Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК КО "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни КУзбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Администрации города Кемерово,
ЗАО "Стройсервис",
ОАО "Кемсоцинбанк"

и издательства «Кузбассвузиздат»


Конь без масти (главы из повести)

Рейтинг:   / 0
ПлохоОтлично 

Содержание материала

Позднее раскаяние

Случилось это тогда, когда не должно было случиться.

В сорок шесть лет, отработав двадцать пять лет на химическом производстве и получив льготы на пенсию, я сошел с ума и ошарашил всех, другого слова и не подберу, особенно семью, когда оставил завод (разумеется, лишившись приличного, а главное - постоянного заработка) и, возомнив себя чёрт-те кем, взялся за писательство. Я и раньше баловался этим. Мои статьи, корреспонденции, зарисовки, а иногда даже небольшие рассказы появлялись время от времени в местных газетах, но дойти до того, чтобы заняться писательским трудом, мне и в голову не приходило.

Имея за плечами техникум, вечерний институт, двадцать пять лет «безупречной» работы, приличную должность, и разом все это «коту под хвост», как выразился один мой знакомый. К чему было учиться, чтобы пройдя почти всю жизнь, повернуться к началу. Мой поступок поразил всех знакомых, и при встрече я видел в их глазах и сочувствие, и жалость, как к тяжелобольному. А мой бодрый вид они принимали за несомненное доказательство мании величия. Жена и сын это известие приняли мужественно и вполне достойно. Ни словом, ни взглядом не высказав осуждения.

Сын, отложив свадьбу, перешел на вечернее отделение института и стал работать на заводе. Жена и так-то перегруженная работой, взяла дополнительные часы в школе. Дом опустел, только я с утра до вечера, обложившись справочной литературой по филологии и словарями, корпел над бумагой, читал, размышляя; приносил в семейный «котел» лишь случайные рубли, которые «зашибал» на разгрузке вагонов, да и то редко я позволял себе такое удовольствие - и деньги, и физическая зарядка на месяц.

Мы с женой и сыном почти не виделись и мало разговаривали. Я работал, точнее, имел привычку портить бумагу по ночам. Я ложился, они вставали. Я просыпался днем, сидел часа три-четыре, потом полтора-два часа отдыхал перед ночной сменой...

Политбеседы, а вернее, психотерапию, проводил сын по воскресеньям. Хорошо отоспавшись, освежившись под душем, а потому веселый и бодрый, он приходил на кухню, где мы уже беседовали с женой. Если она тактично, наводящими вопросами, вокруг да около, пыталась определить степень моего «выздоровления», то Генка, хлопнув меня по плечу и усаживаясь за стол, сразу бил в лоб:

- Как, папа, здоровье?

- Не жалуюсь, сын...

Они заговорщически переглядывались с матерью. Иногда она улыбалась затаённо, но чаще хмурилась или делала вид, что хмурится. А Генка, совсем в открытую подмигивая ей, продолжал опрос:

- А ты уверен, что все хорошо?

- Не совсем.

- В таком деле, - он чуть ли не смеялся, - надо быть уверенным.

- Уверенным может быть лишь дурак. Нормальный человек подвержен сомнению, как металл коррозии.

- Ты слышишь, мам? Это уже новое слово литератургии. Но я осмелюсь вам возразить, сомнение подтачивает дух.

- Слабый - да. Сильный дух сомнение укрепляет...

Иногда мы так болтали и дурачились долго, если я не сердился. А позволяло время, мы шли гулять втроем к реке. Встречая знакомых, здоровались, говорили о разных пустяках и расходились, пожелав всего доброго. Генка незаметно подмигивал мне с матерью. Как-то после такой выходки я спросил его неожиданно:

- Гена, а если бы я правда был душевнобольным, интересно, как бы ты тогда вел себя?

Он покраснел, растерялся, видно, очень, долго молчал. Молчание было тягостным для всех нас. Наконец он произнес серьезно:

- Папа, если тебя покинуло чувство юмора, то тебе пора бросать свою летопись.

Я тогда не понял Генку, и мы чуть было не повздорили, да хорошо вмешалась жена, она незаметно, как могла только она одна, погасила наши задымившиеся страсти, и домой мы вернулись все в хорошем расположении духа.

Но, несмотря на теплоту и заботу, окружавшую меня, порой казалось, что они терпеливо ждут, когда все же кончится моя звездная болезнь. Ждут и обращаются со мной подобающим образом.

Через два года вышла моя первая книга. В доме повеселело, к Генке пришла уверенность, которая так нужна была мне. А он ходил гоголем. Посещая вечернее отделение, сумел настолько отлично успевать, что на защиту диплома выходил со своими друзьями с дневного отделения. Обсудив все наши возможности, мы постановили: Генка следующей зимой занимается только учебой и защищает диплом с отличием. Папка продолжает свою летопись. Бабушку привезти на зиму в город. Приняли единогласно, без возражений и дополнений.

Вторая книга далась мне с большим трудом, правда, почти не было сомнений и страха, которые терзали меня, когда я впервые, бросив работу, сел за письменный стол и, сжав зубы, собрав волю в кулак, корпел над бумагой, постигал тайны литературной премудрости, при этом стараясь быть всегда спокойным, уверенным и даже беззаботным. Не боги горшки обжигают.

Работая над новой книгой, я прочитал как-то в книжном обозрении, что московское издательство «Современник» начинает выпуск книг под рубрикой «Новые имена» и объявляет конкурс. Я уже имел плачевный опыт с одним московским издательством, когда мою повесть одобрили, но предложили кое-что переделать. Я переписал, мне ответили «добро», но теперь попросили изменить окончание повести, слишком трагическое, надо бы повеселее. Я сделал как мне советовали и чуть сам не расплакался. Повесть потеряла смысл. Я плюнул и решил больше никогда не лезть в столичные издательства. Пусть там великие печатаются. И вот, несмотря на зарок, я собрал довольно объемистую рукопись и послал в Москву. Было какое-то доброе предчувствие, а оно меня никогда не подводило. Еще раздумывая, посылать или не посылать, я вспомнил трудный поединок, когда за два раунда трижды побывал в нокдауне. Мой секундант, растирая меня и обмахивая, шепнул: может, выкинем полотенце? Я только помотал разбухшей головой. Во мне жило предчувствие, что я не только выдержу, но и уложу эту гориллу, которая безжалостно бросала меня на пол. В первые секунды боя я ложно подставился, и мой противник клюнул на это, как-то неторопливо, с ухмылкой нанес удар, пошел вперед, сам раскрывшись при этом. Молниеносный удар левой, в который я вложил всю ненависть пораженного, был сокрушительным, он еще стоял, но по тому, как застыла у него улыбка и остекленели глаза, я знал уже, что он рухнет...

И я с легким сердцем отправил увесистую бандероль в Москву.

С двумя книгами меня приняли в Союз писателей и свое пятидесятилетие я встречал полноправным его членом.

Но поздняя моя радость была и мимолетной.

За полгода до этого долгожданного дня умерла моя мама. Самый дорогой для меня человек, самый главный мой читатель. Когда я привез ей свою первую книгу, она сказала извиняюще: «Спасибо, сынок, но я стала такой слепошарой, что и не до книг мне теперь. Газету так покручу немножко и то голова шумит. Теперь больше радио».

- Мама, а ты почитай фамилию автора, - сказал я с едва скрываемым торжеством.

- Ну, почитай, сынуля, - просительно сказала она, накрывая стол.

И я, приглушив рвущийся изнутри голос, прочитал с пафосом: Тихон Белоконь. Весенние сумерки. Повести.

- Белоконь?.. Однофамилец, значит, попался. А вообще-то коней много, - она засмеялась своей шутке, - я встречала Сероконь, Рябоконь, Гривоконь и даже Рукоконь...

- Мам, - теперь просил я, - надень очки, пожалуйста.

Она прошаркала к подоконнику, покопалась там и водрузила на нос старенькие, в круглой оправе, очки. «Сколько раз я собирался заказать ей новые очки, а так и не собрался», - упрекнул я себя и уже совсем буднично спросил, открыв фотографию на фронтисписе:

- Мама, кого этот человек тебе напоминает?

Она долго вглядывалась, потом всплеснула руками, села на койку и заплакала.

Я так растерялся, что почувствовал какую-то вину за собой.

- Ну, ты чего, мама? Я думал, ты обрадуешься, - я сел рядом и обхватил ее за плечи.

- А я и радуюсь, сынок, - сказала она, вытирая концом платка слезы, - радуюсь и за себя, и за отца, царство ему небесное. - Она снова заплакала, потом сквозь слезы улыбнулась. - Да неужто это ты написал?

- Я, мама, я. Фотография-то моя. И фамилия моя и даже отчество Трифонович.

- Да откуда же у тебя всё взялось?

- Отсюда. - Я постукал себя по голове. А сам подумал: «Пока это «взялось», у меня и рука немела и локоть болел, как не бывало даже после самых интенсивных тренировок в пик моей спортивной карьеры».

Она была у Генки на свадьбе, как всегда непоседливая и хлопотливая. Светлая улыбка не сходила с ее лица. И как ей было не радоваться, если до семи лет она нянчила его. Генка не знал детского сада, почти никогда не болел, а осенью приезжал с бабкой из деревни румяный и черный, как уголек.

Молодые вместе с гостями ушли гулять, а я, пьяненький, сидел на диване, привалившись к спинке. Мама убирала со стола и уговаривала меня отдохнуть. Уложит, вернется из кухни, а я опять сижу, как ни в чем не бывало. Она рассмеялась:

- Ну, Ванька-встанька!

Я посмотрел на нее совершенно трезво и вдруг сумасшедшая и страшная мысль, что вижу ее в последний раз, черной молнией мелькнула в моей голове, и я разрыдался. Она уложила меня, горько плачущего и гладя по голове, как в детстве, успокаивала:

- Ну, будет, сынок! Ну, будет... Это водка плачет, а не ты... Ты у меня уже мальчик большой. Крепкий. Ты у меня не ревунчик...

Молодые уехали в свадебное путешествие вместе с мамой, в Ильинку. На дальнее странствие у нас не было «валюты», да и Генка не очень рвался. Парнем он у нас был неизбалованным. Умел и приготовить, и постирать себе, а усидчивости, упорства и трудолюбия он бы мог занять и мне. Иногда я думал ревниво: вот кому-то достанется золотой мужик.

Хорошую выбрал себе Генка жену, красивую, статную, но ей все-таки далеко до него. У Генки кладезь ума, в институте оставляли - на завод, дурак, поперся, да и хомут семейный рано на себя навздрючил. Пусть живут...

Молодые явились через три недели довольные, радостные, и квартира наша, двухкомнатная «малолитражка», казавшаяся для двоих большой, сразу стала тесной, шумной, похожей на зимний курятник.


Теперь подумывал я пуститься в Ильинку. Здесь в такой беспардонной компании ничего не напишешь. Я уже приготовился уезжать, как пришло сногсшибательное известие из московского издательства: четыре моих повести приняты конкурсной комиссией, и рукопись поставлена в план издания следующего года. Не успел я переварить приятную новость, новое письмо из Москвы застало меня буквально на пороге. Пришел договор на издание книги. Мы радовались всей семьей, а на другой день лесничий из Ильинки привез горестное известие. Я корил себя, что не уехал раньше, может и застал бы маму живой.

На похоронах я увидел лесника Трофима. У меня закололо сердце. Его слезящиеся красные глаза смотрели на меня жалостливо и тоскливо. Я отвел свой взгляд, стараясь больше не глядеть на этого высокого старика, которого ни долгая жизнь, ни суровые годы заключения не пригнули к земле ни на дюйм. Сухой и прямой, как жердь, он с того времени, как я его знаю, стал только суше и прямее.

А у гроба моей матери согнулся.

...Тогда я учился на третьем курсе техникума. Приехал к маме на майские праздники. Мой приезд всегда был дня нее радостным событием, поэтому мама суетилась больше обычного. А нынче получился двойной праздник. Она крутилась возле печи, бежала к столу, выскакивала в сени, на крыльцо, тараторила о делах в деревне, задавала вопросы, и я коротко отвечал на них, зная, что долгий разговор будет вечером. Мама тогда вытянет из меня все до капельки, расспросит про каждый день, что прожил без нее.

Размягченный теплом, видом и запахом родимого дома, присутствием дорогой щебетуньи-матушки, я, навалившись на спинку стула и облокотившись о стол, чувствовал себя настоящим мужчиной и был очень доволен этим.

- Ты лесника Трофима знаешь? - неожиданно спросила мама и замерла у печи.

- Знаю немножко, он ведь в деревню приехал, когда я уже в техникум поступил. Знаю, что болтают о нем, - сказал я недоуменно.

- Он хороший, - мама выступила из-за печи и встала передо мной.

Только здесь я заметил, что она нарядилась в коричневое крепдешиновое платье, которое очень берегла. Это была их первая совместная покупка с отцом, и она надевала его в особо торжественных случаях.

Я с удивлением смотрел на мать, видел, как она залилась румянцем и отвела глаза. Я чувствовал какую-то приближавшуюся опасность.

- Ты что, мама? - резко спросил я.

- Да так, ничего, - она безвольно опустила руки.

- Как ничего? Я вижу что-то...

- Сынуля, - она подняла голову, посмотрела на меня виновато и растерянно и продолжала глухо: - Сейчас Трофим придет ко мне свататься, он сказал, как сын приедет.

- Ты ему уже просигналила на крыльце?

- Да.

- Мама! - сказал я сердито, - ну какое сватовство, какая женитьба! Ты уже старая.

Она вздрогнула, руки стали перебирать фартук. А я продолжал безжалостно:

- Этот Трофим сидел за то, что был в плену. Понимаешь ты? На войне у меня отец, твой муж, погиб, а другие в плен сдавались. Он же, говорят, полковником был. Представляешь, сколько людей он сгубил. Да таких надо было расстреливать, а не сажать в тюрьму. Если бы Сталин не умер, они так бы и сгнили там. А ты: свататься.

Я видел, как от моих слов поникли ее плечи, потом она вся сжалась, как от удара.

- Ладно, сынок, не сердись. Ты прав. Что это я взяла себе в голову, старая. - Она взмахнула руками, глянула на меня и выскочила в сени...

Она ни разу не напомнила мне об этом случа, ни словом, ни жестом, словно его и не было совсем. Но взгляд ее, полный тоски и боли, отпечатался во мне навсегда.

Сколько же лет женского счастья я украл у матери?

Я оформил пенсию. Родное государство выделило сто двадцать два рублика из своих сокровищ, чтобы я, находясь на заслуженном отдыхе мог есть и пить и ни о чем не думать.

Теперь свои золотые рублики я приносил в дом ежемесячно, хотя давно со мной не обращались как с больным, позднее раскаяние охватило меня, когда однажды вдруг заметил, как осунулось лицо моей доброй Аннушки.

Эгоист и себялюбец. Под старость лет бросился в такую авантюру. Ну и что? Писатель, даже член Союза писателей. Что изменилось? Одним хорошим читателем стало меньше, одним сереньким писателем больше. Доволен?

Но я не был доволен и, чтобы никто этого не заметил, продолжал с безумством параноика марать бумагу, просиживать ночи и убеждать себя, что моя главная книга впереди...


Зимняя рыбалка

Уговорил я как-то соседа, у которого была своя машина, податься в Ильинку на рыбалку. И порыбачить хотелось, и матушку навестить. Рвалось сердце туда, где под невеселым холмиком нашла вечный покой моя родная хлопотунья. Василь Васильевич поехал без большой радости, рыбалку летнюю не любил, а тут на зимнюю...

А когда я попросил его положить на крышу автомобиля оградку, легкую конструкцию, которую смастерил Геннадий с друзьями на заводе, он смягчился.

- Дело это святое, - сказал Василий, когда укрепил сборную конструкцию на место, - только не надо было, Тихон, хитрить. Сказал бы прямо: надо оградку на могилку матери отвезти. Кто бы возражал, а то рыбалку придумал.

- Ну, извини Василий Васильевич! А рыбалка все-таки будет.

За рулем сидел серый и молчаливый, как зимние сумерки, сосед, позже признался, что материл себя почем зря за авантюру, а потом успокоился: туда и обратно. Мы с сыном тихо разговаривали на заднем сиденье, боясь нарушить безмолвие нашего благодетеля.

Черная лента асфальта то выбегала из предрассветной синевы, то опускалась в низину полузастывшей ночи, где оранжевые мотыльки дорожных знаков разлетались в стороны от света фар.

Незаметно для себя мы перешли на воспоминания о прежних рыбацких удачах. Многое я подзабыл, и Генка искренне удивлялся этому. Ему сейчас, как и мне когда-то, казалось, что в рыбацкой жизни ничего не может забыться. Вообще, шептал Генка безапелляционно, любые успехи не забываются. Я улыбался и согласно кивал головой. А спроси меня сейчас, в каком городе я стал чемпионом Сибири и Дальнего Востока по боксу, хоть убей, - не скажу. Помню бесконечную усталость, напряжение боя, одеревенелость ног, ватные мышцы рук, удары соперника, после которых, кажется, наступает вечная темнота, и только одна мысль: вперед, вперед, как маленький огонек мелькает в оглушенной голове. Помню быстро тающую радость победы. Победа эта - превозмочь себя... Помню, как огонек погас. Это было в Хабаровске. Второе место для меня тогда было равнозначно поражению.

- Слушай, Гена, а бывает, и поражение не забывается.

- Ну, батя. Это ты брось! Кому хочется помнить плохое?

- Тяжелая болезнь, например?

- Болезнь разве поражение?

- Поражение организма.

- Аргументированно. И все-таки, не знаю...

Дорога меж тем покатила по перелескам. Медленно и осторожно взошло солнце, еще холодное и грустное, как первый подсолнух, но снег искрился уже радостным блеском, отражаясь в счастливых глазах моего сына.

Озябшие березы робко сбрасывали с себя иней, и он большими белыми гусеницами плавно падал на твердый наст и, будто вползая в него, делался невидимым.

У дороги, на высоких стеблях лебеды, молчаливо завтракали красноголовые чечетки, похожие на воробьев, особенно самочки, совсем серые; чуть подальше на репейнике расположились шумные щеглы. Птицы, вспугнутые шумом мотора, летели вдоль дороги, то удаляясь, то приближаясь к ней, и трудно было понять, то ли это одна и та же стая, то ли их множество здесь столуется.

Я молча смотрел в окно, зачарованный сиянием синего снега, быстрой ездой и суровой легкостью маленьких пушистых комочков в цветном оперении.

Генка говорил уже громко, совсем забыв о сердитом водителе. Я кивал головой и улыбался.

- Вас послушать, так и самому захочется поймать горбача, если только в реке еще что-нибудь после вас осталось, - вдруг сказал Василь Васильич, молчавший до сей поры.

- Захочется, дядя Вася, вот увидите, - заверил Генка, шлепнув ладошками о колени в знак большего доказательства.

Сын окончил институт, считался серьезным и способным инженером, женился уже, а когда дело касалось рыбалки, по-прежнему оставался заядлым пацаном, самая крупная рыба которого еще впереди...

Так оно и случилось, только рыбацкая удача пришла к нему без меня...

Когда прокопали тропинку к дому и открыли промерзший насквозь домишко, я занялся печкой. Генка, сказав: «Хо! Здесь холодней, чем на улице», полез по глубокому снегу ломать чернобыльник, а Василь Васильевич остался возиться у машины. Он говорил, что за машиной нужен глаз да глаз, пуще, чем за женой. Как оказалось потом, он сильно ошибался, пуще все-таки надо было следить за женой. Она ушла к другому, вернее, он покинул квартиру, осознав случившееся. Любил, наверное, все-таки жену, а скорее всего, дочку, которая осталась с матерью. С того времени он стал женоненавистником. Не знаю, как это проявлялось на деле, но на словах он женщин ни во что не ставил. Хотя в дочке души не чаял. Любил ее. Баловал, научил на машине ездить.

Я уже разделся, разморенный теплотой, вскипятил чай, сварил сосиски и, усевшись на отогревшийся диван, блаженно попивал чай, когда явился Генка с большим пучком чернобыльника. Бросив его за печку, он сказал:

- Ух! - А потом добавил: - Эту печку могла топить только бабушка да ты. Какое ты слово знаешь? Я с ней и так, и эдак, час вожусь, она пыхтит, дымит, как паровоз, а греть и не думает.

- Потому и не греет, что дымит.

- Ну, как же ты умудрился за час затопить, приготовить и дом нагреть?

- Не за час, если уж быть точным, а за час двадцать. Потом мы с твоей бабушкой столько лет здесь прожили, что смешно было бы печь не затопить.

- Ну и я же здесь не первый день. И летом жил, и зимой на каникулах, пока бабушка была жива. Каждый угол здесь знаю как свои пять пальцев.

- Не ломай голову, Гена: летом, когда печь ремонтировали, убрал перегородку, тяга стала сильнее. Знал, что приезжать будем редко, вот и сделал широкий дымоход. Слышишь, гудит? Туда теперь хоть черта суй, все равно сгорит. Но ее и выдует быстро, поэтому не забудь, когда прогорит, напомнить, чтобы вьюшку закрыть.

- Какую вьюшку?

- Ну, заслонку.

- А-а.

В клубах пара в дом влился Василь Васильевич. Захлопнул дверь, осмотрелся и удивленно воскликнул.

- Теплынь-то, как в Ташкенте! Правда, братцы, я в Ташкенте не бывал, - потянул носом, - а чем так вкусно пахнет?

- А папа уже сосиски сварил.

- Да кроме сосисок. Здесь чем-то горьковатым или горелым пахнет. Но приятно, навроде кофе.

Генка потянул носом:

- Э-э, чернобыльник оттаял и дух пустил.

- Эти самые червячки, на которых вы рыбу ловите? Приятный у них запах, полевой. Рыба не дура.

Мы засмеялись. А Генка авторитетно объяснил, как первокласснику:

- Василь Васильевич, чернобыльник - это растение, а проще говоря полынь обыкновенная.

- Огородная полынь, - поправил я.

- Папа, не спорь. Чернобыльник, чернобыль, чернобыл - полынь обыкновенная.

- Я не спорю, сынок. Просто сравниваю. В огороде чернобыльник выше головы бывает, а в поле полынь маленькая, низкая травка, от которой молочко у коровы горьким становится. Бывало, мама говорит: «У-у, коровка опять полынки нажевалась, молочко горчит». А мне нравилось.

- Понесло папу в воспоминания.

Я пожал плечами.

- Доживешь...

- Дай папа, я доскажу. А в чернобыльнике, Василь Васильевич, белые червячки, личинки какого-то жучка долгоносика? Вот их и зовут чернобыльником. В самые страшные морозы червячки эти не замерзают. Кстати, самая дефицитная наживка для зимней рыбалки: опарыш, червяк, мотыль, тесто - хорошо, но чернобыльник - универсальная наживка, берет всякая рыба...

Смотрел я на Генку снизу вверх, а он, высокий, стройный, красивый, размахивая сильными руками, говорил ясно и убедительно, с мальчишеским запалом, с красноречием трибуна (а говорил-то всего о рыбалке). Он был сейчас для меня роднее родного не только потому, что он мой сын и повторил меня во многом, но и потому еще, что вернул мне далекое, полузабытое время, когда вместе с дипломом техника я получил заветный значок мастера спорта.

Василь Васильевич, раскрыв рот, не перебивая, слушал моего сына внимательно. И то ли красноречие Генки, то ли страстная убежденность рыбака, а скорее всего, изумительный и случайный клёв на вечерней зорьке до самой темноты, заразили Василь Васильевича подледной рыбалкой. С того времени он каждый выходной пропадал на ней. Сам мастерил мормышки, кивочки-сторожки, удочки; стал непререкаемым авторитетом среди подледников, которые вечно ошивались возле него, стараясь на халяву заполучить какую-нибудь новую, особо уловистую мормышку. Домотался до того, что жена нашла себе другого, но даже и горе не остудило его горячую привязанность к зимней рыбалке. За удовольствие надо, как всегда, расплачиваться. Это случилось намного позже, а пока он прохаживался возле нас с ледорубом и подзуживал:

- Ну где же ваши горбачи по килограмму? Кому еще дырочку просверлить?

Василь Васильевич дурачился, острил, крутил дырки по своему усмотрению и это, видимо, приносило ему удовольствие...

Чем бы дитя не тешилось, лишь бы в город не просилось.

Не громкий, но напряженный голос Геннадия заставил нас замереть.

- Папа! У меня сильная поклёвка, просто рвет леску...

- Не торопись! Пускай измотается, - сказал я как можно спокойнее. - Василий, а ты что на одной ноге, как цапля затаился?

- Боюсь испугать вашу рыбу, - ответил он серьезно, не меняя позы.

- Возьми лучше удочку, - тоном, не терпящим возражения, приказал я, - и, подергивая, опускай и поднимай сантиметров на тридцать-сорок...

Василь Васильевич, как загипнотизированный, взял удочку, присел на подстилку, повторяя за мной движения, и вдруг заорал, напугав нас:

- У меня что-то поймалось! Честное слово! Дергает!

- Ну и тащи, перебирай леску, как закидушку.

Это был крупный окунь! Не на килограмм, но всё же.

Василий выкинул его из лунки и стал хватать в азарте голыми руками, а поймав рыбину, вдруг радостно взмолился.

- Смотрите, это же горбун, горбач, горбуша! Килограмма на два будет. Не меньше! Я поймал самолично! Вот чудеса! Прямо из-под себя вытащил такую рыбину...

Когда Василий выудил второго окуня, а восторгов, восхищений, самовосхвалений было еще больше, я понял, что он заразился окончательно, неизлечимо и со спокойной совестью оставил их с Генкой мерзнуть возле лунок, пока терпения хватит...

А сам пошел навестить матушку. Могилка её оказалось обнесена деревянной аккуратной оградкой.

Меня опередили, и я понял, кто это сделал. Подошел и потрогал оградку. Каждая штакетинка была обработана вручную с какой-то трогательной заботой...

Теперь я очень хотел бы встретить деда Трофима, чтобы поклониться ему в ноги...

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.