Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail:
Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.
и ЗАО "Стройсервис".
«Красный треугольник»
У тридцать восьмого года взгляд непреклонно-суровый,
чекистская форма одежды, непререкаемый тон...
Службу свою исполняя в особняке на Гороховой.
Шагая по следственной камере, ставит вопросы он.
Вопросы такие ясные, продуманные заранее,
логика неумолимая, с классовым точным чутьём:
«Скажите, как стали шпионом на службе франкистской Испании?
Как изменили родине, подследственный Эдельстрём?
Признайтесь, кто ваш вербовщик, какое имели задание,
кто резидент и агенты, входил ли в заданье террор?
Нам-то всё это известно, но нужно ваше признание –
единственное, чем можете смягчить себе приговор...
Сколько вовлечь успели курсантов, преподавателей?
Имеются компроматы – и все говорят против вас.
Испано-советское общество... Вы были его председателем.
Известно, что за два года оно заседало... семь раз.
Не надо о содержании – вот у меня протоколы.
Скажите лучше, кто вами руководил извне?
Какие нужны фашистам секреты военной школы,
чтоб их против нас использовать в предстоящей войне?
Молчите... Опять молчите, высокомерно и нудно.
Дворянские предрассудки? Сословная пошлая честь?
А мне, между тем, признание от вас получить нетрудно –
у следователя Иоффе надёжные способы есть.
Вот – видите это изделие? Резиновая дубинка.
Штамп «Красного треугольника» – как на подошве галош.
А как она будет отскакивать от вашего лба и затылка!
Ну что? Повторить? Пожалуйста... Ещё, или, может, хорош?
Сядьте на стул, успокойтесь. Вот вам вода, папиросы...
Может быть, вам и не надо особо себя утруждать?
Я написал ответы на заданные вопросы.
Ваша задача – прочесть их и каждый лист подписать...
...Так продолжалось полгода. Беседы – сплошь монологи.
А что сказать Эдельстрёму? Нечего было сказать...
От долгих стояний навытяжку ныли отёкшие ноги.
От «Красного треугольника» горела на лбу печать.
После месячной передышки
распрямился кавалергард.
Говорят, стали реже вышки,
меньше сроки пошли, говорят.
А вчера поступивший профессор,
отравитель ответственных жён,
сообщил, со ссылкой на прессу,
что Ежов из наркомов смещён.
Он, похоже, теперь опальный,
сам ночами ворона ждёт,
и Джамбул, акын гениальный,
о других батырах поёт...
Может, будет Малюта новый
хоть немного блюсти закон?
Может, выпустит невиновных
или пытки отменит он?
Но, когда на допрос направлялся,
притушил надежды азарт:
«Что-то слишком ты размечтался
о несбыточном, кавалергард!»
Та же в камере следственной лампа
наготове – в тысячу ватт,
и дубинка с памятным штампом –
дознавательный аппарат.
Те же блики на пистолете.
Тот же самый допросный лист.
Но – другое лицо на портрете,
и – повежливей стал чекист.
Встал. Прошёлся. Орлиный профиль.
С лёгким скрипом сапожный хром...
Старший следователь Иоффе:
«Добрый день, гражданин Эдельстрём!
Разговор для вас не в новинку,
тем не менее – дело стоит.
Что вы смотрите на дубинку?
Это вроде бы реквизит...
Я её уберу подальше.
Мы же с вами в советской стране!
А теперь, без обмана и фальши,
попрошу исповедаться мне.
Я по-дружески вам предлагаю –
согласиться, признать, подписать...
Отягчающих нет. Обещаю –
вы получите максимум пять
Отсидите, домой вернётесь –
срок короткий пройдёт, как сон, –
и любимой работой займётесь...
Соглашайтесь! Со всех сторон –
для меня и для ваших близких
это выгодный вариант!
Дело всё в пустяке – в расписке...»
«Но ведь я же не виноват!»
Так опять недели и месяцы –
доверительно, с юморком...
Сообщил, что раскрылся на следствии
бывший славный железный нарком.
Что теперь он уже расстрелян,
что ежовщина осуждена,
и что многие полетели
из чекистов... А в чём вина?
«Все мы ходим по острой грани,
тут возможен такой финал:
не добьюсь от вас показаний –
и отправлюсь под трибунал!
Вы Иоффе не пожалеете,
краснофлотский интеллигент!
Только совести вашей лелеете
беломраморный монумент!»
И в какой-то момент Эдельсьтрём ощутил, холодея,
что теряет рассудок и медленно сходит с ума...
Но, как молния, ярко сверкнула надеждой идея,
от которой сместились куда-то тюрьма.
Пусть теперь изощряется Иоффе, психолог великий,
над столом наклоняясь, заглядывая в глаза...
Перед мысленным взором являются светлые лики.
Ловит внутренний слух очарованные голоса...
Чувства все обратились вовнутрь.
И душой завладела работа...
Эдельстрём на допросе молчал, обращённый в себя,
вспоминая стихи иностранные, все, что читал он когда-то,
что учил наизусть или просто невольно запомнил...
И стихи, словно ждали сигнала,
стали вдруг оживать, проявляться
из каких-то глубин, закоулков, неведомых зон
закипающей памяти...
Стали всплывать на поверхность
позабытые образы, строчки, слова...
Повторённые трижды, ложились незримые строфы
на невидимой чуждому взгляду старинной шершавой бумаге,
синеватой и плотной, в неровных краях,
чтоб впитаться чернилами коричневатого цвета –
на немецком, английском, французском, испанском, итальянском и финском...
Прорывались порою какие-то внешние звуки –
тарахтенье Иоффе – юриста, портновского сына,
разговоры соседей по камере, цокот тюремной морзянки,
ржавый скрип закрываемой двери и грохот замка,
и безмолвие карцера с редким падением капель
с потолка на лицо, на язык пересохший,
и молитвенный шёпот, и звяканье ложек и мисок...
Но они заглушались.
Включался диктующий голос.
Он звучал в голове, резонируя, словно под куполом храма,
или, может, под каской высокою конногвардейской...
Этот голос читал, запинаясь, стихи на шести языках.
То звенел он уверенно, в строки слова собирая,
то растерянно мямлил, в повторах увязнув,
то взбирался наверх, торжествующе строфы чеканя,
то угрюмо снижался, банальности пробормотав...
А когда замолчал он, как выключенный репродуктор,
Эдельстрём обнаружил, что он – в темноте одиночки,
что за ним не идут, на допросы его не таскают,
и не слышно ни Иоффе, ни надзирательских криков...
И ещё обнаружил подследственный Эдельстрём,
что теперь он – владелец невидимой библиотеки
сотен лучших стихов на прекрасных шести языках,
и не знает, что делать с нахлынувшим этим богатством...
Три недели, как музыка, в уши текла тишина.
Три недели не слышно дурацких вопросов Иоффе.
Три недели... Как быстро! И – снова с портретом знакомым стена,
и юрист в портупеях нахмурил суровые брови.
«Ваше дело вернули», – сказал он, душой скрежеща.
«Ваше дело доследовать мне поручили.
Подпишите, прошу вас... Готов я пообещать
срок не больше пяти, ну, и ссылку – так, года четыре...»
Эдельстрём, поднимая глаза от искательной полуулыбки,
одного только ждёт: «Ты быстрее кончай лебезить!
Ты давай на матах! Ты ори! Ты работай дубинкой!
Не могу я твоё унижение переносить!»
И, срывая, смывая фальшивое это участье,
переводит глаза, в переносье вонзая врагу
два луча омерзенья. В ответ из раззявленной пасти
истеричные вопли: «Убью! Уничтожу! Сожгу!»
Наконец-то! Теперь опускается красная штора.
Он – на рыжем коне. Сабля. Шпоры. Движенья легки.
Он даёт шенкеля, и во встречном полёте простора
возникают в сознаньи, в размере галопа, стихи!
Языки позабыты – остались тоска и надежда,
гнев и нежность, животные вопли любовной мольбы,
созерцание неба и моря, случайность и неизбежность,
и багровые сполохи вечной жестокой борьбы...
Языки позабыты... Рождаются русские строки.
Как мучительно ищутся самые эти слова!
Работяга-душа воспаряет к пространствам высоким,
от банальных ходов, как с похмелья, трещит голова.
Так проходят часы. Запятые, отточия, точки...
Завершённые строфы ложатся на тёмное дно...
Снова – взрыв тишины, и ходячий покой одиночки.
Здесь никто не кричит – испаряется злости вино...
Ничего, подождём... Здесь другие найдутся картины.
Будут новые ритмы... И вот уже, вот уже, вот –
по балтийским волнам, где в глубинах урчат субмарины,
трёхмачтовое судно крутым бейдевиндом идёт.
Наклоняя бушприт, по воде – как с горы и на гору.
Опьянённые ветром, матросы ловки и лихи.
Барк несётся, качаясь... Во встречном полёте простора
возникают в сознаньи в размере волненья стихи!
Исчез, растворился в прошлом, изученный в фас и профиль,
осевший в желудке язвой следователь Иоффе.
Он так и не выбил признания – тупой фарисей, позёр…
Особое совещание вынесло приговор:
«...к лишению свободы с содержанием в ИТЛ сроком на 6 лет,
с зачётом двух лет, проведённых под следствием, и с запрещением
после отбытия наказания проживать в 78 городах СССР – сроком на 10 лет».
Кадет, кавалергард незавершённый,
будённовец и книгопродавец,
моряк-балтиец и лингвист учёный
по назначенью прибыл наконец.
Сибирь. Краслаг. Обветренные сопки.
Конвой. Барак. Развод. Поверка. Шмон...
Посылки. Письма. Фронтовые сводки.
И рабский труд... Но твёрдо помнит он
святой обет – продолжить и закончить
своей библиотеки перевод.
В барачные прокуренные ночи
в нездешний мир отыскивая ход,
он видит жизни праздничные краски,
и слышит встречный ветер на лице...
Он в золотой кавалергардской каске,
на рыжем кареглазом жеребце.
Пришпоривает рыжего дракона.
Бока его, как полные мехи...
И в ритме качки и стального звона
рождаются стихи.
Подъём!.. Отбой...
И вот по волнам серым –
флот парусный в кильватерном строю.
И в ритме качки гонит к вышним сферам
он душу неустанную свою...
В высоком напряженьи постоянства,
настроена на резонансный тон,
душа поэта ловит из пространства
всё, что в стихи преобразует он.
Но от бешеной скачки устанет любой жеребец,
при утихших ветрах расслабляется паруса мускул.
Возвращается в мир, измочален полётом, творец,
в мир, что тёмен, и грязен, и тускл...
Раскрутив маховик, не умеет душа отдыхать –
пусть стихи подождут. Надо память пополнить словами.
Столько лет ни единого слова не дали узнать!
Столько лет – а лингвист ограничен шестью языками...
Вот настроено ухо на еле заметный акцент
незнакомых досель ударений и придыханий...
Заключённый лингвист – не учитель уже, а студент,
распахнувший свой ум для притока желанного знаний.
Как он близок, приятен, как тёпел – болгарский язык!
Как легко и ритмично татаканье задних артиклей!
Без труда сговорятся болгарский и русский мужик,
если сходные чувства в славянские души проникли.
«Се язык православия!» – голос учителя рек.
«И кириллицей мы поделилися с вами по-братски.
Ваши люди в церквах, уцелевших в бежбожный наш век,
обращаются к Богу с молитвой по-древнеболгарски».
Подивился студент на профессора – кто он таков?
«Вы – церковный служитель, болгарский священник, наверно?»
«Хоть зовусь я – Благой, и фамилия даже – Попов,
я не поп – коммунист, и входил в Исполком Коминтерна!
Друг мой Танев – вон, видишь, ошкуривает бревно –
тоже был в Исполкоме... Но в мире всё спутано хитро.
И теперь...» «Но позвольте! Три имени этих давно
мне знакомы, конечно же – Танев, Попов и... Димитров?
Всем известно, как в Лейпциге Гитлер затеял процесс.
Вас троих обвиняли, я помню, в поджоге рейхстага.
Речь Димитрова помню, победу его и приезд –
ваш приезд в СССР, под защиту советского флага!
Как же так? Что случилось? И как очутились вы здесь?»
Усмехнулся болгарин: «Читал ли ты Кэрролла, друже?
СССР оказался, простите, страною чудес!
Только мы – не Алисы. Нам доля досталась похуже...
Мы наделали глупостей – письма писали в ЦК,
Защищали Бухарина, Радека… Боже, кретины какие!
Не учли, что страною железная правит рука,
Потому и могуча великая ваша Россия…
Говорил нам Димитров: «Не лезьте в чужой монастырь
Со своими уставами! Гости мы, не прокуроры!»
Не послушались – и из Москвы угодили в Сибирь,
Обживаем теперь необъятные ваши просторы…
Ну, давай, капитан, подработай модальный глагол,
подготовь пересказ на болгарском трёх басен Крылова,
а пока на конюшне отдраишь как следует пол,
речь Димитрова в Лейпциге вспомни – от слова до слова!»
...Что болгарский! Два месяца – и хоть в Софию езжай!
Да ещё и приятно – приходят на память молитвы...
Но, однако, похоже, другие моленья жужжат
от соседней конюшни, из двери неплотно прикрытой...
Ну конечно, молитва! Но только... Да это иврит!
Образованный, видно, работает в лагере конюх...
... На конюшне – старик, седовлас и полвека небрит.
«Мануил Соломонович! А для друзей – дядя Моня».
Мудрый учитель, реб Эммануил,
Талмуда и Торы знаток:
он сразу методу свою предложил –
двойной проводить урок.
«Будем цитировать Ветхий завет –
из первых глав Бытия...
Я – на иврите, а ты в ответ –
на инглише для меня!»
Кони в порядке – хоть на пожар!
И в помещении чисто...
В конюшне учится кавалергард
у старого талмудиста.
Шесть месяцев забрал иврит.
Устал язык, глаза и руки.
Но удержаться не велит,
дрожа от страсти, нерв науки.
Нашлись араб, индус и грек,
и негр, учитель суахили,
и сразу трое человек
трём скандинавским обучили.
Растёт багаж, а с ним – запросы.
Хоть здесь не все учителя,
в копилку слов бросает взносы
со всех концов своих Земля.
Зэк не бесплатно получал
веков бесценное наследство –
учителей он обучал
тем языкам, что знал с кадетства.
Платил натурой, как сказал
завмаг с лукавою усмешкой.
Но кто, когда предполагал,
что сможет сын Адама грешный,
одетый в зэковскую шкуру,
в неволе знания искать,
а под натурой понимать
не хлеб и сало, но – культуру!
Война вдали отгрохотала.
На фронт не взяли по статье.
Весна победная настала,
открыв ворота срамоте:
за эшелоном эшелоны –
каратель, староста, палач,
и полицаи, и шпионы,
и немец, из Дахау врач...
Последний год для Эдельстрёма
был слишком долог и тяжёл.
Большой отряд его знакомых
в мир без Гулагов отошёл.
И две последние недели
все мысли, что рождают страх,
чугунно в голове гудели
на выученных языках.
А в самый день освобожденья
болгарский брат, Попов Благой
(имевший связи в хлеборезке
и драгоценные довески),
торжественно, как на рожденье,
кирпич поднёс ему ржаной:
«Бери на волю Божий дар!
Рубай и помни про болгар!».