Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни Кузбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Министерства культуры и национальной политики Кузбасса, Администрации города Кемерово 
и ЗАО "Стройсервис".


Александр Савченко. Неисповедимы дороги. Повесть (Окончание)

Рейтинг:   / 1
ПлохоОтлично 
 Глава 26
 Достоевскому, примостившему топорище на правом плече, путешествие по самому центру города доставляло не только удовольствие, но и настоящее наслаждение. Здесь его никто не знал в лицо и не догадывался, что в крестьянской одежке шагает приезжий офицер из далекого Семипалатинска. Пусть думают, что хотят… Может, идет человек, решивший загубить жизнь местной процентщицы…
 Вергунова еще не было. Внутри дома Исаевых расстилался проникающий с улицы холод. Этому способствовал ветер, дующий прямо в сторону оконной стены.
  – Да вы, Федор Михайлович, садитесь, особо не смущайтесь! – показала на стул хозяйка. Лицо ее было сегодня менее приветливым и даже выражало некую обиду. – Ко мне, бывает, заходят многие лица мужеского пола. Дня, наверно, такого не проходит. Вот намедни Николай Вергунов суркового жира приносил. Доктор Гриценко Николай Семенович рекомендовал его при моей болезни. Наш общий знакомый Вагин с напарником две подводы дров привез… Отец Тюменцев приносил Паше сладостей… Сегодня вот вы у нас оказались…
 – Не на дела ваши домашние я приехал посмотреть, любезнейшая Марья Дмитриевна… Я на вас захотел глянуть и побыть рядом с вами лишнюю минуту. – Достоевский перевел дыхание, остановил взгляд на лице любимой женщины, но никак не мог отыскать взгляда ее глаз – тот был неуловим.
 – Родная моя! – Федор поднялся со стула и ступил два шага, намереваясь обойти стол.
Но Мария Дмитриевна на такое же расстояние удалилась от него. Он сел. Мария Дмитриевнапрошла в кухонный закуток, оттуда донесся ее голос.
 – Сначала выпьем чаю и поговорим, друг мой бесценный.
 Федор чувствовал, что скопившаяся обида Марии Дмитриевны на него еще не исчезла.
 В одном из последних писем она изложила свое мнение о слухах, которые дошли до нее из Семипалатинска. Там ее знал почти весь город. Для многих не оставалась секретом и любовная привязанность солдата Достоевского к жене пьянчуги Исаева. Правда, когда тех перевели в Кузнецк, злых языков поубавилось. Но они не исчезли вовсе. Жены некоторых командиров, одинокие вдовушки и просто любительницы посудачить оттачивали свое злословие на Исаевой и Достоевском.
 Мария Дмитриевна как бы мимоходом, но с деликатным укором написала, что на Спас поздравила Федора Михайловича с успехами в бальных танцах и вниманием к нему знатных семипалатинских дам. Федор Михайлович в обратном письме попытался отшутиться, тысячекратно целовал Машу. А потом дописал, что если она разлюбит его, он отдаст себя на растерзание обретающей в Семипалатинске женской своре. Шутка оказалась неудачной и даже роковой…
 – Бесконечно дорогой Федор Михайлович! – Мария Дмитриевна несколько секунд помолчала и уже другим, твердым голосом добавила: – В помощниках у вас будет наш уездный учитель Вергунов. И попомните: он еще в жизни не изработался… Не усердствуйте, поберегите себя!
 Вскоре подошел Вергунов. Поставил колун у порога. Поздоровались. Ладонь Вергунова показалась излишне горячей и влажной.
 «Значит, волнуется, – определил Достоевский. – Ему и положено волноваться. Видимо, начал усваивать, что оказался на вторых ролях. Да и не бывать ему никогда впереди меня...»
 Вышли во двор. Распахнули одну половину широких ворот.
 – А ну-ка, попробую своим топориком… Пожалуйста, поставьте на попа вон ту чурочку, попробую ее одолеть… – попросил Вергунова Достоевский.
 Тот откинул в сторону соседние чурбаки, поставил облюбованный перед Достоевским. Вместо колоды установил кряжистый березовый чурбак. Достоевский снял рукавицы, поплевал на ладони, потер их, раздвинул пошире ступни ног и, примерившись, вогнал железяку топора в намеченное место.
 – Показательно! – с восхищением воскликнул Вергунов. – Теперь их еще надвое!
 Дальше работа шла молча. Минут через десять Вергунов попросил топор Достоевского. Он тоже умел владеть инструментом. Чурбаны, в которыхлезвие застревало в крученой древесине, Вергунов ловко переворачивал над головой и с размаху бил обухом топора о колодину.
 Несколько минут покурили.
 – Теперь пробуем колуном, – предложил Вергунов.
 – Верно! – согласился Достоевский.
 Но Вергунов не торопился браться за дело. Он помялся, снял с головы шапку, из-под которой хлынул клуб пара, а волосы начали покрываться белесой изморозью… В упор спросил напарника:
 – А вы ЕЁ любите?
 Вопрос для Достоевского не оказался неожиданным. Он как будто знал, что Вергунов должен узнать именно об этом. Исам обязан был спросить молодого человека о любви к Марье Дмитриевне. Больше нельзя жить в неведении, догадках и домыслах.
 – Да. Давно. И навечно. Кажется, я ответил сполна на ваш вопрос, Николай Борисович?
 Вергунов, видимо, надеялся на уклончивый и нескорый ответ. Он растерянно промолчал. Топорище выскользнуло из руки. На красивых глазах навернулись крупные слезы.
 – А как же я? Я тоже люблю Марусю. Выходит, вы, Федор Михайлович, не оставляете мне никаких надежд? Вы же не откажетесь от нее ради меня и ради нее же?
 – Почему ради нее? Счастье Марьи Дмитриевны могу обустроить только один я. Вы же понимаете, уважаемый Николай Борисович, что за вами для нее ничего нет! Пшик! Она же европейская женщина, француженка по отцу и должна жить в Европе… А что можете дать ей вы в вашем Курятинске? Ухудшение ее здоровья, усиление страданий, несбыточность надежд на обеспеченное воспитание сына? Хотя за внимание и чистое тяготение к ней вам пребольшое спасибо!
 – Но она имеет ко мне самые благосклонные и не совсем обычные чувства. Маруся – человек, который вселилв меня надежду. У нас с ней начали складываться отношения добропорядочных людей. А вы, Федор Михайлович, врываетесь в это благостное состояние и рушите в нем все, как медведь на пасеке…
 Достоевский приподнял свой топор.
 – Мы будем работать или продолжать бестолковый разговор?
 Часа через два все чурбаки были переколоты. А еще через полчаса под навесом не топленной с прошлого года бани, что стояла в конце огорода, появилась аккуратная поленница. На теплую зиму до весны дров, пожалуй, хватит. Если же, конечно, топить печи экономно…
 На крыльцо вышла улыбающаясяМария Дмитриевна. Глянула на прислоненную к бане стенку свежих поленьев, всплеснула руками.
 – Спасибо вам, мои дорогие! Вы у меня заработали сегодня горячий чай! Прошу в дом!
 Мария Дмитриевна выставила на стол мундирной картошки, горку квашеной капусты и тарелку с холодцом. Ко всему этому поставила двухлитровый графин с настойкой изумрудного оттенка итри рюмки. Себе налила малую толику – чуть прикрыла донышко, мужчинам – до верхнего края.Достоевскому вкус настойки навеял воспоминание о Петербурге. Вспомнил, как он оказался в гостях у известного музыкального деятеля и мецената Михаила Юрьевича Вильегорского. Прихватил тогда Федора с собой уже порядком подвыпивший Некрасов. Оказавшись в гостях, Николай Алексеевич вел себя более чем по-свойски, с дамами особо не церемонился, жадно глотал вермут, насильно предлагая его присутствующим друзьям.
 Пару бокалов опустошил и Достоевский. Он на всю жизнь запомнил тот петербургский вечер и вкус вина, настоянного на необычных травах с альпийских лугов.
 Отведав настойки из рук Марии Дмитриевны чистосердечно заметил:
 – Приятный, неповторимый аромат!
 – Таволга! – улыбнулась Мария Дмитриевна. – Или по-другому лабазник. В других местах с таким ароматом он не растет. Я эту настойку сама делать не способна, а вот люди добрые у нас есть, порой балуют… Хранила специально для вас…
 Федора тронули последние слова Марии Дмитриевны. Интересно все-таки, для кого она припасла свое зелье? Неужели и для Вергунова? Неожиданно и больно укололо горячее чувство ревности…
 Больше к рюмочке хозяйка не прикоснулась, Достоевский выпил половину. А Вергунов опрокинул в рот все до донышка и, обтирая губы длинными пальцами, в продолжение разговора артистично продекламировал:
 – Лабазник – для души и тела праздник… У нас в Томске так говорят…
 Но ни Мария Дмитриевна, ни Достоевский не откликнулись на эти слова.
 …В другой раз у Вильегорских Федор очутилсяпо приглашению их зятя графа Владимира Алексеевича Соллогуба и его двадцатипятилетней жены Софьи Михайловны. Как помнится, Достоевского тогда неожиданно представили неотразимой красавице, непременной посетительнице петербургских приемов и балов. Это была Александра Васильевна Сенявина, белокурая супруга гражданского губернатора Москвы. Федор никогда в жизни не находился так близко к необыкновенной женской красоте. Это настолько его поразило, что, чуть дотронувшись в поцелуе до руки светской львицы, он потерял сознание и упал в обморок. Правда, вскоре все удачно завершилось, но он понимал, что с ним чуть не случилось ЭТО… Кто-то из стоявших рядом литераторов позднее насмешливо заметил: мол, налетела на нового Гоголя кондрашка с ветерком!
 … После большой работы мужчины выглядели весьма утомленными. Вергунов приметил стоявшую поодаль кружку, придвинул ее к себе и налил из графина по самый верх.
 – Предлагаю выпить за любовь! – его глаза остекленело уставились в пустой угол.
 Невидящим взглядом он прошелся по комнате, в которой начал сгущаться сумрак уходящего дня. Сомкнув веки, Вергунов кое-как выпил половину налитого. Остальное брезгливо отставил в сторону.
 – Мы, Марья Дмитриевна, пойдем. Поздно, да и, как видите, умаялись немного. За угощение спасибо! Завтра увидимся. Еще попью вашего усладительного чайку! – сказал, вставая, Достоевский.
 – А вы все-таки надолго в наши края? – спросила неожиданно Исаева. – Или все мимоходом, Федор Михайлович?
 Достоевский, не обращая внимания на присутствие Вергунова, чистосердечно и прямо признался:
 – Прибыл просить вашей руки! Хочу с вами принять венец. Пока не получу согласия, не уеду отсюда…
 Исаева не ожидала таких слов. В порыве чуть не запнулась о скос половой плахи. Не глядя на появившегося за ее плечом Вергунова, ответила:
 – Я буду согласна!.. Остальное, Федор Михайлович, потом…

 Глава 27

 Любопытная для вечернего Кузнецка картина: два человекас топорами на плечах бредут той стороной Блиновского переулка, где снег еще не исполосован полозьями саней и мало истоптан обувью обывателей.
 Слева недалеко у входа в храм стоит робкая толпа из двух-трех десятков человек – загодя пришли к началу вечерни. Из-за угла прошествовалоблагочинное семейство: долготелый хозяинс супругой, следом за ними три рослые дочери-барышни. Идут в направлении храма.
 Достоевскому скоро сворачивать в свой переулок, а с попутчиком не обмолвились ни единым словом. Неожиданно Вергунов остановился и повалился вперед. Падая наземь, уперся коленями в снег
 – Господи! – громко произнес Вергунов. – Прости, помилуй и помоги! Не дай отдалить от моего сердца мою Марусеньку!
 Дело принимало анекдотичный оборот. Достоевский, не мешкая, властно сказал своему спутнику:
 – Ты что, Николай на исповедь без очереди пришел? Мы о ком говорим? О куске золота или о человеке?.. Давай дождемся утра, она скажет сама, с кем видит на земле свое место…
 Он протянул руку Вергунову, помог подняться.
 – До завтра! Только не потеряй колунишко, сосед не простит такую утрату…
 На другой день Достоевский угодил к Исаевым под самый обед. Паша навертывал просяную кашу, запивая чаем.
 – Только после Крещенья пойдет новое молочко, – виновато улыбнулась Мария Дмитриевна и добавила, – после первых отелов. Чем ребенка кормить, ума не приложу…
 – А вы и не прикладывайте, голубушка моя. Легче не станет. Я вчера не спьяна сказал, зачем появился здесь на этот раз…
 Он как-то загадочно посмотрел на оробевшую женщину.
 – Сказал же: пока не получу заветного слова, не уберусь из вашего Кузнецка…
 Присел на разлапистый стул рядом с Пашей. Мальчик облизывал края щербатой деревянной ложки.
 – Павлуша, в Семипалатинск хочешь?
 Трудно сказать, какие чувства возникли в душе мальчика. Какой особый случай из прошлой жизни промелькнул в его голове…
 – Сильно хочу. Я помню, как вы нас провожали с дядей Врангелем… Кругом золотые огни…
 Мария Дмитриевна тяжело закашлялась. Долго прикладывала платок к устам. Наконец подняла взгляд.
 – У нас с Николаем будет сегодня долгий и мучительный разговор на эту тему. Но для себя решение я уже приняла… Мы с Павликом обязательно должны уехать отсюда. Как можно дальше…
 – Только, маменька, не сидите больше с дядей Колей до самой темноты… Я боюсь оставаться один...
 Лицо Марии Дмитриевны от неожиданных слов сына еще больше залилось румянцем, и она постаралась уйти от начатой темы.
 – Тебе, Паша, надо больше гулять с уличными мальчишками. И тогда, как говорил Николай Семенович, пройдет всякая боязнь.
– Повернулась к Достоевскому. – С тех пор, как схоронили Сашу, у ребенкане проходят навязчивые страхи. Пришлось даже вести его к нашему доктору Гриценко… Славный человек…
 Достоевский глянул на мальчика. Погладил по голове.
 – Когда я находился в его возрасте, мне тоже казалось, будто кто-то меня остерегает и все время кричит: «Волк бежит, волк бежит!». Теперь все прошло… Время – оно лечит…
 А мысль, как якорь, зацепилась совершенно за другое. Он ведь тоже оставался иногда до самой полуночи в Семипалатинске с Марией Дмитриевной. Но в любом состоянии: пьяный или полупьяный – тогда за стеной каждый раз находился ее живой супруг Александр Иванович. А здесь, в этой дыре, Исаева уже не было… Значит, темные вечера они проводили вдвоем… Червь сомнения начинал превращаться в бесноватого крокодила ревности… Нет, Машеньку с сыном надо немедленно вытаскивать из этого проклятого места…
 К вечеру следующего дня пошли на чай к отцу Тюменцеву. Человек он был глубокомыслящий, хотя и моложе Достоевского на семь лет. Чай Евгений Исаакович подавал отменный. Подавал, конечно, не он сам, а матушка, двадцатитрехлетняя красавица Елизавета Павловна, дочь протоиерея Спасо-Преображенского собора отца Павла Стабникова... Заодно отведали по два шкалика русской казенки, что в совокупности с чаем еще больше приподняло настроение.
 – Задумали мы важное дело, отец Евгений. Но без святого осмысления его трудно начать. Хотели бы послушать вашего совета!
 В мирской жизни Тюменцев разбирался не хуже, чем в делах церковных. И он, было видно, предполагал, о чем пойдет сегодня речь. Экспромты Тюменцев не любил. Поэтому у него заранее был заготовлен ответ почти на любую тему.
 Заговорил Федор Михайлович.
 – Хотим мы с Марьей Дмитриевной совершить бракосочетание, так сказать, принять божественный венец, – начал Достоевский.
 Но Тюменцев, деликатно прервав гостя, закончил:
 – Все понимаю, дорогие мои, обсуждать эту тему не имею права! А вот советы дать обязан!..
 Мария Исаева решила рассказать Вергунову о будущем бракосочетании только после того, как Достоевский покинет Кузнецк. Зачем затевать разговоры, которые могут закончиться лишними спорами или нападками друг на друга. Ночь после расставания с будущим мужем она провела в глубоком беспокойстве. Поднялся жар, полная исчерпанность внутренних сил валила ее с ног. А как только она ложилась в кровать подле сына, не могла ни только уснуть, но даже сомкнуть веки. Подушка стала сырой от горячих слез.
 – Ну, что мы, Господи, делаем? На что идем? Два больных человека, не имеющих за душой по существу ни гроша. Это же для нас обоих обернется катастрофой… А еще Пашенька… Он-то в чем виноват перед Богом?
 Она вставала, пила капли, снова пыталась заснуть. Пошли мысли о Вергунове. Мария Дмитриевна до боли чувствовала свою большую вину перед ним. Бывают же такие минуты женской слабости, когда не думаешь о последствиях…
 Федор же Михайлович был на вершине блаженства. То, о чем он ежечасно думал в течение последних лет, о чем мечтал до беспамятства даже во сне, – наконец начинает сбываться. Теперь два пламени не будут гасить друг друга, будет одно негасимое пламя… Не пройдет трех месяцев, и для него откроется новая дорога к будущей жизни. Он сможет писать и писать, докажет своим врагам и завистникам, что Достоевский писатель огромной… и не только российской величины. Главное, чтоб рядом с ним была его ненаглядная Машенька! Ясочка лучезарная!


 Глава 28

 Он, как гончая охотничья собака, спешил к месту, где могла находиться его жертва. Да, собственно, это была и не жертва. Жертвой, скорее всего, был сам Достоевский. Он только теперь понимал, что главную роль в исходе событий будет играть не согласие Марии Дмитриевны на брак и не его превеликое желание стать с ней рядом под венец. Главное – это деньги. Причем бо-о-о-льшущие деньги при его плачевном финансовом состоянии…
 Снова скользили по промороженному снегу сани. Ветер, к счастью, дул в попутном направлении. От этого казалось, тройка не мчится по изведанной дороге, а летит, паря над нею. И молчал, к самой стати, кучер. Но в голову лезли мысли о далеком прошлом, особенно о Петербурге. Пришел на ум Дмитрий Григорович, с ним познакомились еще в инженерном училище. Только не подфартило человеку. Не по его натуре пришласьучеба в офицерском училище. Дмитрий подал рапорт на отчисление и погрузился в литературу. Пустил байку: будто бы шел как-то по тротуару и не заметил родного брата Государя Великого князя Михаила Павловича. Не заметил, а значит, не отдал честь. А раз не отдал честь, то значит, вылетел Димка на волю на другой же день… Только самые близкие Григоровича знали, что было не так.
 В сорок четвертом Федор и Григорович снимали по комнатушке в доме Прянишникова у Владимирской церкви. Все окна выходили в Графский переулок, потолки низенькие, но жить можно, причем не дальняя окраина… Писал Григорович ровно, не выкаблучивался при письме, его принимали в журналах, печатали. И неожиданно появилось недопонимание друг друга,переросшее в глубокую неприязнь... Достоевский напрягся, но никак не мог вспомнить причину и начало их разлада… Эх ты, времечко!
 Вспомнилась чета Панаевых. Иван Иванович и Авдотья Яковлевна. Божественные люди, особенно она. Достоевский понял, почему он вспомнил Панаевых. Не Тургенева, не Майкова, не Тютчева или душевного друга Шидловского. Ах, вот почему… Там же был еще и одногодок Достоевского поэт Коля Некрасов. Тогда не по душе пришлось Федору открытое волокитство Николая за женой Панаева. Больше того, «добрые люди» передавали из уст в уста, что, мол, у Николая Алексеевича с Евдокси, как именовал свою Авдотью Иван Панаев, роман-с. Да какой! И все это на глазах мужа. И еще больший, путаный происходил в его малейшее отсутствие… Достоевский в силу своих убеждений отверг тогда от себя человека, который по существу выстелил Федору дорогу в большой литературный мир… И с этого времени старался дальше обходить Некрасова, который, по мнению Федора, подленько решал делишки своего сердца…
 И что? Сам вскоре тоже оказался почти вляпанным в семейную историю Панаевых. Федор влюбился в хорошенькую донельзя двадцатипятилетнюю женщину. Душу терзали бредовые мысли: «…Он для нее будет гением, станет первым в России писателем, и она полюбит его…» Правда, все прошло так же мгновенно, как началось… Но потом, через десять долгих лет, каковым оказался жизненный поворот! При живом, спившемся Исаеве клялся в любви его законной жене и добивался от нее такого же признания.
 Достоевский начал путаться в последовательности событий, пропускал степень их важности в прошедшей жизни. Мельничные жернова ворочались в его голове, перемалывали мысли, мешали прошлое с настоящим…
 Еще одно имя, словно тяжелая хроническая болезнь, не давало ему покоя. Белинский! Он самый! Этот человек возвысил его почти до таланта Гоголя, а потом взял и растер в порошок, растоптал, как кони топчут подкравшегося к ним скорпиона. И, несмотря на славу и небывалый успех, которые были обеспечены молодому писателю критиком, Достоевский одним рывком отступил от него и в дальнейшей жизни старался даже не вспоминать его имя. А вот надо же! Ни с того ни с сего на дальней дороге в сибирской глуши предстал перед ним образ неистового Виссариона…
 Все от него, как от факела, брошенного в стог сена. Стояли белые петербургские ночи мая сорок пятого. «Бедные люди» отосланы в «Современник». Достоевский был так уверен в своем романе, что состояние эйфории не покидало его ни на минуту. Но неожиданно вкралось сомнение и разочарование в написанном. Федор ощутил в себе необъяснимый страх. Чтоб выйти из замкнутого круга, он ударился в кабацкий кутеж. А в это время, оказывается, Некрасов и Григорович успели прочитать произведение Достоевского, уловили в нем новое слово и упросили вникнуть в него Виссариона Григорьевича.
 При первой встрече с молодым автором Белинский, уставившись огромными серыми глазами, почти закричал:
 – Да понимаете ли вы, что сами написали?
 У Федора сжалось в груди. Он на самом деле вдруг испытал страх за своюписанину: как это ему удалось придумать такой сюжет и вывести на страницы тетради непривычные для того времени образы…
 Это была первая победа, открыт путь в литературное сообщество. Окрыленный признанием Достоевский сочиняет «Двойника» и «Господина Прохарчина». И поехало…
 Но вдруг все, что считал Достоевский своим новым достижением, Белинский воспринял острым штыком. В минуты близкого общения он уже не восхвалял бывшего любимца. Человек, которому полностьюдоверился писатель, выплескивал такие гадости, которые не смогла принять натура Достоевского. Словно ножом ковырял Белинский. Но и этого было мало. С выпадами в адрес автора критик посылал хулу и самому Христу, чем задевал глубочайшую веру Достоевского не столько отрицанием Бога, сколько мерзкими матерными ругательствами в его имя…
 Белинский, по мнению Достоевского, увидел в нем только одну сторону – внешнюю, другая же – в душе писателя была критику неинтересна. Белинский оказался человеком крайностей, для него не существовало середины. И Достоевский повел себя, не уподобляясь прислужливому мальчику. Накопившийся в душе протест он выплеснул враз и жестоко. Как выразился когда-то сам, сжег Белинского в своей груди. Наверно, он правдиво оценил свои отношении с Белинским в показаниях Следственной комиссии по делу петрашевцев, когда заявил, что с известным критиком был знаком довольно коротко в первый год знакомства, довольно отдаленно во второй год, а в третий был в ссоре и не виделся ни разу, так как они невзлюбили друг друга…
 И сейчас, все больше удаляясь от скованной льдом Томи, Достоевский считал, что, безусловно, был прав в своем отношении к Белинскому. Да и не только он… Скольких литераторов тот превознес и вскоре по своей воле отрекся от них. Не случайнов день похорон за его гробом шло не более двадцати человек и среди них всего-то пять-шесть малоизвестных литераторов. Вот ведь как вышло! Похоронили на Волковом кладбище для бедных.И гроб в спешке опустили кое-как, да еще под хлюпанье грунтовой воды…
 Далеко позади остался Кузнецк. Где-то там под нахлобученной шапкой снега остался домик самой дорогой на свете женщины...
 Неожиданная оторопьохватила Федора Михайловича. До чего же странными оказались реальные повторения придуманных им образов и описанных им событий… Мистическое совпадение фактов, непредсказуемое осуществление прежних, несбыточных надежд…
 Достоевский вдруг ощутил, что он и Вергунов – всего лишь двойники. А этот неврастеник, яростный поборник правды – Белинский не намекает ли Достоевскому, как у него может сложиться судьба с любимым человеком, с Машенькой? Не поделится ли будущая семейная жизнь Достоевского на три части – сначала на пламенную любовь, потом на отдаленные страсти и наконец на полное безразличие друг к другу?..
 – Нет, такого не может быть никогда! Потому что я любил, люблю ее и буду любить всегда. Даже, если она не будет отвечать взаимностью, я не перестану любить! – чуть не закричал вслух Федор Михайлович.
 … Ехали в Семипалатинск долго и безрадостно. Не запоминались остановки и ночевки на ямских станциях. Коротание ночи в Барнауле вышло суетливым и размазанным. Близких друзей в городе не оказалось: кто-то только что уехал, другие еще не вернулись. В доме Семенова встретили с радушием, но без хозяина царила сплошная скукотища. Не с кем переброситься добрым словом, посасывая трубку, набитую отменным табаком. И не углубиться в философский спор о вечности бытия и, конечно, о божественном смысле разума…


 Глава 29
 
 Одним махом пролетел декабрь, уже заканчивался январь…
 Второй день по вечерам Тюменцев растолковывал тонкости проведения будущей свадьбы. Достоевского меньше всего интересовали домашние послецерковные посиделки, да и само венчание он понимал как исполнение установленного церковного ритуала, при этом в душе желая устроить все как можно быстрее и проще.
 – Ну, не мной оно придумано! – перекрестился Евгений Исаакович. – Веками складывалось так. Венчание, Федор Михайлович, относится к одному из семи Таинств Святой церкви. С его помощью будущие супруги получают особую благодать. Жених и невеста дают взаимные обещания в верности. За это получают Божье изъявление на рождение и воспитание детей…
 Мария Дмитриевна улыбнулась. Это не прошло мимо цепкого взора Тюменцева.
 – Да я, батюшка, о своем.
 Настала очередь улыбнуться Тюменцеву. Он произнес с некоторым смущением.
 – Простите, я как-то запамятовал: вы же уже однажды стояли под венцом…Тогда все слова мои только к вам, Федор Михайлович.
 – Я все понимаю, отец мой, но я человек при исполнении воинской службы. И ограничен во времени. Сроки моей отлучки оговорены с начальством. А оно знаете где… На ухо никому не шепнешь и не докричишься…
 – Вы, голубчик мой Федор Михайлович, тоже войдите в наше церковное положение. У нас есть писаные и неписаные законы. А исполнять их надо все! При огромнейшем моем желании не могу вас обвенчать в любой день! Хоть убейте! В нашей Православной церкви венчание нельзя проводить по вторникам, четвергам и в субботу. Это раз! И не в каждый Божий праздник. Два! Да во время постов – уже три! Святки, дай Бог, прошли, а до Сретенья далековато. Еще бы не угадать на Пасхальную неделю. К тому же серьезная работа у нашего причта: обыск, опрос поручителей. Кстати, буду рекомендовать нужных и благонадежных людей...
 Помолчал какое-то время, углубившись в себя.
 – Поразмыслил я и скажу, что кроме как шестого февраля, то есть в ближайшую пятницу, у нас ничего не выйдет. Если не получу вашего согласия, то уж как Бог вам даст…
 – Я согласен! – сказал Достоевский.
 – Да, мы согласны, – подтвердила Мария Дмитриевна.
 На другой день Достоевский и Исаева пришли в храм. Достоевский заявил священнику о своем желании обвенчаться. Тюменцев вызвал дьячка, поручил ему, как полагается, записать звание, имя и фамилии желающих встать под венец. Потом объявил, что за три дня сделает оглашение. Миряне, знающие венчающуюся пару, могут сообщить церкви об известных им препятствиях для совершения брака. Вместе с оглашением причт церкви проведет брачный обыск.
 – Если никаких препятствий не возникнет, храм отнесется с глубоким пониманием к вашему желанию совершить чин венчания.
 И Тюменцев еще раз обратил внимание на то, что приготовления к венчанию должны быть завершены строго до шестого февраля. Достоевский признался, что обручение к настоящему времени совершено во время помолвки, и показал кольцо на безымянном пальце правой руки.
 – Вы только нательные крестики не забудьте!..
 Венчание назначили на начало второй половины дня. Кошевая с женихом и невестой прикатила с ветерком в сопровождении еще четырех саней. У дверей храма толпился народ, в большинстве местные жители с Подгорья да с Форштадта, были тут и нагорские завсегдатаи. Стояли также известные и именитые в городе люди. Поутру небо заваливало землю снежком, а около двух часов выси разъяснились, выглянуло теплое солнышко.
 Новобрачных перед входом в храм встречает отец Тюменцев. Он вводит их в центр храма, останавливаясь перед аналоем. Кто-то попытался протиснуться вперед, но на него шикнули.
 Невеста в голубом платье с длинными рукавами. Подол платья прикрывает верх черных пимов. На голове светлый цветастый платок. На женихе темный мундир с золотыми погонами – по одной звездочке на красном просвете. Начищенные до ослепительного блеска выпуклые латунные пуговицы – по шесть штук в два ряда, на ногах высокие офицерские сапоги. Невеста стала по левую руку от жениха.
 Взошедший было на алтарь Тюменцев возвращается. Впереди него дьяк и подьячий несут Евангелие и святой Крест. После благословения священника жених и невеста совершают крестное знамение.
 Тюменцев сообщает, что брачный обыск под номером 17 произведен. Документ подписан женихом, служащим Сибирского линейного батальона №7 прапорщиком Федором Михайловичем Достоевским и невестой, вдовой коллежского секретаря Марией Дмитриевной Исаевой, а также их поручителями коллежским асессором Иваном Мироновичем Катанаевым и чиновником таможенного ведомства Петром Сапожниковым, государственным крестьянином Михаилом Дмитриевичем Дмитриевым и чиновником Кузнецкого училища Николаем Вергуновым. И, наконец, сообщил, что брачный обыск произведен в присутствии членов причта Одигитриевской церкви священника Евгения Тюменцева, дьякона Петра Лашкова, дьячка Петра Углянского и пономаря Ивана Слободского. Жених со своей стороны представил специальное дозволение за №167 от имени командира Сибирского линейного батальона №7.
 Горбатенькая женщина зажигает венчальные свечи, которые священник передает жениху и невесте. Те принимают их в левую руку, женщина подает два белых платка – ими обертывается низ свечей, чтоб стекающий воск не обжигал рук.
 Зажженные свечи в руках пришедшей под венец пары знаменуют радость и любовь, которую жених и невеста питают друг к другу и которая должна быть всю их жизнь пламенна и чиста.
 Затем Тюменцев надевает кольца жениху и невесте. Сначала Федору, трижды осеняя его крестообразно.
 – Обручается раб Божий Феодор рабе Божией Марии во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!
 Потом так же с троекратным осенением обращается к невесте:
 – Обручается раба Божия Мария рабу Божиему Феодору во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
 На пальце жениха золотое кольцо – символ солнечного цвета и мужской силы, у невесты серебряное колечко – металл символизирует лунный свет и женское начало.
 После благословения священника венчающаяся пара трижды обменивается кольцами. Жених надевает свое кольцо в знак любви и готовности жертвовать жене всем и быть ей помощником до конца жизни. Невеста надевает кольцо в знак своей любви и преданности, а также выражая готовность отдать всю власть над собой и принимать от мужа любую помощь.
 С этой минуты пришедшие венчатьсяофициально значатся женихом и невестой. Тюменцев читает молитвы и просит у Бога даровать венчающейся паре детей и внуков. Каждый раз, когда крестится священник, крестятся Достоевский и Исаева.
 Подносятся венчальные короны, жених и невеста целуют их, после чего свидетели продолжают держать венцы над головой будущих супругов.
 В глазах жениха отражается свет угасающего зимнего солнца. Достоевский со стороны кажется смиренным и немного растерянным. Но внутри этого человека бурлит полный котел страстей.
 Федор Михайлович косым взглядом замечет, как один из обывателей зевает и щепоткой мелко крестит рот. Посторонняя баба изо всех сил тянет шею, стараясь разглядеть его офицерский мундир… И еще в свидетелях оказался учитель Вергунов! Какой дурак додумался подсунуть сегодня этого прелюбодея под бок Достоевскому!..
 Мария Дмитриевна тоже чувствует себя неловко. Неожиданно пришло на ум воспоминание о дне ее венчания с Александром Ивановичем. Тогда на ней было белое шелковое платье с кружевными оборками. Длинное-предлинное, из-под которого не видно было коричневых лакированных туфелек.
 … Тюменцев читает молитву Господню «Отче наш». Голос Тюменцева, необычайно торжественный, поднимается до самого купола.
 – Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да придет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго. Ибо твое есть Царство и сила и слава вовеки!
 После чтения он осеняет крестным знамением чашу, наполненную красным вином, протягивает ее будущим супругам: сначала ему, потом ей.
 – Я беру тебя в жены! – несколько раз произносит жених.
 – Я беру тебя в мужи! – столько же раз повторяет невеста.
 После этого Тюменцев объединяет руки Федора Михайловича и Марии Дмитриевны, поверх рук кладет епитрахилью (широкую ленту, огибающую шею священника, и обоими концами спускающуюся на его грудь) – и уже на нее возлагает свою ладонь. Это означает, что вечный брак заключен и благословлен небесами.
 Жених и невеста поочередно целуют иконы Божьей матери и Спасителя, после чего Тюменцев еще более торжественным голосом восклицает:
 – Я объявляю вас мужем и женой!
 Лицо невесты в эту минуту, как никогда, бледное, с ярким румянцем. Зато в глазах много света и радости. Она прижалась виском к плечу Достоевского. А тот, словно сошедший с бесконечной карусели, устало замер около новоявленной супруги – кажется, не верит в случившееся. Достал платок и вытирает со лба капельки пота.
 Тюменцев берет чету Достоевских за руки и обводит венчающуюся пару вокруг аналоя. Все близкие и знакомые отрываются от общей толпы и бросаются к молодоженам.
 Весь обряд длился около одного часа.
 В знак единения двух сердец раздается звон с колокольни Одигитриевской церкви. Звон забирается в высоту и плывет над замерзшими деревьями и скованной льдом Томью далеко в сторону, куда через несколько дней увезет удалая тройка семью Достоевских.
 
 Глава 30
 
 Провожавших собралось немного. Жена Катанаева Анна, укутанная в шерстяную клетчатую шаль, священник Евгений Тюменцев в скуфье и обыденной зимней рясе с воротником, отороченным мехом норки, Михаил Дмитриев в новом овчинном полушубке, Вагин в серых растоптанных пимах – он то и дело поддергивает уходящий ниже колен зипун, в котором обычно царствует в своей конюшне. Рядом с ним стоит безымянная баба со слезливыми глазами, она пришла сюда с хатенки, что пристроилась на самом берегу Иванцевской протоки по соседству с огородом Исаевых. И на отшибе с рассеянным, почти пустым взором застыл Николай Вергунов, прижавшись к стволу дерева, как бы спасаясь от южного пронизывающего ветра. Настало время прощания. Обнялись по очереди, поцеловались на дорожку.
 Вергунов отлепился от дерева, подошел сначала к Достоевскому, пожелал немногословно:
 – Счастья вам, Федор Михайлович!
 И, направившись к Марии Дмитриевне, молча похлопал Пашу по шапчонке из линялого зайца. Наконец подошел вплотную к женщине, которую страстно любил и почти три года нестерпимо желал… Остановился, словно замер. Он не смог прорезать голос, тот словно примерз к губам. Потом все-таки с видимым усилием справился с собой. В уголках глаз навернулись слезы.
 – Прощай, Маруся! Дай Бог, еще свидимся… – голос Николая предательски осел.
 Мария Дмитриевна потупила глаза, тихо и медленно прошептала:
 – Пусть будет так, как пожелал ты, Коля… А Бог нас не оставит…
 Под крестами Одигитриевской церкви замолк звон колоколов, вслед за этим ударил еще один, как бы прощальный – последний колокол на Спасо-Преображенском храме.
 Отец Тюменцев поежился от холода, несколько раз постучал пимами один о другой, вроде как отгоняя подступающий к ногам мороз… Снял вязаные рукавицы и трижды перекрестил Достоевских.
 Нанятый заранее ямщик взглядом поторапливал отъезжающих. Когда все Достоевские уселись в возок, он коротко присвистнул и взмахнул кнутом. Тройка покатилась сначала вниз, потом, минуя Одигитриевский храм, резво взлетела из Подгорья в пригорок, на котором круто взяла влево и понеслась по наезженной дороге прямо к ледовой переправе через Томь.
 – Уж мы точно, Федор Михайлович, не увидим эти края, – с грустью промолвила Мария Дмитриевна.
 – Бог с ними, милая! – А сам с горечью подумал, что у жены здесь осталось больше, чем полжизни, и она эти годы пребывания в Кузнецке никогдане забудет. До своего последнего часа…
 Это-тоего тревожило… Не оставшаяся беспризорной надгробная плита на могиле бывшего мужа Марии Дмитриевны с высеченным по-старославянски текстом «Я есть воскресение и жизнь, верующие в меня будут иметь вечную жизнь. Здесь покоится тело Александра Ивановича Исаева. Он умер 4 августа 1855 года». Такой текст придумал когда-то Достоевский… Тревожило назойливое воспоминание об учителе Вергунове.
 … Лошади, жадно дождавшись свободного бега, будто парили над зимником, не касаясь его зеркальной поверхности. Слюдяной снег вокруг был божественно чист и искрист. В возке от дыхания в замкнутом пространстве тепло накапливалось, и даже начавшие было мерзнуть ноги в теплой обувке помаленьку отогревались.
 – Жаль, не было матушки Тюменцевой, Елисаветы Павловны, – с горечью вздохнула Мария Дмитриевна. – Я ей хотела оставить брошь с аметистом. Папин подарок в день моего совершеннолетия.
 – Отправим почтой или ближайшей оказией... – поддержал намерение жены Федор.
 Ему еще не верилось, что многомесячная эпопея с комом бесчисленных переживаний, надежд и порушенных устремлений – все это теперь позади. Навсегда позади. Но что-то неясное, подсознательное преследовало его здесь, в возке, так же, как и весь кузнецкий период. Достоевский морщился, тер пальцем морщинистое надбровье, но никак не мог прогнать это гнетущее чувство. Он повернул лицо к Марии Дмитриевне, обнявшей правой рукой сына.
 – Вам не холодно?
 – Нет! – и поправила на голове мужа меховую киргизскую шапку.
 Память Достоевского возвращала кподробностям его сборов в Семипалатинске. Решение ехать в Кузнецк было единственно правильным. Если не ехать, то можно навсегда потерять свое счастье, к которому он прокладывал дорогу в течение сотен дней…
 – Надо немедленно, сейчас! До Масленицы, до Великого поста или никогда! – решил он тогда.
 Счет пошел не на недели, а на дни. Но где взять эти проклятые деньги? Никто из родных не поможет, даже брат Михаил – ему неоткуданабрать круглую сумму, разве что с пепелища от табачной фабрики… Врангель на этот раз далеко, да и клянчить у него взаймы – дело скверное,он всегда с недовериемотносился к задумке друга. К тому ж у него самого в кармане денег только на текущие расходы. Достоевский перебирает друзей из своей теплой компании…
 Попадая в трудные условия жизни,люди начинают тянуться друг к другу. А тут такая писательская знаменитость, когда-то высоко оцененная столицей. Вот и сколотилась эта случайная компашка, сбегающаяся по вечерам в квартире батальонного командира Григория Беликова – одинокого подполковника, чья редкая житейская радость вспыхивает в картах, в женщинах или в вине… Он, искренний хлебосол и бессребреник(царствие ему небесное, растратив казенные деньги, при передаче дел майору Денисову без раздумий примет за это собственную пулю). К нему обращаться бесполезно… Еще Карл Иванович Ордынский – смотритель провиантского магазина. Честнейший ссыльный поляк, пострадал за политику. В сих местах оказался человеком без роду, без племени. Жалованье, считай, никакое. А воровать не хочет да и не умеет. И Достоевский ухватывается за четвертого приятеля из своей братии. Это горный ревизор частных золотых приисков Николай Никифорович Ковригин. У него, правда, большая семья, в доме постоянные склоки, бесконечная да и небеспричинная ревность жены, к тому же он сам еще тот ревнивец! И тоже, как у всех, оказавшихся в Семипалатинске, мизерное жалованье. Но Ковригин мужик умный и хваткий. Он знает, где можно уловить лишнюю копейку. Достоевский после некоторых раздумий хочет чуть ли не пасть в ноги близкому человеку, но Николай Никифорович изыскивает момент и сам неожиданно изрекает:
 – Вот что, Федор Михайлович! Даю тебе на женитьбу шестьсот рублей серебром. Без всяких долговых расписок и процентов, с возвратом денег в течение года-двух… Все меня слышали?
 Но после неожиданных слов Ковригина Достоевский соскакивает с места и в соседней комнате пишет заемное письмо на обозначенную сумму… А там еще своих наскреблось около ста рублей, да оставленные Врангелем двести, да от казачьего полковника Хомянтовского сто… При такой общей сумме свадьбы, выходит, не миновать… Еще достанется всем на гостинцы и подарки, на обратную дорогу из Кузнецка да на первые дни медового месяца.
 … Достоевский сощурил глаза – словно от накопившейся боли во лбу.
 – Тебе плохо, Федор Михайлович? – участливо спросила жена.
 – Нет, милая!.. Но прошу больше не называть меня в таком обществе по отчеству! Ты поняла, Машенька? – И улыбнулся. – Мы же сегодня не на балу и не принимаем гостей.
 … А заноза не лезет наружу. Застряла где-то в душе.
 Достоевский понимает, что что-то в жизни пошло не совсем так. Только он не может отыскать ниточку, за которую следует ухватиться.
 
 Глава 31

 В Барнаул прибыли после десяти вечера. Прямо к особняку Семенова. Хозяин уже отдыхал в своей спальне, листал журналы, доставленные последней почтой. Удивлялся слаженной работе почтового ведомства: в ноябре прошлого года напечатали журнальчики в Берлине и Париже, а надо ж – сегодня лежат они и пахнут типографской краской в далеком провинциальном городке, название которого ни немцы, ни французы за всю жизнь даже не услышат.
 Постучал слуга Никитич, испытанный в путешествиях стрелок и землероец.
 – Семейство Достоевских, Петр Петрович, прибыло из Кузнецка. Каковы будут распоряжения?
 Семенов соскочил, на ходу натягивая теплые штаны и влезая в желтую рубаху, сшитую из китайского шелка.
 – Лошадей в конюшню, кучера в людскую, а гостей тащи прямо ко мне! Немедленно!
 Обнимались и целовались недолго. Семенов распорядился готовить застолье, сам проводил гостей к рукомойнику, где всех ждала кухарка с льняным полотенцем. После недолгих расспросов хозяин пригласил гостей к овального столу, установленному посередине зала. Стол охватывала дюжина стульев из березового дерева под светлой политурой. На каждом стуле лежало сиденье, обитое зеленым сафьяном. В углу помещения высился огромный шифоньер. Вдоль глухой стены выстроились три книжных шкафа из красного дерева с застекленными дверцами.
 – Жаль, что мне не пришлось присутствовать на вашей церемонии бракосочетания, дорогие Мария Дмитриевна и Федор Михайлович! Позвольте хотя бы здесь, в скромном и временном моем убежище, поднять бокал за ваше будущее счастье! А подарок от меня давно ждет вас.
 После этих слов Семенов протянул бокал с шампанским поочередно каждому из молодоженов. В какой-то момент все три бокала сошлись, и по залу прошелся хрустальный звон. Паша сидел между отчимом и маменькой, жевал любимые мятные бублики, запивая их клюквенным киселем.
 Отужинали отменно. Напоследок Достоевский обратился к хозяину.
 – Думаю, мы не обременимвас, Петр Петрович, если на денек-два задержимся в вашей палестине…
 – Какие разговоры! Этот дом всегда в вашем распоряжении. Оставайтесь, сколько душе будет угодно, мне это только в радость!
 – Я Машеньке хотел показать город. Пусть увидит Демидовскую площадь, великолепный вид на Обь. Обязательно посмотрим любительские спектакли в вашем театре. Паше тоже занятно будет с нами. Непременно пройдемся пешочком. Заглянем в лавки и магазины… Надо семипалатинцам привезти гостинцев… – раскуривая трубку, уточнилФедор Михайлович.
 – Конечно, конечно. Это ж удача побывать всем семейством в наших сибирских Афинах.
 А у Достоевского скользнула едкая мысль, связанная с хозяином застолья. Семенов пять лет назад потерял любимую жену Веру, умершую от скоротечной чахотки… И вот теперь живет бобылем – лебедь, преданный своей единственной любви… Где-то на воспитании у родственников находится его пятилетний сын Митя…
 Умывшись перед сном, Мария Дмитриевна вошла в спальню. Горел ночной подсвечник. Муж только что разделся и хотел лечь в кровать. Но неожиданно его тело обмякло, будто сломилось в суставах, и повалилось на бок, вытягиваясь вдоль кровати. Он упал затылком на пол, хорошо, что возле кровати лежал ковер.
 – Опять с тобой случилась беда, Феденька? – бросилась жена к Достоевскому. – Ну как же ты так?
 Достоевский лежал навзничь с открытыми глазами, тяжело хрипел. Тело билось в конвульсиях, из уголков губ выступила пена. Почувствовав неладное, в комнату вбежал Семенов с деревянной ложкой.
 – Отойдите, Мария Дмитриевна! Я справлюсь сам. Он может закусить язык.
 – А как же я? Я должна все ЭТО знать… Кто ему поможет в другой раз?
 – Вы что, его видите таким впервые?
 – Он мне говорил в общем… Что-то слышала раньше от него… Но вот так – для меня неожиданность…
 – Надо положить его в постель, помогите приподнять ноги… Никитич, Никитич! Срочно за доктором…
 Мария Дмитриевна никак не могла прийти в себя от случившегося, она дрожала, коснувшись ступней мужа, в судороге выскальзывающих из ее рук. Через несколько минут тело Федора Михайловича как бы обмякло. От него исходили только глубокие протяжные стоны, похожие на печальный вой. Лицо Достоевского побледнело еще больше, кости черепа, казалось, были видны через кожу.
 – Он не умрет? – с мольбой в голосе обратилась Мария Дмитриевна к Семенову.
 – Нет! – коротко успокоил женщину хозяин дома. – Придет доктор –скажет, что нам делать, чтобы облегчить участь больного...
 В углу размеренно тикали напольные часы. А Федор Михайлович продолжал лежать без сознания, словно жизнь покидала его в эти минуты. Наконец появился доктор в пенсне. Долго и внимательно осматривал больного. Спросил, как все произошло. Ногтем мизинца почесал седенькую бородку. Не глядя ни на кого, изрек заключение.
 – Симптоматическая эпилепсия. Результат сильного переживания, волнений и хронической усталости. К утру должно пройти…
 —ТАКОЕ с ним может случаться часто, доктор?
 – Этот вопрос, сударыня, должен был задать я. Но если вы имеете в виду проблему в широком смысле, то не могу вас ничем утешить: ТАКОЕ у него будет всегда, то есть всю жизнь…
 … Но и утром, и к вечеру следующего дня Федор Михайлович не пришел в сознание. Он, тяжело дыша, лежал с закрытыми глазами, запавшими в глубокие ложбины глазниц. Мария Дмитриевна извелась, потрясенная случившимся событием. Для нее сообщение доктора стало неожиданным ударом, испытанием последних физических и душевных сил. Как все это могло случиться? Почему именно с ней? За что один крест, который она несла при прежнем муже, ей пришлось сменить на другой, может быть, еще более тяжкий? За какие грехи, за какое отступление от Бога?
 Только через два дня наконец Достоевский открыл глаза. Мария Дмитриевна, доведенная до нервного срыва, машинально и коротко спросила:
 – Ты как?
 И получила убийственный ответ.
 – Со мной разве что-то случилось? Ты почему так взволнована?
 Федор говорил чужим голосом, односложно и, пожалуй, даже с преднамеренной грубостью. Тон его слов и сами слова окончательно надломили ее. Она упала на стул, который не покидала эти дни, игромко зарыдала.
 Постучал в дверь, а потом заглянул Семенов, напуганный необычным плачем.
 – Что случилось? Непоправимое?
 На вопрос Семенова Федор Михайловичповернул голову.
 – Явилось божественное сновидение, даже не хочется подымать голову… Я все расскажу позже… Да вы и не поймете меня… ОНО укутывает меня и отдаляет от всех вас…
 – У него все повторится снова? – произнеслаМария Дмитриевна.
 – Не думаю, – ответил озадаченный Семенов, одновременно пытаясь увести женщину в соседнюю комнату. – Он сейчас проживает свою психическую ауру – ощущение неимоверного счастья. Ощущает всепроникновение в окружающий мир… Я так думаю. Тело и болезнь в нем не могут никак сговориться и признать друг друга… Но после длительной беседы с нашим доктором думаю, что борьба завершилась... Доктор Янковский глубоко и масштабно разбирается в такойболезни. Я когда-то пытался на данную тему заговорить с самим Федором Михайловичем. Но вы знаете, что сказал он мне тогда: его болезнь есть условие его пророческого труда. Не будь у него эпилепсии в том виде, что он испытывает, он не был бы Достоевским… Поэтому, любезная Мария Дмитриевна, прошу принять и понять его таким в целом или…
 – «Или» для меня теперь не существует. После пропойцы с его матюгами в присутствии ребенка, с его блевотой и запахом мочи я попала в другой мир. Я, честное слово, не знаю, каким он будет для меня дальше… Я разбита и обманута… Не знаю, где нахожусь и что будет со мной завтра… Жалость и добросердечность к этому человеку я, наверное, приняла за рождающуюся любовь… Искренне простите меня…
 В этот день Мария Дмитриевна не проронила больше ни единого слова. На нее нашло странное оцепенение. Так было до самого отъезда, когда она выразила благодарность Семенову за беспокойство, вызванное болезнью мужа. Зато Достоевский то и дело пытался заговорить с женой. Пытался пошутить, но все его слова оказывались не к месту. Он знал свою болезнь, сжился с ней и считал ее не карой, а божьим дарованием. Припадки открывали ему окна в иной мир и давали видение того мира таким, какого он не мог испытать в обычной жизни.
 Достоевский мало говорил о своих болезнях, а о падучей – ни с кем и никогда. Такой разговор был для него настоящим табу. Он считал приходящие приступы темой, не затрагиваемой никем.
 После припадков наступали эйфория и просветление. Но они же отнимало память и физические силы, после чего охватывало мрачное настроение, накапливалась мнительность, раздражительность и чувство вины и греха.
 – Плохо, но жить можно. Не все геркулесы и аполлоны, – размышлял в минуты отчаяния Достоевский. – Апостол Павел, с его именем даже связана «болезнь святого Павла», папа Пий IX, Сократ, Аристотель, Пифагор, больной и косоглазый Александр Великий – ну и что из того? Еще Флобер, Лорд Байрон – толстый и косолапый шотландец – и тоже ничего! А Юлий Цезарь, Александр Великий или Наполеон – такие же страдальцы от падучей болезни.
 Он припоминал Данте, Леонардо да Винчи, Микеланджело… В памяти выплывали образы Иоанна Грозного и Петра Первого, которых мучили приступы такой же болезни… Без сомнений, всех их вело к великим делам и славе только божественное вмешательство…
 От тяжких раздумий Федору Михайловичу становилось легче. Он в сотый раз убеждался, что зреющий в нем талант больше обязан его болезни, чем здоровью…
 
 Глава 32
 Дорога после Барнаула, казалось, никогда не кончится. Лошади не везли, а волокли возок, причем тряско и медленно. Вдобавок дул пронизывающий встречный ветер. Внутри возка чувствовалось слабое затишье, но жаль было ямщика, которого даже в его овчинном, крытом сукном тулупе наверняка пронизывал ледяной воздух.
 Паша за все дни далекого переезда уморился и дремал, привалившись бочком к матери. Мария Дмитриевна изредка трогала его руки чуть выше рукавичек и, убедившись, что сын не мерзнет, поворачивала голову к крохотному оконцу, находившемуся с ее стороны. Ей ужасно надоело молчать. Но еще больше она не хотела вести никакого разговора с мужем.
 С того момента, как все произошло, прошло более четырех дней, сегодня к полночи исполнится ровно пять суток… Достоевский тоже молчал, единственную отраду находя в куреве. Он с наслаждениемвдыхал в себя струи крепкого табака. От жгучего дыма кружилась голова, но это в какой-то мере помогало отвлечься от скверных мыслей, тяготивших душу. Федор, не говоря ни слова, поворачивался к мерзлому стекольцу справа от себяи, насупив брови, тоже молчал…
 Ночевка в селе, куда въехали с теменью, оказалась суетной и безрадостной. На этот раз спал, пожалуй, один Паша. Старшие Достоевские тяжело вздыхали, мучительно закрывали глаза, разместившись по разным углам. Так пролетела долгая зимняя ночь.
 … Перед въездом в Шемонаиху лошади остановились.
 – Не желаете малость освежиться? – деловито предложил кучер, развязывая веревочки на ушах шапки.
 – Пожалуй, нет! – за всех ответила Мария Дмитриевна и с досадой спросила возницу: – Мы до поздних огней до города успеем?
 – А как же-с! У лошадок времечко вымерено точь-в-точь! Они ить, барыня, и раньше не придут, и пожже себе не позволят.
 И опять тоскливое ожидание конца поездки. Только ветер сменился на боковой, стал больше проникать в возок с той стороны, где сидела Мария Дмитриевна. И еще въедливый скрип полозьев на оголенных проплешинах, откуда постоянными ветродуями повыметало и без того слабый снег.
 Наконец въехали в Семипалатинск. Вечерняя темень словно гналась вслед за ними почти с самой Шемонаихи. Город показался Достоевскому каким-то неслаженным, случайным. Даже Кузнецк – место, более приспособленное для жизни. Там тоже не столичные улицы с каменными мостовыми и рядами фонарей, но здесь…
 После неисчислимых мытарств и тягот, которыесвалились на Марию Дмитриевну в последние дни, она ужаснулась встрече с местом их бывшего, а теперь будущего пребывания.
 Проскочили Верхнюю слободку, покатили по переулкам самой большой Татарской слободы. Бесконечным хором встречал путников собачий лай. Огней нигде нет. Сплошной стеной деревянные заборы выше человеческого роста. Если где-то и горели свечи, их огня с улицы не увидишь – таков здесь обычай: окна делать только во двор. Повелось это с давних времен у коренных жителей татар – чтобы никто не разглядел жену или целый гарем, а у прибывших из-за Урала поселенцев – быть подальше от чужого глаза и от нечистой руки… И еще: калиточки с перекладиной, расположенной на высоте двадцати вершков – на случай, если худой человек сноровит заглянуть во двор, так его удобней «обогреть» колом или лопатой. Казаки, те, наоборот, селились в избах с окнами к улице – в случае опасности любой стучал в доступное окошко.
 И ни единого фонаря – ни на улице, ни в переулках. Только в домах недавней постройки да там, где прижились казачьи семьи, тускло поблескивали оконные стекла. Городу было время спать. Федор поколупал ногтем наледь в оконце возка, в плотной синеве различил силуэт шестиугольной деревянной мечети. Через некоторое время мелькнул расплывчатый свет двух фонарей, одного – около казармы, другого – у лазарета.
 Он приоткрыл дверцу, тут же проник внутрь возка клуб морозного воздуха, крикнул хриплым голосом (даже сам не узнал себя):
 – Давай прямо с полверсты - и до углового дома Ляпухиных на Крепостной! Увидишь сразу: на высоком фундаменте…
 Уличная дорога была ужасной. Обыватели выплескивали на нее помои и высыпали печной огар: золу, уголь и остатки несгоревших костей. Возок мотало из стороны в сторону.
 Наконец дорожные муки закончились. Возница остановил лошадей. Приоткрыв дверцу возка, сипло крякнул.
 – Кажись, здесь… Аль еще куды?
 Из калитки без шапки и без ремня выскочил солдат.
 – С приездом, ваше благородие!
 – Пожалуй, лобызаться не будем, Василий! Помоги лучше Марье Дмитриевне войти в дом…
 Крепко сбитый денщик, определенный в распоряжение прапорщика Достоевского незадолго до его отъезда в Кузнецк, взял будущую хозяйку под руку и повел к входу, расположенному внутри темного двора. За ними, подхватив одной рукой Пашу, а другой – туго перевязанный узел с вещами, потянулся хозяин.
 – Печи протоплены, ваше бла…
 – Василий, я тебе не раз говорил: зови меня дома просто по имени-отчеству. Понял? А супруга моя будет для тебя Марьей Дмитриевной. Тоже понял? А сын наш – он для тебя Паша. Вот и сказ весь… Давай готовь чай, а я разберусь, что к чему…
 Хозяева дома Ляпухины спали, с их стороны на первом этаже ниоткуда не проникал свет. Почтальону надо было вставать задолго до рассвета, бежать на почтовую станцию, к которой он был приписан, а потом, если приходили письма или поступала какая другая оказия, разносить все это по городу. Ляпухин не имел нужной грамотешки, и ему, соответственно, не полагался даже самый низший чин. Держали его при почтовой станции за его благонадежность и, главное, за то, что он не пил и никогда не говорил о политике. Чтобы письма в штемпельных кувертах не пылились на станции неделями, Ляпухин старался разнести их адресатам как можно быстрее. Доставка одного письма казенному получателю и лицам из батальона была бесплатной, а обывателю обходилась в три копейки серебром. В Семипалатинске такие деньги на дороге не валялись…
 Ямщику хотелось поскорее размотаться со странными ездоками. Вроде и не жадные господа, рассчитались с ним загодя и сполна, а вот после Барнаула стали больно тягучие, несловоохотливые. Видать, пробежала меж ними какая-то собака. Попросили его подождать в Барнауле денек-два, пока поправится прихворнувший хозяин. А вышло ждать целых четыре дня… Как пить дать, злая собака проскочила…
 Ямщик помогал Василию втаскивать вверх по лесенке привезенный скарб и складывать его у порога на втором этаже. Когда все было перенесено, краснолицый возница, по виду весь день отстоявший в парилке батальонной бани, повернул потное лицо.
 – Значит, я, барин, того… этого… К куме б надо заехать… Переночую у ее, а утречком – с Богом, если на заставе не окажется попутчиков…
 И жалостливо посмотрел в глаза Достоевского, да так, что у того дрогнуло сердце. Федор вспомнил, как сам когда-то в Петербурге стоял перед редактором журнала в надежде, что тот добавит к авансу лишнюю десятку…
 Достоевский порылся двумя пальцами в кармане жилетки, нащупал монету покрупнее и подал ее вознице.
 – Вот пятачок! Может, мил человек, в дороге сгодится… Или куме на подарок…
 – Как я благодарствую, как я благодарствую!.. – ответствовал воспрянувший духом возница и задом выдавил себя в холодные сени.
 После этого Федор Михайлович заметно повеселел. Пошел показывать Паше предназначенную для него комнату в середине этажа.
 – Тут никогда не застынешь… Только ушки из-под одеяла не высовывай!
 Паша новое жилье облюбовал. А вот Мария Дмитриевна ходила по квартире молча и медленно, шаркала войлочными бурочками, упрятанными под полы длинного тяжелого платья. И вся по виду неласковая, как черная снеговая туча. За целый вечер она не произнесла ни единого слова.
 – Я нынче лягу в гостиной, а ты ложись в спальне, – наконец превозмог себя Федор Михайлович.
 – Как скажешь. Здесь все решаешь ты.
 – Мы оба.
 Она снова промолчала.
 Спозаранку Федор Михайлович постучал в дверь комнаты, где провела ночь жена. Она ответила, что открыто. Достоевский стоял у раскрытой двери растерянный и виноватый. Волосы взъерошены, глаза совсем провалились во впадины.
 – Во всем, Мария Дмитриевна, виноват я. Прошу меня простить, что не совладал с собой… Знаю: доставил тебе неимоверное страдание и боль.
 Она отвернулась к окну.
 – Думаю, наоборот, виновата я. Поздно приняла решение. Довела до того, что случился ваш третий приезд. Он, Федор Михайлович, не принес счастья ни вам, ни мне.
 Оба про себя отметили: друг друга называют официально по имени и отчеству, словно чужие люди…
 – Машенька! Милая моя! У нас с тобой одна судьба, нам не жить на свете вразбежку! Мы должны покориться нашим недостаткам…
 И Достоевский, словно срезанный в поле одинокий стебель крупного растения, повалился к ногам жены. Он всхлипывал чисто по-детски, навзрыд, торопливо говорил какие-то откровенные слова, но она не могла их разобрать.
 Потом Федор молча поднялся, подошел к неубранной постели, ухватившись за холодный металлический шар, украшавший изголовье кровати, повторил уже ясно и твердо:
 – Мы попытаемся наладить новую жизнь. Мы с тобой много пережили, мы оба больны, но мы любим друг друга. В конце концов, у тебя есть сын. У меня – ты и он. Мы венчанная Богом пара. И нам даны самые большие испытания. Мы бедные люди. Но будем превыше этого. Прошу: не мучай меня! Ведь теперь на свете не я и не ты в отдельности, как два одиноких существа. Теперь мы вместе! Мы же единое целое…
 Жена медленно повернулась, собрала пальцы в полукружие и сжала их до хруста. Она никогда не видела таким Федора – жалким, растоптанным.
 – Пусть будет так! Может быть, Бог приведет нас к счастливому часу! Только дай, Федя, я расчешу волосы… И не называй меня больше по отчеству – это отдаляет нас друг от друга…
 
 Глава 33

 Мария разбирала свой девичий альбом, сопровождавший ее от кромки родительского порога. В альбоме хранились стихи, неумелые эпиграммы, виньетки, составленные из разных цветов, шуточные посвящения друзей и даже три фотографии, снятые в Таганроге и Астрахани.
 Под одной из коричневых фотокарточек она обнаружила еще одну, совсем забытый снимок. Он был по исполнению хуже других, немного расплывчат. На обратной стороне сохранилась мелкая надпись «М. Констант. Учеба в пансионате. Танец на дворянском балу «с шалью». Да, танцы «с шалью» были когда-то не только в моде, но и считались почетной привилегией особо отличившихся воспитанниц закрытых учебных заведений. А прошло-то чуть более десяти лет… В конце альбома знакомый до рези в глазах почерк. Но чей же он? Не Исаева, не Вергунова и не Достоевского – двое последних даже не держали этот альбом в руках. А Исаев такой «чушью» никогда не занимался. Ниже написано дерзко и одновременночувственно. «Страдания – ключ к пониманию чужих несчастий». «Любовь – это боль!»
 Кто-то же пытался напомнить ей об этом. Ах да!.. Это же ведь ее собственный почерк. Но не той милашки, что выходила когда-то на любительскую сцену и вводила в исступленный восторг знать большого города… Другой, скорый и в то же время тяжелый почерк, словно корабль, обросший ракушками в теплых морских водах… Выходит, писала она сама, но как сильно изменилась рука за последние годы! Но чьи это слова? Кто научил ее таким мыслям? Наконец, при каких обстоятельствах, в каком порыве фразы попали в альбом… Она совершенно не помнила этого… Значит, с ней происходит что-то необъяснимое.
 Мария попыталась встряхнуть головой и почувствовала себя разбитой пожилой женщиной со слабым телом, в котором силы исчезают быстрее, чем приходит веселость и надежда на жизнь. В последнее время любое самое малое напряжение и страсть начинали утомлять ее. Потом, правда, когда наступали минуты бодрствования, все внутренние желания могли неожиданно и десятикратно увеличиваться, но силы утолить их, к сожалению, оказывались на исходе. В ней шла постоянная борьба между духом и телом… Оттого она день ото дня становилась не только излишне чувствительной к болезни, но и чрезмерно нервной…
 Остался в скорбном мраке ночей Исаев, проскочил мимо на белом коне Вергунов. Теперь рядом с ней Достоевский. Со своим величием, сладострастием и излишней чувственностью, со своими секретами за семью печатями. Она никогда не стремилась вызнать его тайны, считала их личным делом близкого человека. Но все это создавало две параллельные жизни: ее и Федора Михайловича. И Мария поймала себя на мысли: а не идут ли они бок о бок, но в противоположные стороны…
 То, что случилось с ним в Барнауле, муж, по существу, так и не осознал. Словно все произошло не с ним, а с другим человеком. Мария ни разу не напомнила Федору об этом случае. Значит, у него не отложилось в сознании и то, что пережили тогда окружающие его люди: не только она, но тот же Семенов… Выходит, так было с ним каждый раз и раньше…
 Достоевский, безусловно, догадывался о том, что произошло, отчего чувствовал себя угнетенным, он хотел быстрее выбросить все из головы и никогда не вспоминать об этом. Но о последнем приступе знали все – и жена, и хозяин дома, и прислуга. Значит, от него никуда не убежишь и не спрячешься! Поэтому Федору Михайловичу надо было развернуть жизнь в новое русло.
 Но если раньше он оставался один на один со своей болезнью или иногда рядом оказывались друзья или знакомые, которые знали его тяжелый недуг и помогали по мере возможности, то теперь все стало по-иному: молодая семья, любимая супруга, находящаяся практически в неведении о страшной болезни мужа, горячие разговоры о высокой любви – эйфория жизненного полета… И, оказывается, вся эта идиллическая постройка может разрушиться в один миг…
 После драматического случая с мужем, как только семья добралась до Семипалатинска, Мария не на шутку расхворалась. До самого обеда лежала в постели, а по дому хозяйничал Василий. Готовил обеды, кормил Пашу и по просьбе хозяйки подавал какое-нибудь питье или лекарства. Беды всегда накладываются одна на другую. Через неделю ей стало еще хуже, по городу прошел простудный вал, задевший и ее слабое здоровье. Семипалатинск для Марии оказался местом, обнесенным роковой чертой…
 До начала марта Мария почти не вставала с постели. Федор Михайлович, как ни старался, оказался не подготовленным к уходу за больным человеком. Основные заботы легли на Василия. Посильную помощь квартирантам оказывала хозяйка дома Ляпухина. Жена почтальона, женщина не только добрая, но и услужливая, готовила Марии всяческие отвары из овса и трав, приносила от татар в кринках свежий кумыс и поила свою подопечную.
 Далеко в Кузнецке остались настоящие доктора Гриценко Николай Семенович и его жена Анна Фоминична – дай им Бог здоровья! А здесь был единственный эскулап, который не годился кузнечанам в подметки. Процветали знающие доктора в Барнауле, но туда, когда приспичило позарез, рукой не дотянешься…
 – Машенька, я найму экипаж до Барнаула. Обратимся к нужному доктору. Петр Петрович окажет содействие…
 Мария с трудом подносила пальцы к вискам.
 – Мне не вынести такой дороги, Федя…
 – Тогда пригласим доктора к себе. Ты согласна?
 Жена движением головы отвергла и это предложение мужа. Она знала, что в его кармане после свадьбы осталось несколько рублей. Значит, надо залезать в новые долги. Женщина считала это равносильным самоубийству. Мария лежала с закрытыми глазами, будто дневной свет мог разорить ее, и многократно повторяла:
 – Не надо, милый… Я поднимусь на ноги сама… Не надо.
 Так день за днем прошло более полутора месяцев. В середине апреля Мария Дмитриевна впервые за долгое время болезни встала с постели. Но ей показалось, что силы покинули ее. Опираясь ослабевшими руками о кровать, стол и стены, она с трудом одолевала каждый свой шаг. Зато была уверена: Паша не останется сиротой…

 Глава 34


 Неожиданно в последних числах апреля из Омска в батальон нагрянула с проверкой целая свита во главе с начальником штаба Отдельного сибирского корпуса генерал-лейтенантом Яковлевым. Вместе с ним также прибыла высокая персона по части ревизии линейных укреплений. Беликов поставил батальон на уши и велел готовиться к торжественному смотру, назначенному Яковлевым на вторник пятого мая. С раннего утра до закатного часа прапорщик Достоевский маршировал в составе своей первой роты по батальонному плацу, стараясь держать фрунт, к которому не лежала душа со времен пребывания в военном училище...
 Немного ранее этих дней 21 апреля 1857 года из Омска в Семипалатинск на почтовых выехал Семенов. К месту он добрался через пять дней и встретился здесь с томским художником Павлом Михайловичем Кошаровым, который уже дожидался Семенова в городе. Василий Демчинский всячески пытался скрасить свободное время томского гостя. Поскольку в городе не имелось каких-либо достопримечательностей, он вывозил художника к Иртышу, на ближайшие озера, знакомил с развалинами старой крепости, водил на званые и незваные обеды к высшим лицам Семипалатинска. В один из предмайских дней они повстречали на улице офицера невысокого роста, по-свойски разговаривающего с высоченным, как столб, солдатом…
 – Что за люди? – спросил Кошаров. – Интересные типажи.
 – Местная знаменитость прапорщик Достоевский, видный петербургский писатель, а второй – князь Александр Мещерский, сослан к нам за какие-то грехи с Кавказа.
 – Князей Мещерских на Руси развелось много. Знаю только начинающего художника Арсения Ивановича… А о Достоевском наслышан довольно давно, это чрезвычайно интересная личность.
 Все они, кроме опального князя, в этот день столкнулись на обеде у полковника Михаила Михайловича Хоментовского, который состоял в должности бригадного генерала и тоже готовился к началу своей экспедиции – его казаки наводили порядок в крупных спорах между киргизскими жузами. Киргизы полковника побаивались за суровый нрав и одновременно любили за справедливость, прозвав меж собой Приставом Большой Орды. Полковник, давний выпускник Пажеского корпуса, возглавлял военную и дипломатическую миссию на пространстве до самого южного степного укрепления Верного. Это был человек лет около пятидесяти, немного выше среднего роста, имеющий огромную природную силищу. Лицо с непроходящим загаром, две большие залысины, узкиеразрезы васильковых глаз. Киргизские женщины в глухой степи смотрели на него, полуоткрыв рот и заслоняя свои взоры ладошкой с растопыренными пальцами. Гостям полковник объявил, что завтра с отрядом отправляется в плановый поход. Значит, на несколько месяцев и потому есть уважительная причина отметить предстоящее странствие в приличной компании.
 Хоментовский в расстегнутом мундире и с полным бокалом шампанского в руке был на взводе.
 – Я человек простых правил: нравится тебе кто-то или не нравится, но уживаться с ним все одно надо. С этого я всегда начинаю разговор в степи…
 Выпили за это. За то, что казак неприхотлив, на брюхе спит и спиной укрывается, – тоже подняли тост.
 На обеде Демчинский представил Достоевского Кошарову. В разговоре выяснилось, что оба они почти в одно и то же время жили и учились в Петербурге. Кошаров узнал, что Федор Михайлович имеет интерес к живописи. Художник заметно оживился, когда услышал хвалебный отзыв на полотно Брюллова «Последний день Помпеи».
 – Так я же в Академии художеств обучался в классе у самого Карла Павловича…
 – И говорили с ним вот так попросту?
 Кошаров усмехнулся.
 – Мне и у Айвазовского пришлось набираться уму-разуму в Феодосии…
 – Ну, сударь, вы коснулись целой эпохи русского художества. Для меня разговор на эту тему очень занятен…
 В свою очередь Кошаров поведал о том, что в скорбный зимний день сорок девятого он был на Семеновском плацу… Видел, как у Григорьева после команды строевого офицера «ружья на изготовку!» спала с глаз повязка и как дико он закричал…
 Достоевский молча встал и покинул помещение. Присутствующие отнеслись к происшедшему без особого внимания. Только Демчинский заметил: «Бывает. Все утрясется!».
 На следующий день Достоевский в полном мундире появился в квартире Демчинского, где остановился художник.
 Извинился:
 – Я, Василий Павлович, перенес бедность, тюрьму, ссылку, ужас смертной казни, пережил время несчастной любви, разрыв с многими друзьями… В конце концов, я не могу похвастаться особым душевным и физическим здоровьем… Но вы случайно вернули меня в самый злосчастный день моей жизни. Я всюду вожу с собой саван, в который был облачен тогда на Сенной площади… Вы воскресили во мне прошлое… Но я не хотел, чтобы кто-товидел на моих глазах слезы…
 Незаметно разговор перешел к другим темам.
 – Сегодня с Петром Петровичем уезжаем в Заилийский Алатау, – сказал Кошаров. – Работы там до белых мух. Буду рисовать пейзажи, редкостные растения, быт местных жителей. Вам, Федор Михайлович, привезти какую-нибудь картинку для души? Кстати, вон и наш Семенов в плетеном тарантасе катит.
 – Даже не знаю, что сказать… С интересом послушал бы вас и посмотрел, как вы пишете свои иконы… Что видите, что слышите, о чем думаете в такую минуту… Скажите: лики святых – это ваша индивидуальная фантазия или ответ на вопросы извне, оттуда? – И показал пальцем, страдающим суставной болезнью, вверх.
 – Это, к сожалению, не короткий разговор. Я постараюсь вам, Федор Михайлович, ответить при следующей встрече…
 – А картину бы хотел видеть такую: много-много разных дорог … и все они стекаются в одну. А та уже идет прямо к сердцу!
 – Не обещаю. Я, думаю, столько дорог в жизни еще не прошел. Навряд ли что у меня выйдет.
 – А в моей душе, кажется, получилось. Только никому не советую идти по моим стопам… Можно сорваться…
 Подъехал Семенов.
 – Какая удача! Одного надо срочно забрать, а со вторым до боли хочу распроститься.
 Великий путешественник соскочил с тарантаса. Обхватил ручищами тело Достоевского.
 – До новых встреч, любезный Федор Михайлович! Марии Дмитриевне от меня особый поклон! Она у тебя удивительная красавица и страстотерпица! Уж я-то, поверь, доподлинно знаю женщин! Таких людей на земле непросто сыскать. Да и то: только среди святых! Не обижай ее никогда, дружище! Пашке от меня щелкана закати, но понарошку!..
 
 Глава 35

 … Мария заглянула в комнату сына. После переезда из Кузнецка в Семипалатинск он каждый день почти до обеда спал безмятежным сном. Почувствовал мальчик наконец свое место, пропали прежние страхи.
 Она прошла дальше по своему дому, который с трудностью пыталась обживать. Рядом со спальней Паши размещалась маленькая столовая с кухней. К кухне примыкало крохотное помещение наподобие чулана, в нем ночевал денщик…
 Ей понравилась большая угловая гостиная, где муж проводил ночи после их приезда сюда. Меблировка самая обыкновенная, не новая, но и не изношенная, как в Кузнецке. Прямо от входа высится диван, рядом с ним кресла и стулья, покрытые тисненым ситцем с букетами цветов. Перед диваном прямоугольный стол. Слева от кабинетной двери изогнутый диванчик, у углового окна широкое кресло. Вблизи окна в деревянной посудине куст волкамерии – растения под народным названием «невинная любовь» с округлыми листьями и красно-белыми соцветиями. На окнах и дверях занавеси. Тихо, мило и все так просто. Подобного уюта не было у Исаевых и в ту пору, когда они жили до отъезда в Кузнецк, и даже когда-то в Петропавловске…
 Тихими шагами зашла в кабинет мужа. На столе чернильный прибор из серого мрамора, на нем чернильница с откидной медной крышкой, подушка с промокательной бумагой и перьевая ручка из кости. Рядом потертая по углам коричневая книжечка с распятьем Христа в центре обложки. Евангелие. Аккуратно сложенная стопка писем в конвертах и стопа писчей бумаги – на верхнем листе, придавленном канцелярским ножом для вскрытия конвертов, беглой строкой выведено «Записки из Мертвого дома»… Отличимый от других, знакомый по долгой переписке почерк мужа. Она не заглядывала сюда больше месяца, но и без нее в кабинете был идеальный порядок.
 Скрипнула петлями дверь. В зал вошел денщик. Заметив хозяйку, смутился. Мария уловила замешательство солдата.
 – Проходи, Василий! Я женщина не строгая. По дому могу делать многое сама. Просьба одна: помогать мне в неподъемных и срочных делах…
 – Что вы, Марья Дмитриевна! Я человек, обученный кроме военных еще другим искусствам. Могу быть полезен кучером, поваром, лакеем… Батюшка у меня – голь голимая, а все хотел, чтоб я не последним человеком стал. Незадолго до назначения к вам прошел успешное обучение кулинарному делу. Буду рад принести пользу… Ну, и с Федором Михайловичем, когда у него случается… нахожусь всегда рядом… Пообвыкся…
 – У него все это в той поре или как? Не чаще и не реже?
 Василий не уловил тайного намека в словах хозяйки.
 – В той, в той, Марья Дмитриевна. Когда без душевных страданий – не чаще одного раза в месяц. А если расстройство какое, по службе, к примеру, или вот волнения со свадьбой были, то и до трех раз в месяц случалось. Ровного счета этому никто не ведет…
 И осекся. Понял, что коснулсязапретной темы.
 – Ладно, Василий, пусть разговор останется только для нас с тобой. Федору Михайловичу он совсем не любопытен. Расскажи-ка лучше, как оладышки можешь сготовить по-быстрому?
 – Тут, Марья Дмитриевна, дело незамысловатое, но имеется два разных варианта…
 – Неужели, Василий, ты знаешь и такое? В тебе живет настоящий профессор кислых щей. – И рассмеялась звонко, весело, с неподдельной радостью. Давно она не слышала от себя такого невымученного смеха.
 Широко распахнулась дверь зала, и на пороге показался хозяин.
 – Ну, слава Богу, начальство омское отбыло. Какой груз с души свалился… Буду молиться до самого конца дня. Кстати, Машенька, есть еще одна радость. Беликов все-таки не забыл про наш медовый месяц. Двадцатого мая отбываем на Озерский форштадт. Сроку на отдых дал два месяца. Ты, Василий, начинай готовить провиант и амуницию. Лодки там есть, жилье маломальское тоже под рукой. Озеро, как в раю – тихое, теплое и берега в кучерявой зелени. Что важно, почти рядом. Отсюда всего в шестнадцати верстах.
 – А с комарьем как? Так же, как на нашей Иванцевской протоке по вечерам? – замахала руками жена.
 – Нет, милая. У нас солдаты дымовыми завесами обходятся. В костры сырую траву бросают… Комар близко к воде не подходит.
 Паша проснулся и с интересом рассматривал давно не разговаривавших между собой родителей. Поэтому решил задать самый главный для него вопрос.
 – А рыбу с лодки ловить будем?
 – Будем, Павлуша! Теперь мы многое перевернем … Только в лодку без Василия ни-ни! Будешь у нас главным весловым!
 – Ура, мам! Буду на веслах, их благородие разрешили!
 Достоевский, польщенный словами пасынка, улыбчиво подался вперед.
 – Я ж вам забыл рассказать о третьей радости. На наши хлопоты получен положительный ответ из Омска. Пашу в начале августа туда отвезет наш хозяин Ляпухин. – Глаза Федора Михайловича загорелись светлым огнем. – Разговор с ним уже состоялся. Так что готовься, предстоящий кадет! Будем теребить Беликова: пусть выдает будущему офицеру подорожную и прогонные…
 – Ну, слава Богу! – глянула на мужа Мария.
 – Это же превеликое дело, ваше бла… То ись Федор Михайлович! – встрял Василий. – Пашенька поедет в кадетский корпус…
 – Конечно, конечно…
 Достоевский продолжал говорить, а сам не отводил взгляда от жены. Всем видом, выражением лица и словами показывал: то, что он в своих силах сделать, сделает ради нее и их сына.
 Ну, должна же, наконец, затянуться рана, глубоко задевшая двух близких человек…
 Мать велела Паше умываться и садиться за стол.
 – Чем ты будешь сегодня потчевать, Василий? – поднял взорФедор Михайлович.
 – Никаких крем-брюле не обещаю. А сырники с прохладным молоком будут. Еще для затравки ушица со щукой есть, только перец, если кто будет, кладите по вкусу. Ну, и чай в заварнике плиточный. Остатки запасов господина Врангеля...
 Мария Дмитриевна смахнула со лба прядку волос.
 – Там, Василий, в горшке под столом варенье жимолостное. Будь добр, открой. Федору Михайловичу в Кузнецке так и не удалось его попробовать… Больше года назад с Павликом ягоду брала в хозяйском саду… Дай Бог здоровья Михаилу Дмитриевичу!
 « Кажется, налаживается… – возносясь в душе, подумал Достоевский. – Надо же как-то начинать новую жизнь».
 Зачем-то прошел скорым шагом в свой кабинет и тут же вернулся с пустыми руками в зал.
 – Вы просто не знаете, как я мечтал об этом варенье.
 И впервые за последнее время в его глазах промелькнул лучезарный свет. Он постоял в задумчивости и неожиданно произнес:
 – Да, действительно дороги наши неисповедимы!..
 ………………………………………………………………………………………
 … С ночи Федора Михайловича мучил самый трудный вопрос жизни, и он, как всегда в таких случаях, раскрыл наугад лежавшее на столе Евангелие. На левой, пожелтевшей от времени странице сквозь очки прочитал: «…Иоанн же удерживал его… Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить великую правду».
 … До этой роковой минуты оставалась жизнь длиною в 23 года 8 месяцев и 22 дня.
Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.