...
Власть усмирит мужичий шторм,
но впредь, во все года
владеть рабами Эдельстрём
не будет никогда!
Но в ратном деле будут знать
все поколенья толк,
и честно будут исполнять
свой офицерский долг.
И не в диковину родне,
что награждён крестом
за храбрость при Бородине
поручик Эдельстрём.
А подполковник Эдельстрём,
бретёр и сумасброд,
небрежно проиграет дом
и лошадей пропьёт.
Но, службу знающий на-ять,
ничуть не будет пьян,
когда откажется стрелять
в восставших варшавян.
Заменит гарнизонный суд
солдатчиной тюрьму...
Но лишь под Плевною вернут
с наградой чин ему.
А внук его, штабс-капитан,
военный инженер,
спец по мостам и блиндажам
и храбрый офицер,
перед отправкою на фронт,
в Сибирь, на Колчака,
кадета-сына приведёт
в кавшколу РККА...
 

1920.

Предки все военные.
Долгий конный след...
Скачут поколения
от петровских лет.
Не считая прибыли,
зная лишь расход,
в век двадцатый прибыли
и в двадцатый год.
Полные шестнадцать,
боевая честь, –
силы есть сражаться
и уменье есть.
Панскую ораву
размолотим в пух!
Клич «Даёшь Варшаву!»
будоражит дух.
Ветром тучи сдвинулись,
начало яснеть.
Музыканты вскинулись,
засверкала медь.
Звуки звонкой краски
брызнули в зенит.
Марш кавалергардский
голову пьянит...
... Хмара предрассветная –
ни луны, ни звёзд.
В сторону советскую
тянется обоз.
Конвоиры конные
семечки грызут.
Санитары сонные
раненых везут.
Днём-то путь опасный
мимо панских мест...
Но под утро красный
встретился разъезд.
Наши пограничники –
значит, можно жить...
– Что везём, станичники?
Нет ли закурить?
Будто нет усталости,
переводят дух.
– Это вот осталося
от дивизий... двух!
А на той подводе
(как махра, крепка?)
пацанёнков двое –
от всего полка!
...Двое только выжили
из всего полка.
Лошади их рыжие
не для них пока.
Лазареты долгие,
скальпели, крючки,
кабинеты строгие,
докторов очки...
Пулями просвистан,
рублен с трёх сторон,
был по чистой списан
конник Эдельстрём.
Для войны не годный,
больше не солдат,
прибыл он в голодный,
тёмный Петроград...
 

Разговор книгопродавца с поэтом

Трещали годы двадцатые фанерным аэропланом,
жужжали латунным примусом, будили басами гудков.
Мелькало недавнее в памяти кадрами киноэкранов
с музыкой вместо выстрелов, звона клинков и подков.
И это, недавно минувшее, казалось чужим и прочитанным.
Звучало кругом настоящее: «Да здравствует!» и «Даёшь!»
И не было невозможного. Тощая и несытая,
грезила светлым будущим двадцатых годов молодёжь.
Но возвращались грёзы к земле, побывав на небе.
Утрами себя ощущая былинным богатырём,
к полудню, в мечтаньях страстных о молоке и хлебе,
на биржу труда устремлялся лингвист Александр Эдельстрём.
Писали кишки протоколы, финансы пели романсы,
и бледная маска голода давно не сходила с лица...
Но вот выпускник Иняза, специалист по романским,
направлен в книжную лавку, учеником продавца.
Обслуживал, смело лавируя в трущобах печатно-бумажных,
нэпманов и совслужащих в толстовках и пиджаках,
военспецов и рабфаковцев, и иностранцев важных,
небрежно парируя реплики на всех шести языках.
И здесь его, красного конника, но гранда по светским манерам,
освоившего политграмоту по высшему баллу ВУД,
завмаг познакомил с приятелем – советским миллионером,
не нэпманом, а поэтом, поющим свободный труд.
Поэт, в бобрах и брильянтах, пыхтел самоваром медным,
тасуя бабёнок и мальчиков атласных немецких карт.
«А вам богатеть удобно с таким псевдонимом – Бедным?» -
атаковал фарисея красный кавалергард.
«Удобно, и даже очень!» – захохотал писатель.
«Я не краду, не граблю – это оплата труда!
Вы у меня поучитесь грамотно жить, приятель,
если вперёд поумнеете...» Но Эдельстрём: «Никогда!»
«Ах, невермор... Конечно! Высокие идеалы...
Вас вдохновляет Герцен? А может быть, граф Толстой?
Аристократов-юродивых всегда на Руси хватало.
Но мне ли тянуться за графами? Я – человек простой!
А вы, наверно, из бывших? Папаша сыграли в ящик,
а вы записались сыном рабочего от станка?»
«Я – из сословия воинов, во все времена настоящих!
Отец – дворянин. В Красной армии. Сапёр, командир полка.
Спешите? Помочь позволите? Шуба такая тяжкая...
Видно, без камердинера непросто её надевать?
И ваши стихи возьмите – вот они, целая связка...
Я лучше снова на биржу, чем стану их продавать...».
 

Из дневника А.А. Эдельстрёма

«В очках авиаторских, в шлеме и чёрных скрипучих крагах,
посыльный на мотоцикле в лавку доставил пакет
на имя моё. Под расписку. С гербовой печатью бумага!
К воинскому начальнику требуют в кабинет.
Прибыл и доложился – мол, списан давно по чистой...
Но отчитал начальник, почти перейдя на мат, –
меня, продавца книжной лавки, филолога и лингвиста,
за то, что я сам не явился в районный военкомат!
Я мямлил, что по профессии я человек цивильный.
Он: «Узкое понимание интересов страны!
Чтоб наша Красная армия была всесторонне сильной,
знать языки всех народов её командиры должны!»
Вручил он мне направление в новую жизни сферу –
на иностранную кафедру (этакий фирменный лист),
в училище, где готовят военно-морских инженеров.
Теперь я – преподаватель. И военмор. И лингвист!»

 
По морям, по волнам

Кто сказал, что на море трудно?
Кто сказал, что легко на земле?
Миноносец стальной двухтрубный
по волнам, как верхом в седле!
По свинцовым волнам балтийским,
по седым беломорским волнам...
Здесь, под небом северным низким,
из души вымывается хлам.
Здесь простые слова устава
и железная чёткость команд.
Здесь морская российская слава
и солёный боцманский мат.
Здесь надраенной палубы влага
и горячий матросский пот,
ежедневных авралов отвага,
ежедневный фруктовый компот.
Сопромат и история флота,
теплотехника и теормех,
вахты, камбуз, у топки работа
и на травле – до боли смех...
Убеждение, принуждение,
расширенья тройного котёл –
и английское произношение,
и тяжёлый немецкий глагол.
Неожиданные повороты,
как на плоскости штурманских карт...
Не такой ли искал работы
в синем кителе кавалергард?
То на списанном крейсере шпаришь
под железа горячую дрожь,
то на парусном барке «Товарищ»
над струёю Гольфстрима идёшь.
Ты на флоте как будто с рожденья,
в мире шлюпок и лееров,
и приносят душе наслажденье
соль и влага балтийских ветров.
В тёмных трюмах и классах старинных,
чей уют угловат и шершав,
учишь красных гардемаринов
языкам европейских держав!
А за сталью мостов ленинградских,
глядя в окна, в чугунную ночь,
в коммуналке на Краснокабацкой
ждут скитальца жена и дочь.
Ждут из плаванья и с занятий,
и встречают всегда вдвоём,
и слабеет от детских объятий
военмор, старлей Эдельстрём.
А на кафедре – достижение:
хоть училище – не институт,
о германоязычном спряжении
напечатан научный труд.
Сам начальник скрипел с одобрением:
«Эдельстрём точно немец – педант!..
Поздравляю вас повышением.
Вы теперь – капитан-лейтенант!»
 

Испанский зигзаг

Идут с Пиренеев известия, газетные строки взрывая,
и слышит ухо тревожное, и видно для зрячих глаз –
близка она, революция – или война? – мировая...
«Но почему совершаются такие дела без нас?»
«Ну, где кому находиться – этот вопрос решим ещё,
и, думаю, нашим решениям навстречу пойдёт военком...
Но вы – на военной службе, во вверенном мне училище,
и место вам – на занятиях, капитан-лейтенант Эдельстрём!
С курсантами, им же на пользу, построже, построже будьте.
Железный режим и порядок – традиция флота у нас.
А об Испании... Слушайте! Возьмитесь, организуйте
испано-советской дружбы общество. Это – приказ.
На кафедре вы единственный испанский прилично знаете.
Устав и программу общества – всё у меня утвердить.
Всё ясно? Вам доверяю. Идите и исполняйте!
Даю шестидневку сроку. Исполнить и доложить!


Часть II
Я не сойду с ума

«Красный треугольник»
У тридцать восьмого года взгляд непреклонно-суровый,
чекистская форма одежды, непререкаемый тон...
Службу свою исполняя в особняке на Гороховой.
Шагая по следственной камере, ставит вопросы он.
Вопросы такие ясные, продуманные заранее,
логика неумолимая, с классовым точным чутьём:
«Скажите, как стали шпионом на службе франкистской Испании?
Как изменили родине, подследственный Эдельстрём?
Признайтесь, кто ваш вербовщик, какое имели задание,
кто резидент и агенты, входил ли в заданье террор?
Нам-то всё это известно, но нужно ваше признание –
единственное, чем можете смягчить себе приговор...
Сколько вовлечь успели курсантов, преподавателей?
Имеются компроматы – и все говорят против вас.
Испано-советское общество... Вы были его председателем.
Известно, что за два года оно заседало... семь раз.
Не надо о содержании – вот у меня протоколы.
Скажите лучше, кто вами руководил извне?
Какие нужны фашистам секреты военной школы,
чтоб их против нас использовать в предстоящей войне?
Молчите... Опять молчите, высокомерно и нудно.
Дворянские предрассудки? Сословная пошлая честь?
А мне, между тем, признание от вас получить нетрудно –
у следователя Иоффе надёжные способы есть.
Вот – видите это изделие? Резиновая дубинка.
Штамп «Красного треугольника» – как на подошве галош.
А как она будет отскакивать от вашего лба и затылка!
Ну что? Повторить? Пожалуйста... Ещё, или, может, хорош?
Сядьте на стул, успокойтесь. Вот вам вода, папиросы...
Может быть, вам и не надо особо себя утруждать?
Я написал ответы на заданные вопросы.
Ваша задача – прочесть их и каждый лист подписать...
...Так продолжалось полгода. Беседы – сплошь монологи.
А что сказать Эдельстрёму? Нечего было сказать...
От долгих стояний навытяжку ныли отёкшие ноги.
От «Красного треугольника» горела на лбу печать.
 

Новости снаружи и внутри

После месячной передышки
распрямился кавалергард.
Говорят, стали реже вышки,
меньше сроки пошли, говорят.
А вчера поступивший профессор,
отравитель ответственных жён,
сообщил, со ссылкой на прессу,
что Ежов из наркомов смещён.
Он, похоже, теперь опальный,
сам ночами ворона ждёт,
и Джамбул, акын гениальный,
о других батырах поёт...
Может, будет Малюта новый
хоть немного блюсти закон?
Может, выпустит невиновных
или пытки отменит он?
Но, когда на допрос направлялся,
притушил надежды азарт:
«Что-то слишком ты размечтался
о несбыточном, кавалергард!»
Та же в камере следственной лампа
наготове – в тысячу ватт,
и дубинка с памятным штампом –
дознавательный аппарат.
Те же блики на пистолете.
Тот же самый допросный лист.
Но – другое лицо на портрете,
и – повежливей стал чекист.
Встал. Прошёлся. Орлиный профиль.
С лёгким скрипом сапожный хром...
Старший следователь Иоффе:
«Добрый день, гражданин Эдельстрём!
Разговор для вас не в новинку,
тем не менее – дело стоит.
Что вы смотрите на дубинку?
Это вроде бы реквизит...
Я её уберу подальше.
Мы же с вами в советской стране!
А теперь, без обмана и фальши,
попрошу исповедаться мне.
Я по-дружески вам предлагаю –
согласиться, признать, подписать...
Отягчающих нет. Обещаю –
вы получите максимум пять
Отсидите, домой вернётесь –
срок короткий пройдёт, как сон, –
и любимой работой займётесь...
Соглашайтесь! Со всех сторон –
для меня и для ваших близких
это выгодный вариант!
Дело всё в пустяке – в расписке...»
«Но ведь я же не виноват!»
Так опять недели и месяцы –
доверительно, с юморком...
Сообщил, что раскрылся на следствии
бывший славный железный нарком.
Что теперь он уже расстрелян,
что ежовщина осуждена,
и что многие полетели
из чекистов... А в чём вина?
«Все мы ходим по острой грани,
тут возможен такой финал:
не добьюсь от вас показаний –
и отправлюсь под трибунал!
Вы Иоффе не пожалеете,
краснофлотский интеллигент!
Только совести вашей лелеете
беломраморный монумент!»
 

Память как средство от сумасшествия

И в какой-то момент Эдельсьтрём ощутил, холодея,
что теряет рассудок и медленно сходит с ума...
Но, как молния, ярко сверкнула надеждой идея,
от которой сместились куда-то тюрьма.
Пусть теперь изощряется Иоффе, психолог великий,
над столом наклоняясь, заглядывая в глаза...
Перед мысленным взором являются светлые лики.
Ловит внутренний слух очарованные голоса...
Чувства все обратились вовнутрь.
И душой завладела работа...
Эдельстрём на допросе молчал, обращённый в себя,
вспоминая стихи иностранные, все, что читал он когда-то,
что учил наизусть или просто невольно запомнил...
И стихи, словно ждали сигнала,
стали вдруг оживать, проявляться
из каких-то глубин, закоулков, неведомых зон
закипающей памяти...
Стали всплывать на поверхность
позабытые образы, строчки, слова...
Повторённые трижды, ложились незримые строфы
на невидимой чуждому взгляду старинной шершавой бумаге,
синеватой и плотной, в неровных краях,
чтоб впитаться чернилами коричневатого цвета –
на немецком, английском, французском, испанском, итальянском и финском...
Прорывались порою какие-то внешние звуки –
тарахтенье Иоффе – юриста, портновского сына,
разговоры соседей по камере, цокот тюремной морзянки,
ржавый скрип закрываемой двери и грохот замка,
и безмолвие карцера с редким падением капель
с потолка на лицо, на язык пересохший,
и молитвенный шёпот, и звяканье ложек и мисок...
Но они заглушались.
Включался диктующий голос.
Он звучал в голове, резонируя, словно под куполом храма,
или, может, под каской высокою конногвардейской...
Этот голос читал, запинаясь, стихи на шести языках.
То звенел он уверенно, в строки слова собирая,
то растерянно мямлил, в повторах увязнув,
то взбирался наверх, торжествующе строфы чеканя,
то угрюмо снижался, банальности пробормотав...
А когда замолчал он, как выключенный репродуктор,
Эдельстрём обнаружил, что он – в темноте одиночки,
что за ним не идут, на допросы его не таскают,
и не слышно ни Иоффе, ни надзирательских криков...
И ещё обнаружил подследственный Эдельстрём,
что теперь он – владелец невидимой библиотеки
сотен лучших стихов на прекрасных шести языках,
и не знает, что делать с нахлынувшим этим богатством...
 

Практика стихосложения – 1

 Три недели, как музыка, в уши текла тишина.
Три недели не слышно дурацких вопросов Иоффе.
Три недели... Как быстро! И – снова с портретом знакомым стена,
и юрист в портупеях нахмурил суровые брови.
«Ваше дело вернули», – сказал он, душой скрежеща.
«Ваше дело доследовать мне поручили.
Подпишите, прошу вас... Готов я пообещать
срок не больше пяти, ну, и ссылку – так, года четыре...»
Эдельстрём, поднимая глаза от искательной полуулыбки,
одного только ждёт: «Ты быстрее кончай лебезить!
Ты давай на матах! Ты ори! Ты работай дубинкой!
Не могу я твоё унижение переносить!»
И, срывая, смывая фальшивое это участье,
переводит глаза, в переносье вонзая врагу
два луча омерзенья. В ответ из раззявленной пасти
истеричные вопли: «Убью! Уничтожу! Сожгу!»
Наконец-то! Теперь опускается красная штора.
Он – на рыжем коне. Сабля. Шпоры. Движенья легки.
Он даёт шенкеля, и во встречном полёте простора
возникают в сознаньи, в размере галопа, стихи!
Языки позабыты – остались тоска и надежда,
гнев и нежность, животные вопли любовной мольбы,
созерцание неба и моря, случайность и неизбежность,
и багровые сполохи вечной жестокой борьбы...
Языки позабыты... Рождаются русские строки.
Как мучительно ищутся самые эти слова!
Работяга-душа воспаряет к пространствам высоким,
от банальных ходов, как с похмелья, трещит голова.
Так проходят часы. Запятые, отточия, точки...
Завершённые строфы ложатся на тёмное дно...
Снова – взрыв тишины, и ходячий покой одиночки.
Здесь никто не кричит – испаряется злости вино...
Ничего, подождём... Здесь другие найдутся картины.
Будут новые ритмы... И вот уже, вот уже, вот –
по балтийским волнам, где в глубинах урчат субмарины,
трёхмачтовое судно крутым бейдевиндом идёт.
Наклоняя бушприт, по воде – как с горы и на гору.
Опьянённые ветром, матросы ловки и лихи.
Барк несётся, качаясь... Во встречном полёте простора
возникают в сознаньи в размере волненья стихи!
 

Пока, гражданин следователь!

 Исчез, растворился в прошлом, изученный в фас и профиль,
осевший в желудке язвой следователь Иоффе.
Он так и не выбил признания – тупой фарисей, позёр…
Особое совещание вынесло приговор:
«...к лишению свободы с содержанием в ИТЛ сроком на 6 лет,
с зачётом двух лет, проведённых под следствием, и с запрещением
после отбытия наказания проживать в 78 городах СССР – сроком на 10 лет».
 

Практика стихосложения - 2

 Кадет, кавалергард незавершённый,
будённовец и книгопродавец,
моряк-балтиец и лингвист учёный
по назначенью прибыл наконец.
Сибирь. Краслаг. Обветренные сопки.
Конвой. Барак. Развод. Поверка. Шмон...
Посылки. Письма. Фронтовые сводки.
И рабский труд... Но твёрдо помнит он
святой обет – продолжить и закончить
своей библиотеки перевод.
В барачные прокуренные ночи
в нездешний мир отыскивая ход,
он видит жизни праздничные краски,
и слышит встречный ветер на лице...
Он в золотой кавалергардской каске,
на рыжем кареглазом жеребце.
Пришпоривает рыжего дракона.
Бока его, как полные мехи...
И в ритме качки и стального звона
рождаются стихи.
Подъём!.. Отбой...
И вот по волнам серым –
флот парусный в кильватерном строю.
И в ритме качки гонит к вышним сферам
он душу неустанную свою...
В высоком напряженьи постоянства,
настроена на резонансный тон,
душа поэта ловит из пространства
всё, что в стихи преобразует он.
 

 Режим и вопросы языкознания

 Но от бешеной скачки устанет любой жеребец,
при утихших ветрах расслабляется паруса мускул.
Возвращается в мир, измочален полётом, творец,
в мир, что тёмен, и грязен, и тускл...
Раскрутив маховик, не умеет душа отдыхать –
пусть стихи подождут. Надо память пополнить словами.
Столько лет ни единого слова не дали узнать!
Столько лет – а лингвист ограничен шестью языками...
Вот настроено ухо на еле заметный акцент
незнакомых досель ударений и придыханий...
Заключённый лингвист – не учитель уже, а студент,
распахнувший свой ум для притока желанного знаний.
Как он близок, приятен, как тёпел – болгарский язык!
Как легко и ритмично татаканье задних артиклей!
Без труда сговорятся болгарский и русский мужик,
если сходные чувства в славянские души проникли.
«Се язык православия!» – голос учителя рек.
«И кириллицей мы поделилися с вами по-братски.
Ваши люди в церквах, уцелевших в бежбожный наш век,
обращаются к Богу с молитвой по-древнеболгарски».
Подивился студент на профессора – кто он таков?
«Вы – церковный служитель, болгарский священник, наверно?»
«Хоть зовусь я – Благой, и фамилия даже – Попов,
я не поп – коммунист, и входил в Исполком Коминтерна!
Друг мой Танев – вон, видишь, ошкуривает бревно –
тоже был в Исполкоме... Но в мире всё спутано хитро.
И теперь...» «Но позвольте! Три имени этих давно
мне знакомы, конечно же – Танев, Попов и... Димитров?
Всем известно, как в Лейпциге Гитлер затеял процесс.
Вас троих обвиняли, я помню, в поджоге рейхстага.
Речь Димитрова помню, победу его и приезд –
ваш приезд в СССР, под защиту советского флага!
Как же так? Что случилось? И как очутились вы здесь?»
Усмехнулся болгарин: «Читал ли ты Кэрролла, друже?
СССР оказался, простите, страною чудес!
Только мы – не Алисы. Нам доля досталась похуже...
Мы наделали глупостей – письма писали в ЦК,
Защищали Бухарина, Радека… Боже, кретины какие!
Не учли, что страною железная правит рука,
Потому и могуча великая ваша Россия…
Говорил нам Димитров: «Не лезьте в чужой монастырь
Со своими уставами! Гости мы, не прокуроры!»
Не послушались – и из Москвы угодили в Сибирь,
Обживаем теперь необъятные ваши просторы…
Ну, давай, капитан, подработай модальный глагол,
подготовь пересказ на болгарском трёх басен Крылова,
а пока на конюшне отдраишь как следует пол,
речь Димитрова в Лейпциге вспомни – от слова до слова!»
...Что болгарский! Два месяца – и хоть в Софию езжай!
Да ещё и приятно – приходят на память молитвы...
Но, однако, похоже, другие моленья жужжат
от соседней конюшни, из двери неплотно прикрытой...
Ну конечно, молитва! Но только... Да это иврит!
Образованный, видно, работает в лагере конюх...
... На конюшне – старик, седовлас и полвека небрит.
«Мануил Соломонович! А для друзей – дядя Моня».
Мудрый учитель, реб Эммануил,
Талмуда и Торы знаток:
он сразу методу свою предложил –
двойной проводить урок.
«Будем цитировать Ветхий завет –
из первых глав Бытия...
Я – на иврите, а ты в ответ –
на инглише для меня!»
Кони в порядке – хоть на пожар!
И в помещении чисто...
В конюшне учится кавалергард
у старого талмудиста.
Шесть месяцев забрал иврит.
Устал язык, глаза и руки.
Но удержаться не велит,
дрожа от страсти, нерв науки.
Нашлись араб, индус и грек,
и негр, учитель суахили,
и сразу трое человек
трём скандинавским обучили.
Растёт багаж, а с ним – запросы.
Хоть здесь не все учителя,
в копилку слов бросает взносы
со всех концов своих Земля.
Зэк не бесплатно получал
веков бесценное наследство –
учителей он обучал
тем языкам, что знал с кадетства.
Платил натурой, как сказал
завмаг с лукавою усмешкой.
Но кто, когда предполагал,
что сможет сын Адама грешный,
одетый в зэковскую шкуру,
в неволе знания искать,
а под натурой понимать
не хлеб и сало, но – культуру!
 

Год сорок шестой

Война вдали отгрохотала.
На фронт не взяли по статье.
Весна победная настала,
открыв ворота срамоте:
за эшелоном эшелоны –
каратель, староста, палач,
и полицаи, и шпионы,
и немец, из Дахау врач...
Последний год для Эдельстрёма
был слишком долог и тяжёл.
Большой отряд его знакомых
в мир без Гулагов отошёл.
И две последние недели
все мысли, что рождают страх,
чугунно в голове гудели
на выученных языках.
А в самый день освобожденья
болгарский брат, Попов Благой
(имевший связи в хлеборезке
и драгоценные довески),
торжественно, как на рожденье,
кирпич поднёс ему ржаной:
«Бери на волю Божий дар!
Рубай и помни про болгар!».


Часть III
Встречи и расставания

 Буханка ржаного хлеба
Такого неурожая с поволжского голода не было.
Картошка с капустой в тесто с мукою идут наравне,
чтобы хватило по карточкам хотя бы чёрного хлеба,
чтобы не голодали выжившие в войне.
Но русскому человеку без хлеба и чай не в сладость,
и щи отдают помоями, и горек любой обед...
А есть ржаная буханка – и ничего не надо,
когда человек свободен и радостью жизни согрет.
Буханка килограммовая чудесного хлеба ржаного!
К тому же на каждой станции есть крутой кипяток...
Можно три дня питаться великим даром Попова,
стихи в голове слагая под паровозный гудок.
Поезд довёз без задержки до выбранной остановки.
Буханка пока нетронута. Спасибо, товарищ Благой!
Но в незнакомом городе – привычная обстановка:
шагает колонна зэков. Куда их ведёт конвой?
К вагонам, из пересылки... В себя погружённые взоры.
Ссутулены серые спины. Серое шарканье ног.
Растратчики и грабители, спекулянты и воры.
У каждого – своя драма, свой мир и теперь – свой срок.
Вот этот, похоже, колхозник, укравший мешок пшеницы.
А вон, без сомнения, урка, матёрый рецидивист.
Этот похож на завмага – у них однотипные лица.
Сосед его явно пеллагрик – сухой, как осенний лист...
Лицо его чем-то знакомо... «Где-то я с ним встречался!
Может, на факультете? Или уже в лагерях?»
Строй заключённых тем временем на отдых располагался.
Сидят вдоль забора и роются в тощих своих сидорах...
Давно пора Эдельстрёму, вдохнувшему воздуха воли,
искать жильё и работу, о паспорте хлопотать,
но зэки сидят на отдыхе у палисадника школы,
и он от пеллагрика серого не может взгляд оторвать.
Конвой добрей довоенного: он зэкам не запрещает
от жителей брать подаяние – картошку, свеколку, жмых...
Неурожай пшеницы, но грядки-то поливают,
и в огородах сибирских всегда урожай овощных.
Урка грызёт морковку, завмаг уминает картофель.
Колхозник яйцо крутое бережно облупил...
Смотрит с тоской пеллагрик... Господи, это ж... Иоффе!
Как же он в эту колонну серую угодил?
Как он переменился! Щёки – седая щетина,
в ямах глаза потухшие, серые руки дрожат...
Где тот чекист – подтянутый, яркий восточный мужчина,
где его профиль орлиный, жгучий пронзительный взгляд?
Но что это с Эдельстрёмом? Не может разжечь злорадства,
напомнить позёру-чекисту тот давний проклятый год!
Он достаёт из торбы буханку – своё богатство –
и в серые руки Иоффе бережно отдаёт...
Смотрит начальник конвоя на эту немую сцену...
Он разные видывал виды, израненный фронтовик,
и хлебу сорок шестого знает высокую цену,
и к непонятным поступкам тоже давно привык.
Остановив Эдельстрёма, встречей такой смущённого,
спросил он, прекрасно видя, что это – вчерашний зэк:
«Вы раньше, наверное, знали этого заключённого?»
«Знавал, но не заключённого... Теперь он – другой человек!
В зоне все изменяются. Какая статья, интересно?»
«Из СМЕРШа, за должностное... У особистов свой мир!
Ну, а насчёт перемены – это знакомая песня,
но в зоне не все изменяются!» – твёрдо сказал конвоир. –
«Вы же не изменились!» «Откуда вам это известно?»
«Это несложный ребус» – махнул рукой лейтенант.
«А чтоб оставаться собою в плену или под арестом,
поверьте большому опыту – нужен особый талант!»
В тот день из образов знакомых
Иоффе смылся без следа,
в тот день на небе Эдельстрёма
зажглась весёлая звезда.
И в тот же день он налегке,
с библиотекою незримой,
но твёрдо в памяти хранимой,
осел в районном городке.
Снял комнату в одно окно,
жене отправил телеграмму.
Сердечно принят в Гороно,
засел за школьную программу.
Директор школы, фронтовик,
не стал смотреть с печатью справки.
«Немецкий знаете язык?
На полторы пойдёте ставки,
вправлять мозги сибирякам?
Ну как, согласны? По рукам!»
 

Сибирь, школа, поэзия...

 Вновь, назло врагам и хворобам,
продолжается ход бытия.
Белизна трёхметровых сугробов
и надёжная прочность жилья.
Только издали вроде бы ясно,
что за люди – сибиряки,
а вглядишься – так в каждом классе
и Кучумы, и Ермаки!
Здесь лихие чубы казачьи
и татарские дуги бровей.
Узкоглазый народ ясачный
самых разных туземных кровей.
Здесь столыпинские поселенцы –
украинцы и пензяки,
и похожие на индейцев
енисейские остяки.
Каждый день над школьными партами
разноцветные искорки глаз –
орочён и челдон конопатый,
круглый шорец и смуглый хакас.
А воскресным утром, на рынке,
меж возов и торговых рядов,
местной жизни простые картинки
городок показать готов.
Перепляс нетрезвой гармошки,
лошадиный густой аромат,
бормотанье глухое картошки
и пронзительный визг поросят.
Здесь в корытах безгласные пленницы
бьют хвостами, блестя чешуёй,
здесь – налимов и щук поленницы,
вёдра с крупною сорожнёй.
Всполошились утки и куры –
прибыл новый товар живой:
лисы рыжие и чернобурые
да медведь, пестун молодой.
Блеют овцы, сбиваясь тесно,
и тревожно коровы мычат:
это вывел охотник местный
на продажу юных волчат.
...Эдельстрёму всё это в диковину,
хоть пошёл уж четвёртый год,
как вот в этом центре районном
после лагеря он живёт.
В двухэтажном пришкольном доме
дали комнату на двоих.
Круг друзей и добрых знакомых.
Этажерка трещит от книг.
По полсуток с учениками –
кроме школы, ещё на дому...
Так увлёк лингвист языками,
что покоя нет самому.
По программе – немецкий только,
но ведь можно вести кружки!
И десятки сибирских школьников
изучают в них языки:
пригодятся французский, английский,
итальянский, испанский пойдут...
Между прочим, слов угро-финских
можно много услышать тут,
где живут мордва и эстонцы,
ханты, «комики»-пермяки...
Для лингвиста здесь горизонты
неожиданно широки!
Но – комиссии, педсоветы,
план, программа, открытый урок,
редактура школьной газеты,
фехтовальщиков юных кружок.
Рубят шпагами, как мечами –
мушкетёры-челдоны лихи...
...Лишь урывками, больше ночами
на бумагу ложатся стихи.
 

Слово об учителях

Побудка, побудка, побудка!
Над городом долгий гудок.
На улицу выглянуть жутко –
за сорок и плюс ветерок.
Побудка! Гремит умывальник
осколками тонкими льда,
и зябко вливается в чайник,
мечтая согреться, вода.
По льдистым тропинкам блестящим,
под утренней бледной Луной
до школы пробежкой скользящей
– фигурки одна за одной.
В бушлатах и телогрейках,
в кирзухе, в подшитых пимах,
в шалёнках и рваных шубейках
под поясом на запах...
С тех пор пролетело полвека.
Той школы давно уже нет,
но теплится в памяти где-то
окошек оранжевый свет.
И в памяти давней не стынут,
образов многих светлей,
простые, как лики святые,
лица учителей...
В судьбе заменить их некем.
Назад обращая взгляд,
я вижу – как на линейке,
шеренгой они стоят.
Директор – красавец-мужчина,
враг ябедников и лгунов,
носитель майорского чина,
протеза и орденов.
Гремело, как гром, его имя.
Отважен, хитёр и речист,
был он психолог и химик,
художник, спортсмен и артист.
Жена его, томная дама,
по карте гонявшая класс,
попутно вбивала упрямо
манеры приличные в нас...
Не знавшие лекций Карнеги,
уверенные в себе,
рядом стоят их коллеги
по школьной неторной тропе.
Физрук с океанской кокардой,
по лыжам экс-чемпион;
физик Саул из Гарварда,
«американский шпион»;
русичка, ступавшая павой,
в тумане словесных тайн,
(внучка мятежного пана,
сосланного на Алтай);
математичка-матрона,
пряма и строга, как фриц –
воспитанница пансиона
благородных девиц.
И военрук галантный,
строгий, как на смотру
(потомок врача-голландца,
приехавшего к Петру)...
А дальше – седой, невысокий,
подтянутый джентльмен,
привыкший к ранжирной стойке
далёко от школьных стен.
В глазах голубых навыкат –
иронии блеск озорной.
Его окружают на выходе,
его провожают домой.
Восьмиметровая комната.
Доверху в книгах стена.
Две акварели – помнится,
Караччи и Бенуа.
На стульях и на кровати,
на связках журналов и книг
расселись десятиклассники –
конечно, и я среди них.
У всех – и дела, и свидания –
серьёзная полоса!
Но как не зайти к Сан-Санычу
хотя бы на полчаса?
Придём – и торчим нахально
до вечера, напролёт,
пока его Вера Михална
на кухню не позовёт.
Готовы сидеть и слушать
про Питер и про Кронштадт,
о боннах, чудных старушках,
о подвигах русских солдат,
и об искателях истины,
о предках древних родов,
и о поэтах таинственных
десятых-двадцатых годов,
о сабельных схватках жарких
на той, на гражданской войне,
о славном трёхмачтовом барке
на серой Балтийской волне...
И старые фотки покажет,
где мальчики в форме кадет,
и лишь об одном не скажет –
где пробыл он восемь лет...
Мы можем лишь догадаться.
А точный получим ответ,
когда с реабилитацией
Сан-Саныч получит пакет,
когда за три дня соберётся,
отправит свой книжный багаж...
На этом дорога прервётся
к нему на второй этаж.
Мы будем стоять на перроне,
построившись, как на парад,
и пялиться в окна вагона
с табличкой «Иркутск-Ленинград»...
На окнах раздвинуты шторки.
А в Питере ждёт их дочь...
Мы в вузах сдадим на пятёрки
преподанный Санычем «дойч»!
Не сразу поймём, – уж простите! –
не сразу ответим себе,
что значит отдельный учитель
в отдельной людской судьбе...
 

Морские поэтические баталии

Восьмой десяток. Можно бы на отдых,
заняться только творческой работой –
переводить всё новые созвучья,
размеры, ритмы, чувства, настроенья
на русский поэтический язык.
На нём уже звучат стихи Лонгфелло,
Гюго и Шторма, Гёте, Ганса Сакса,
Эредиа, Рембо, Парни, Верлена,
и вышел том Альфреда де Виньи –
его новеллы помнил на французском,
как будто стихотворные поэмы...
Всё, что хранилось в памяти годами,
явилось книгами за тридцать лет на воле.
Но творческое дело – это отдых,
а есть любимый ежедневный труд –
профессором на кафедре инъяза,
советских обучать гардемаринов
германским и романским языкам.
Профессор Эдельстрём, кап-два в отставке,
не признаёт методик утверждённых
и требует, чтоб молодцы-курсанты,
усваивая выбранный язык,
читали бы поэзию и прозу
на данном языке и в переводах.
Сан-Саныч на экзаменах суров!
Курсант продекламировать обязан
из «Фауста» на выбор, из Корнеля,
из Байрона, Рембо или де Вега –
на языках, а после попытаться
пересказать на русском близко к тексту.
Но если к тексту пересказ не близок,
или неточно подлинник прочитан,
профессор с выражением обиды
поставит «уд» в несчастную зачётку...
Вы скажете, что «уд» – не так уж плохо?
Да если б это был нормальный «уд»,
или трояк по цифровой системе!
А то ведь наш профессор нарисует
славянской вязью, даже с твёрдым знаком,
да после растолкует принародно
на перемене мичман-эрудит,
что значит данный «удъ» по-древнерусски –
и станешь ты посмешищем для курса,
для факультета и всего состава –
от боцмана до вице-адмирала...
Нет, не бывать позорищу такому!
И вот уже идут гардемарины
экзамены сдавать, вооружившись
стихами тех поэтов иностранных,
которых кавторанг переводил...
А вместо пересказа «близко к тексту»
читают в переводах Эдельстрёма!
Сначала Саныч слушал изумлённо,
местами поправлял, не придираясь,
ходил, ссутулясь, и молчал подолгу,
пока курсант навытяжку стоял...
Потом однажды, не тая усмешки,
вдруг огорошил хитрых «мариманов»:
«Что любите стихи – великолепно!
Но лично мне претит обнообразие –
давайте уж, при вашем кругозоре,
ищите и другие переводы,
а не найдёте – будьте так добры,
переводите сами... Эко диво!
Но только, извините, не буквально:
подстрочник зарифмованный ужасен,
пусть лучше будет честный пересказ...
А стихотворный перевод – искусство!
Здесь надо передать не слово словом,
не фразу фразой, не сюжет сюжетом,
но радость – радостью, тоску – тоскою,
любовь – любовью... Это – перевод!
Слова при этом – стройматериалы,
размер и рифма – только инструменты...
Что значит – переводчик? Он – поэт!
И что бы ни легло в основу песни –
свои ли чувства, думы ли чужие –
неважно, если будет ваше слово
тревожить души, радовать, печалить
и чувства добрые, конечно, пробуждать!»
Но молодость хитра!
Гардемарины
затеяли игру на семинарах:
берётся некий иностранный стих,
читается, курсанты переводят,
и вот уже подстрочник на доске.
А дальше – стихотворный перевод,
и каждый, кто работу завершил,
читает вслух своё стихотворенье.
Последним выступает кавторанг –
он здесь не только тренер и судья,
но и участник каждого турнира...
Не ведает профессор Эдельстрём,
что все его учебные экспромты
записывает скрытый диктофон!
Потом, в казарме, запись расшифруют
(у кавторанга дикция – что надо!),
и в папку, под суровый гриф «секретно» ...
За год проходит тридцать семинаров,
и столько же профессорских стихов
ложится в засекреченную папку.
Сан-Саныча курсанты обожают,
и вот уже четвёртый год подряд
записывают устные шедевры,
печатают на глянцевой бумаге –
готовят самиздатовскую книгу –
к восьмидесятилетию сюрприз.
Профессор этих опусов не помнит –
всего лишь упражнения, учёба...
Вот будет удивлён, когда курсанты,
почтительно поздравив с юбилеем,
вручат ему переплетённый труд –
в трёх экземплярах сборник «Сто экспромтов»...
Профессору уже семьдесят девять,
до юбилея времени так мало...
Успеть бы с книгой к праздничному дню!
А тут ещё сменилась машинистка,
и главный составитель отключился –
сидит за самоволку на губе...


Эпилог

 Питерский Дом литераторов. Прозаики, драматурги,
поэты и переводчики, критический персонал,
редакторы местной прессы, «Звезды» и «Литературки»
и несколько неизвестных заполнили Малый зал.
Приглушенные разговоры. Тёмные пиджаки.
У женских глаз покрасневших скомканные платки.
Среди пожилых литераторов – флотская группа ребят:
Курсанты в чёрных повязках посменно у гроба стоят...
Но вот к вдове Эдельстрёма приблизился, поклонясь,
старик с офицерской выправкой: «Когда-то великий князь,
хваля за отменную выучку, решил оказать нам честь –
назвал нас кавалергардами... Кавалергарды – здесь!»
Негромкий доклад все слышат. По залу – волною гул...
Четыре кавалергарда в почётный встают караул.
Четыре кавалергарда, на всех – триста двадцать годов.
Четыре стандартных пробора на седине голов...
Четыре израненных воина, участники двух мировых.
Четыре кавалергарда, оставшиеся в живых –
врач, адмирал, строитель, профессор и он же поэт –
четыре последних свидетеля Сан Саныча пажеских лет...
В тени Комаровских сосен, под православным крестом
остался на веки вечные Александр Эдельстрём.
Над ним не звучал оркестров рыдающий медный стон,
но в чьём-то портфеле всё громче наигрывал магнитофон, –
мажорный и наступательный, как вызов, как дерзкий реванш,
вздымал электронные волны кавалергардский марш!

1987 – 2002
Доработано в 2008

 


 Примечания

Кавалергарды (конногвардейцы) – род войск, упразднённый в конце ХIХ века. Однако учащиеся пажеского корпуса (позже преобразованного в кадетский) по традиции называли себя кавалергардами.

Багинет – штык.

«… Швеции и трёх её корон» – в состав Швеции входили Норвегия и Финляндия.

ВУД – «весьма удовлетворительно» (оценка знаний в 1920-х годах).

«… псевдонимом – Бедным?» – имеется в виду поэт Демьян Бедный (Е.А. Придворов).

Старлей – старший лейтенант.

Ежовщина – практика массовых репрессий при наркоме Н.И. Ежове. Его сменил на этой должности Л.П. Берия.

Малюта – прозвище Г.Л. Скуратова-Бельского, главы опричнины при Иване IV.

Шенкель – обращенная к лошади часть ноги всадника от колена до щиколотки, служащая для управления лошадью.

Бейдевинд – курс парусного судна при встречно-боковом ветре.

Пеллагрик – больной пеллагрой, т. е. авитаминозом от неполноценного питания.

Сорожня, сорожки – сибирское наименование плотвы.

Кап-два, кавторанг – капитан второго ранга. 

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.