Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК КО "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни КУзбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Администрации города Кемерово,
ЗАО "Стройсервис",
ОАО "Кемсоцинбанк"

и издательства «Кузбассвузиздат»


Скажи мне несколько слов. (рассказ)

Рейтинг:   / 0
ПлохоОтлично 

Содержание материала

Было около трех ночи, когда Павел, привыкший к стакану воды у изголовья постели – маленькой своей слабости, поймал рукой пустоту и перевернулся на другой бок, упрашивая себя забыть о сухости во рту, язык от которой – будто новенькая промокашка. Жажда не унималась и настойчиво просила Павла спустить ноги с кровати и, нашарив тапочки, шагнуть в темноту чужого дома.

Его окружала непривычная тишина. Черная тишина, бархатистая, по-настоящему ночная, поглотившая все, и домашние, и уличные звуки, как сны по молодости, сильной усталости или медикаментозному приказу глотают людей до утра. Под кроватью Павла спали детские страхи, пока еще не страшные, лишь неприятный постыдностью своей страх темноты беспокойно ворочался в дальнем углу. Между книжными полками и кроватью маршировали одна за другой мысли, как те слоны, которых следует считать для скорого наступления сна.

Да, да, думал Павел Андреевич Рогов, жизнь в конце концов цепко ухватывает собственный хвост и заводит в беспечно оставленное детство. В детство, но искаженное, будто кривое зеркало, детство, лишенное обычных детских радостей и стремления поскорее стать взрослым. Когда некуда больше взрослеть, остается лишь жить в обратную сторону, и кое-кто из приятелей Павла, не успев дойти до увенчанной сединами старости, уже погрузился в детство до неподвижности, немоты и неумения пользоваться горшком.

Вот так просто его имя или хотя бы слово «папа» заменили безликим «он», две недели спорили громко, его не стесняясь, говорили: «он, он, он», будто собственные детские годы успели забыть, не подозревая, как обидно звучит это местоимение – и, не спросив согласия, решили выкорчевать его из его жизни и пересадить в жизнь чужую и заранее им ненавидимую.

Павел чувствовал обидную свою неважность и ворочался на простыне, пахнущей потом – словно чужим потом и в постели незнакомой.

Нелегко привыкнуть к тому, что больше ты не взрослый. Ничего от тебя не зависит. Видишь несправедливость. Или неправильность. Или просто глупость. Но ты не взрослый! И тебе остается одно из двух: или научиться не видеть, или делать вид, что не видишь. Изменить все равно ничего не сможешь. Если только сказать, что ты на самом деле думаешь. А толку?

Медленным шагом, опираясь на растущие из темноты перила, Павел Андреевич спустился вниз – где-то там, он помнил, была кухня. Он еще не знал, где включается свет, и ругал себя за постыдную беспомощность – ну не старик же дряхлый! Жажда его усиливалась с каждым шагом по лестнице, и руку оторвать от перил было так же страшно, как впервые на катке. И в точности так же, как на том самом катке, ноги Павла заскользили вдруг вперед сами по себе. Неуклюже взмахнув руками, словно пытаясь ухватиться за воздух, Павел растянулся на полу.

Его одновременно испугала и обрадовала прежняя тишина в доме. От стыда Павел Андреевич забыл о жажде, но стоило ему перевернуться на четвереньки, чтобы подняться наконец на ноги, как в глаза выстрелило светом. По лестнице спускался высокий полный Антонио. Он молча подошел к Павлу, зевнул в сторону и протянул широкую руку.

– Я споткнулся, – по-русски объяснил Павел Андреевич.

Антонио продолжал стоять истуканом с вытянутой рукой.

– Я искал кухню. Я хочу пить, – c пылающим лицом продолжал виноватый Павел.

Пребывая в продолжении своего сна, Антонио молчал.

– Спасибо, – догадался сказать Павел и, ухватившись за расслабленную сном руку Антонио, выпрямился, отряхнул зачем-то колени. – Я пить хочу, – повторил он. – Я кухню искал. Где кухня? Мне бы воды простой, кипяченой. Из чайника.

Павел изобразил, как наливает воду из чайника в стакан. Антонио указал на кухонную дверь и, добавив что-то безразличное на английском, ушел наверх.

Павел Андреевич все еще чувствовал прикосновение руки Антонио, от чего хотелось вытереть руку о штаны и спрятать ее в карман. Тут только он заметил, что на нем семейные трусы с изображением долларов, изрядно полинявшие, и, не сдержавшись, захохотал, хлопая руками по коленкам. Антонио обернулся, посмотрел на него, как на забавную собачку, и лицо Павла под взглядом его залилось свекольным. Антонио подмигнул.


* * *

Маруся проснулась оттого, что Антонио не было рядом.

– Что случилось? – спросила она, когда тот снова забрался под одеяло. Поймала себя на том, что говорит по-русски, но Антонио понял ее.

– Твой отец искал кухню и заблудился, – Антонио засмеялся большим животом.

– С ним все ОК?

– Конечно. Спи.

Мария влюбилась в Антонио с первого взгляда. С такой фразы может начинаться женский роман или бразильский бесконечный сериал. Конечно, девочка Маша тоже любила мальчика Тошу, но, как говорила Мария своему новоиспеченному американскому жениху Антонио, шестнадцатилетним девочкам положено делать глупости; главное – чтобы эти детские глупости не растягивались на всю жизнь.

Говорила она это на чистом английском языке, с благодарностью родителям, засунувшим ее в английскую школу. Дальше застопорилось. Пединститут. Маша не особо любила детей и учителем стала обычным, со стандартным набором фраз: «Иванов, к доске», «Завтра в школу с родителями», «Дай дневник», «Белкина, в свою тетрадь!». Она думала: стоило так радоваться на выпускном обретенной свободе, чтобы через какую-то пятилетку снова каждое утро просыпаться с нежеланием идти в школу. Но английский – еще раз спасибо родителям, выучила она легко и с удовольствием.

Маша впервые увидела Антонио полгода назад. Еще ни словом с ним не обменялась – но одновременно стало неуютно и радостно, и когда он впервые обратился к ней, она засмущалась и вместо нее на его вопросы отвечала директриса: да, эти дети изучают английский язык с первого класса, да, они очень способные, да, да. Маша, обычно боевая, сегодня, стоя рядом с живым американцем, краснела, кивала, переминалась с ноги на ногу и прятала руки за спину, стесняясь отсутствия маникюра на не по-модному коротких ногтях.

В тот день Маруся проводила образцово-показательный урок в третьем классе. Лучшие ученики выходили к доске и, смущаясь перед впервые увиденным живым иностранцем, читали английские стихи. Боясь, что они собьются, бледная Маша шепотом подсказывала текст, Антонио смотрел на нее и улыбался. Маша стеснялась лишний раз поднять на него глаза.

Отличник Миша бойко рассказывал историю про Маугли и отвечал на вопросы Антонио: меня зовут Миша, мне девять лет, я хочу быть бизнесменом, my father is business man too. Антонио хохотал, повторял: « Good , good ! » и снова хохотал.

Осмелев, Миша спросил, чем занимается мистер Антонио и есть ли у него дети.

Мистер Антонио ответил, что он преподает английский язык в школе в городе Нью-Йорке и что детей у него пока нет.

Он поинтересовался, не хочет ли Миша тоже стать учителем английского языка, когда вырастет.

Миша вежливо отказался: « No , thank you ».

Все засмеялись. Антонио громче всех. Огромный и громкоголосый, своим хохотом он заполнил весь класс. Глядя на него, трудно было сдержать улыбку.

После урока Антонио пил чай в учительской, закусывая лимоном без сахара, и рассказывал, что с детства мечтал увидеть Россию.

Мария предложила:

– Вам нужно приехать к нам зимой. Иначе вы так и не увидите настоящую Россию.

Антонио засмеялся, обхватил руками плечи, изображая холод:

– О, нет, нет, холодно! Наполеон замерз! Гитлер замерз! И я замерзну!

– Зато красиво, – возразила Мария. – Снег. Вы видели когда-нибудь снег?

Антонио ответил:

– В Америке тоже бывает снег.

Мария отмахнулась:

– Ну, это наверняка не настоящий снег. Вот если бы вы увидели наш снег!

– Пришлите мне, пожалуйста, к Рождеству посылку со снегом, – попросил Антонио.

– Ее конфискуют на таможне, – пошутила Маша.

Дома Маша рассказала об Антонио отцу и Тоше. Оба смеялись. О том, что Антонио записал ее телефон, Маша промолчала. Позвонил Антонио на католическое рождество, когда она уже почти выбросила его из головы. Мария говорила на английском, и Тоша, сидящий рядом, внимательно вслушивался, но не понял ни слова. Он спросил: «Кто?». «Коллега», – с раздражением ответила Маша. – «Коллега из Штатов».

Ей страшно было надеяться на большее. Она уже знала, что жизнь иногда обходится с мечтами не по справедливости. Боялась очередного разочарования. Не хотела больше никогда в жизни чувствовать горечь, которая остается от мечты, превратившейся в «так...».

В феврале Антонио, не дождавшись посылки, приехал в Россию смотреть на настоящий снег.



* * *

– Как тебя звали дома? – спросил Антонио.

– Marusia.

– Как? Пожалуйста, повтори, я не понял.

– Marusia.

– Я буду звать тебя honey. Тебе нравится, honey ?

– Да.

Засыпая, довспоминала.

Редкость для Сибири, подарок к прилету Антонио – несуровая зима, укутавшая город бережно, красотой, а не стужей.

Снег шел тихо-тихо. Нежный, как зефир. Казался мягким на ощупь и сладким на вкус.

Маша к тому времени дважды говорила с Антонио по телефону, обменялась с ним десятком электронных писем и, боясь погрязнуть в виртуале, жила в ожидании реальной встречи. Для всех ее знакомых Антонио оставался тайной. Маша боялась превратить свое сокровенное в предмет обсуждения, осуждения и зависти.

Прилетел. В первый же день Маша потащила его в лес кататься на лыжах.

– Да, – говорил Антонио, – русский снег – настоящий снег!

– Только сибирский снег имеет право называться снегом, – отвечала Маша.

Разговаривали. Молчали. Антонио замерз, но не жаловался.

В последний день он спросил:

– Мария, ты хочешь быть со мной?

Она, не задумываясь напрасно, через оглушительный стук своего сердца ответила:

– Хочу.

– Я, кажется, тоже, – сказал Антонио.

Ночью Маша лежала на краю дивана, отодвинувшись от Тоши, и думала через тире: Антонио – счастье, Антонио – счастье.

На следующий день она услышала отцовское «Да ради Бога». Его обычные слова, когда она затевала что-нибудь новое.


* * *

– Да ради Бога, – ответил Павел Андреевич.

Маруська сидела совсем как Лена, ноги сложив по-турецки. Лицом-то вот на Лену не похожа, зато фигура, волосы и, кстати, походка – со спины не отличить. Лена, та тоже шагом никогда не ходила, все бегала. И жесты, взгляды те же: сердится Маруська – руки в замок, глаза отводит, да еще и швырнет что-нибудь сподручное.

Вышел из кухни смущенный Тоша, сел рядом с Марусей, та слегка отодвинулась, но не ушла, продолжала смотреть на экран телевизора, где закатывался смехом зрительный зал. Маша старалась улыбаться, Тоша повторял за ней улыбку, нелепый, как карикатура. Дети, дети малые, неразумные. Маша – родная, но жалость сильнее к Тоше. Вслух говорить об этом нельзя.

По комнате и лицам кружили легкие, дымно-сероватые сумерки. Лица, полки, растекшийся желток торшера отражались в оконном стекле, на фоне густых рябин, зачерненных вечером, и оранжевых, золотистых, фото-синих окон дома напротив. Все молчали, но в комнате так недоставало тишины, что звенело в ушах.

Вчера из Америки пришло приглашение.

Павел догадывается, что равнодушием и налетом цинизма Маруся прикрывает самую мякоть сердца. Живое сердце разумных доводов не признает и против Машиной воли наполняется жалостью к Тоше, беззащитному, как морская свинка. Маша усыпляет жалость словами «Любовь оправдывает все» и «Со мной ему было хуже, я делала его несчастным». Жалость почти не сопротивляется. Маша думает для самоуспокоения: может быть, ненадолго. И отцу то же самое сказала, давясь надеждой совсем другого рода: ненадолго, в гости. Виза так и называется: гостевая. Но потом... Потом... думает Маша и улыбается, представляя, как спустя какой-то месяц будет она, счастливая, засыпать в теплом запахе Антонио.

Побежали американские дни, не отличаясь один от другого и склеиваясь в один нестерпимо долгий день: одновременно ... не дома, все чужое, все неправильное, я здесь как в клетке, как в тюрьме какой-то, скорей бы все закончилось и мы уехали домой, но только бы Маша ничего не заметила... и ... так страшно, что однажды утром проснусь – и снова дома, однокомнатная теснота, дурацкая работа, радио «Шансон»... из-за одного только радио «Шансон» стоило уехать... правильный Тоша....

Впервые со времен Маруськиного подросткового хипповства и бродяжничества Павел чувствовал себя настолько далеким от нее – не ближе чем за десять тысяч километров – и чужим, как незнакомый прохожий на улице.

Маруся, увлеченная заграничной жизнью, почти не обращала на него внимания. Зная, как любит Маруся новые игрушки, Павел Андреевич не обижался на нее. Думал он: скоро эта эйфория у нее пройдет. Не мог он отделаться от предсонной мечты о том, что в один прекрасный день Маша скажет: «Папа, хватит мучиться, поехали домой».

Однажды воскресным утром, сидя на плетеном стуле у бассейна, Павел разглядывал свой новый дом – небольшой, двухэтажный, фисташкового цвета. Он повторял про себя: «Это мой дом» – и не хотел произносить такое. Собственная футболка казалась ему тесной, потому что в грудной клетке поселилась давящая тоска.

Это не его дом, это не его дом, это не его дом, неужели непонятно? Павел не будет жить здесь. Он не сумеет жить здесь. Он чувствует непробиваемую стенку между собой и всем вот этим, не русским, а стало быть, не настоящим. Знает только, что нравиться ему может только дома. В России. В его квартире. То есть дома. Он хочет остаться прежним Павлом Андреевичем Роговым, гражданином Союза Советских... то есть Российской Федерации.

Время занять было нечем. Павел пытался браться за книги, но, против ожиданий, язык не давался ему, слова не оседали в памяти, а скользили мимо, мимо, будто им не хватало места в его голове. Не успев запомниться, слова теряли свои значения и наделялись неверным смыслом. Павел понимал это и не говорил по-английски, боясь вызвать смех. Маша же переключилась на английский легко, словно компьютер. Павел улавливал отдельные слова из общей абракадабры и ему казалось, что обсуждают и осуждают его. Маша, жалея, переводила ему обрывки разговоров, но не всегда, он стеснялся попросить перевести или говорить разборчивее. Тогда он делал вид, что слушает. Кивал со всепонимающим видом. Страшился разоблачения. Дни в календаре зачеркивал. Домой бы, домой...

Впервые за свои пятьдесят пять лет жизни Павел чувствовал себя стариком – потому что был он здесь бесполезный и даже лишний.

Антонио прав, подумал Pavel, хотя Антонио никогда не говорил об этом вслух.

Антонио чувствовал остро, как собака, запах неприязни, исходящий от Павла Андреевича, и если от Павла не тянуло бы еще и тоской по дому, Антонио вскоре возненавидел бы его. При Марусе он обращался к Павлу по слогам и ласково, как к ребенку.

Если же оставались дома вдвоем, то сидели в разных комнатах, а когда сталкивались на лестнице или на кухне, то оба, русский Pavel и италоамериканец Antonio, молчали, как немые, а друг на друга смотрели, будто незнакомые.

Одно и то же слово на двух разных языках было у них в мысленном ходу: «Приперся». И ждали одного – отъезда Павла.

Что творилось в Маруськиной душе – они не знали. Как всегда, порхала Маша.


* * *

Восьмого августа случилось то, чего двадцать три года боялся Павел: ушла из дома и не вернулась девушка двадцати трех лет, ростом метр семьдесят шесть, рыжие волосы до середины спины, густая апельсиновая челка, карие глаза, зеленые контактные линзы, веснушки, одета в потертые джинсы, ярко-оранжевую футболку и джинсовую куртку, на ногах кроссовки; ушла рано утром, когда все спали, никого будить не стала, куда ушла – не сказала, но, как обычно, оставила на кухонном столе записку на русском: «Не волнуйся, скоро буду» – значит, отцу записка, не Антонио.

В одиннадцать вечера, когда к окнам прочно приклеилась опасная темнота, Маруся еще не вернулась, и Павел внутри развозмущался, пряча беспокойство; в половине же первого ночи злость прошла, а беспокойство, невысказанное, задрожало, заколотилось о ребра.

По комнатам струилась прохлада, проникающая в домашнее тепло с каждым хлопком входной двери. Телефон молчал. Очень громко молчал. Сердце устало ухало, как после давки в утреннем автобусе. И было не отдышаться, потому что не хватало воздуха.

Беспокойство разрослось так, что заняло всю грудную клетку. Оно заставляло Павла кругами ходить по дому, браться то за одно, то за другое дело, подниматься наверх, не допив на кухне чай, в погоне за кажущимся телефонным звонком, выдернуть из розетки радио, выключить телевизор и выглядывать на улицу, одновременно прислушиваясь к звукам из дома.

Беспокойство было прямо-таки нехорошее, выматывающее, оно, ни с кем не разделенное, вцепилось в душу, как бультерьер в палку, и грызло, и цеплялось, не отставая.

Павел подошел на цыпочках и приложил ухо к двери спальни Антонио, из-за которой раздавались сварливые голоса телевизора. Павел постучал, но Антонио за ток-шоу не слышал его. Павел было решил, что Антонио уснул перед телевизором, а такое действительно случалось часто. Он постучал громче, потом еще громче, потом окликнул. Прислушался к англоязычному телевизору.

Антонио не отвечал. Павел приоткрыл дверь, заглянул в щель шириной в палец, никого не увидел. Открыл дверь шире. Распахнул ее настежь.

В комнате не было Антонио. На кровати валялась его скомканная домашняя рубашка. Как обычно, стоял яркий запах мужского одеколона. Вслед за радостным возгласом телеведущего комната наполнилась аплодисментами и – затем – рекламой.

От ночного холода и беспокойства Павла передернуло. Он выключил телевизор и погасил в комнате свет. Порывался выйти на улицу, но не хотел отходить далеко от телефона. Сел в глубокое кресло и обхватил руками плечи, разгоняя холодные мурашки.

На какое-то мгновение выбравшись из тесного тела, Павел почувствовал Марусю. Как уже бывало раньше с ним, когда Машка убегала из дома.

Вообще такое часто с людьми происходит. Называется – интуиция. И еще одно есть подходящее слово – родство. На самом деле происходит это очень просто. Протягивается на один-единственный миг тоненькая ниточка и понимаешь, каково сейчас близкому человеку. Нужно только закрыть глаза и представить себе его. И все сразу становится ясно. Только легче от этого знания делается редко. Обычно – тяжелее. Так и тянет позвонить. Но что-то останавливает. Или некуда звонить. Остается одно – ждать. Пережидать. Если это не самое тяжелое в жизни, то просто очень тяжелое. Пережидать.

Вот сейчас – Маруся жива и здорова, но ей тоже неспокойно. Все в ней дрожит и звенит, как посуда в шкафу в трехбалловое землетрясение.

Случилось с ней что-то. Да, что-то не очень хорошее. Обидели, расстроили, разочаровали? Или просто взбрело что-то в голову?

Подобные мысли так просто не отпускают, кружатся вокруг, как пчелы над арбузом. Не пускают в сон, мешают обычным, привычным, безобидным вечерним занятиям. Заставляют буквы в книге прыгать перед глазами черными точками. Не пропадают, даже если закрыть глаза и притвориться спящим. Нет, не пропадают. Сидят рядом в темноте и нашептывают глупые вещи о высокой преступности в Соединенных Штатах Америки.

И думаешь: может быть, я чем-то обидел? Шаришься в памяти и множество шершавых слов находишь.


* * *

В половине двенадцатого Антонио вошел к Павлу без стука и в мокром плаще, но с кухонной Марусиной запиской в руках и растерянностью на загорелом пухлом лице. От шапки его волос пахло уличной влажностью, с плаща стекал дождь. Антонио всего потряхивало, глаза беспокойно бегали, ни за что не цепляясь, и Павел не знал: замерз ли под дождем, волнуется или, может быть, успел выпить?

Антонио что-то быстро и неразборчиво спросил, Павел его не понял. Антонио спросил громче, с раздражением в голосе. Он даже не пытался казаться вежливым. Антонио был трезв, как стеклышко, но зол на Марусю, впервые, и эту злость надлежало выкричать, сорвать на ком угодно, лишь бы прекратить кипятить ее в себе с каждым шагом.

Павел пожал плечами – ему нечего было ответить.

Антонио развернул скомканную записку и вопросительно поднял брови.

Павел прочитал наизусть: «Не волнуйся, скоро буду». Ему стало жаль Антонио, но по-прежнему нечего было ему сказать. Он смотрел поверх его головы, на прямоугольник двери. Ждал, когда же Антонио наконец уйдет.

Антонио уходить не собирался. Он выплюнул резкое слово и хлопнулся в кресло Павла. Смотрел он на Павла выжидающе, напоминал боксера перед поединком, и на всякий случай Павел сказал ему на чистом русском языке, качая головой и пожимая плечами, переводя свои слова на международный язык тела:

– Я тоже не знаю, где она. Я тоже беспокоюсь. Я очень беспокоюсь, – выделил он дрогнувшим голосом слово «очень». – Она ничего мне не говорила. Она меня не предупреждала. Я ничего не знаю. Антонио, я сказал бы вам, если бы что-нибудь знал, но я тоже ничего о ней не знаю. Совсем ничего не знаю. Она просто взяла и ушла. Наверное, – предположил он вслух, – ей понадобилось немного побыть одной. Но ведь это совершенно нормально. Я думаю, она где-то в городе. Может быть, сняла номер в гостинице, если у нее есть с собой деньги. Или, например, сидит на вокзале в зале ожидания, – Павел принялся размышлять вслух, – это на нее похоже. Или... Нет, я ничего не знаю. Я совсем ничего не знаю.

Антонио показал на телефон, выразительно шевеля густыми бровями.

– Нет, нет, – Павел выразительно помотал головой. – Она не звонила. О-на не зво-ни-ла, – громко и четко повторил он в надежде, что Антонио поймет его и выйдет. Рядом с Антонио, как и прежде, Павлу было неуютно и зябко.

– Она не звонила, – еще раз повторил Павел и замолчал.

Антонио расстроенно сдулся, зачем-то застегнул на все пуговицы плащ и вышел из комнаты, пробормотав недовольное « Sorry ». Кресло после него осталось дождливо влажным. Павел лег на кровать и прикрыл глаза – не в сон, в томительное ожидание, которое не подчиняется законам времени.

Первая мысль: если досчитать до тысячи, то телефон обязательно зазвонит.

Вторая мысль: надо что-то делать, надо что-то делать, нельзя сидеть сложа руки, надо что-то делать, куда-то идти, звонить... может быть, просто обойти квартал... поискать Машкину записную книжку?.. Маруся, конечно, вернется, но... но когда? ... и все-таки где она прячется? Может быть, она голодная? Она взяла с собой деньги? А зонтик? А если она в эту минуту на улице, под дождем, без зонта, и ей некуда пойти? Если Антонио правда обидел ее, то вернется она не скоро, Машка гордая... Сумасшедшая, и не предупредила заранее, ни слова, ни взгляда, ничего, ну, сказала бы, так мол и так, буду там-то... там-то – это где?

– Друг? – сквозь громкие спутанные мысли услышал он русское с акцентом слово и в недоумении приподнялся на локтях. Над ним навис Антонио с англо-русским словарем в руках. Антонио слегка покачивался вперед и назад, будто таким нехитрым способом не давал себе снова сорваться в грубость.

– Я не знаю, – в такт ему, медленно и раздумчиво ответил Павел. – У нее нет здесь ни друзей, ни подруг. Нет, нет, no , no , no !

Павел замолчал, потому что вовсе не был уверен в сказанном и Марусиной откровенности с ним. Он выхватил из рук Антонио словарь и, прошелестев страницами, ткнул пальцем в подходящее слово «нигде». Его обуревал страх за Машку. Он думал: Антонио – мужчина, он должен сделать что-нибудь, позвонить... хоть что-нибудь сделать, хоть что-нибудь, а не сидеть сложа руки.

Антонио вышел.

Павел увидел свое всклокоченное отражение в оконном стекле. Он настежь распахнул окно, наполовину высунулся в охлажденную и дождем промытую ночь. На улице было по-ночному тихо-тихо, но из-за стенки доносились грузные шаги Антонио (наверное, от окна к двери, от двери к окну, и снова, и снова, и снова). Павел закурил папиросу, пуская в американскую беззвездную ночь облако никотинового дыма.

Капля никотина, Павлу обычно дарящая спокойствие, на этот раз не возвратила ему ожидаемого душевного равновесия. Не докурив, Павел выронил папиросу за окно, спустился вниз к телефону и проверил, на месте ли его гудки. Затем, вернувшись в свою комнату и свет не гася, лег на кровать, уложив голову на пропахшие куревом пальцы.


* * *

Утро пришло с серостью неба и болью, натянутой на голову до бровей. Как обычно, выпив две таблетки, обхватив руками лоб, Павел поставил локти на подоконник и замер, дожидаясь мира в голове. Боль, сопротивляясь, тугим колобком каталась из одного виска ко второму.

Это была та самая, почти родная ему боль, выпроводившая главного бухгалтера Павла Андреевича Рогова домой, на скучную сидячую пенсию. Здесь же, в Американских Штатах, доставленная через границы боль мешала Павлу вжиться в английскую речь и если не выучить разговорный язык, то хотя бы привыкнуть к его звучанию. Боль срывала ему все планы: она приходила вместе с английским языком, иногда такая, что слов не только не перевести было, но и не расслышать.

Заглушенный утренней головной болью, Павел не сразу услышал, как на первом этаже надрывается телефон. Прислушался. Телефон?

Павел выскочил из комнаты и остановился. Прижался грудью к лестничным перилам. Дышать сделалось так больно, будто его что есть силы ударили в грудь. Павел гладил ладонями отполированные перила и никак не мог продышаться. Задыхаясь, он по-русски вскрикнул: «Телефон!» – и Антонио, услышав его, вынырнув из своей комнаты, топоча, слетел по лестнице вниз и сорвал с рычага долгожданно звенящую трубку.

Наверху в его дыхание вслушивался Павел Андреевич. Тишина тянулась долго-долго, целую минуту. Наконец Антонио повесил трубку и перевел взгляд вверх, ища глазами Павла.

– Что случилось? – спросил на русском Павел.

– Бросили трубку, – на английском ответил Антонио.

Они поняли друг друга.

– Я звоню в полицию, – сказал Антонио.

Слово « police » Павел понял. Он обреченно ответил:

– Yes . Давно пора.

И пошел на кухню ставить чайник.

Через несколько минут к нему пришел Антонио и залил молоком мюсли.

Завтракали молча, прислушиваясь к немому телефону. Как только Антонио вытер салфеткой молочные губы, в дверь позвонили. Два раза.

– Police, – сказал Антонио и пошел открывать.

Мулатка лет тридцати, со сросшимися бровями, плотно втиснутая в форму и застегнутая на все пуговицы, взгляд не по-женски сердитый – вернее, строгий, профессия обязывает, подумал Павел, не женская это профессия! Мулатка не пришлась ему по душе и не внушила доверия.

– Здравствуйте, – вежливо сказал ей Павел Андреевич.

Кивнув в его сторону, Антонио быстро заговорил – объяснял, наверное, кто такой Pavel и почему он здесь живет. Павел занервничал. У него снова заболела голова. Он подумал, что превратился в этих Штатах в настоящую развалину.

Мулатка в его сторону и не посмотрела. Она говорила с Антонио. Долго. Она спрашивала, а Антонио отвечал. Он принес альбом с фотографиями Маруси. Павел уловил несколько раз произнесенное « Russian ». Когда полицейская мулатка повернулась к нему и что-то спросила, Павел, ни слова не понявший, полный стыда за свое незнание иностранных языков, затряс головой: не понимаю, извините, не понимаю, Антонио снова сказал слово « Russian », и Павел закивал: да, да, « Russian ».

Мулатка ушла, прихватив Марусину записку. Закрыв за нею дверь, Антонио повернулся к Павлу и выругался.

– Все будет хорошо, – сказал на русском Павел, Антонио смотрел на него, как на врага американского народа, а к закричавшему телефону они кинулись наперегонки.

Антонио первым схватил телефонную трубку и воскликнул:

– Maria!

Взволнованный Павел вцепился пальцами в мякоть диванного подлокотника и взглядом – в плывущее, будто от жары, лицо Антонио.

– Maria! – повторил Антонио и быстро-быстро заговорил на английском, так, что Павел не понял ни единого слова. – Maria! Honey ! – Антонио замолчал, сел на пуфик, свободными пальцами вытирал со лба капли пота. – Maria! – воскликнул он умоляюще и снова забормотал по-английски, и снова замолчал, вскочил, сел, зашевелил губами. – Maria! – крикнул он вслед трубке, брошенной где-то на другом конце города, в квартире Марусиной новой подруги – эмигрантки Светы – но Антонио и Павел пока ничего об этом не знали.

Антонио побаюкал трубку в руках. Заговорил медленно, по слогам, чтобы Павел понял его:

– OK. Maria – OK .

Дальше он продолжал объяснять так же медленно, но Павел не мог угнаться за смыслом слов. Сумел он понять только одно: Maria – OK . И ничего больше. Но, если подумать, этого вполне достаточно, чтобы сердце не остановилось от тревоги, а только ныло, как суставы перед дождем.

– Она вернется? – спросил Павел на русском.

Антонио не понял его. Павел поднялся наверх за словарем, искал его, долго искал, не мог найти, наконец обнаружил в своей же постели, зарылся в собрание английских слов, нашел, принялся искать листок и ручку, переволновавшись, сломал карандаш, ручка не писала, черт, черт; Антонио протянул ему свою ручку, Павел вырвал лист из календаря и печатными буквами списал со словаря слово « return ». Поставил большой вопросительный знак.

В ответ Антонио написал: « Yes , certainly ».

Павел перевел, с облегчением закивал и, сверившись со словарем, задал следующий вопрос: «When? »

– I don?t know » – «No?» – Антонио, нахмурившись, зачеркнул последнюю фразу, взамен повторил: « I don?t know ».

Павел порылся в словаре и написал на самом краю календаря слово « Wait ? ». Антонио закивал.

Павел жирно обвел вопросительный знак у слова « return » и пририсовал к нему два больших грустных глаза. Антонио посмотрел на часы:

– Я поехал на работу, – сказал он по слогам.

Павел кивнул, делая вид, что понимает.

Антонио уехал – с облегчением, и с тем же облегчением Павел услышал звук его автомобиля, отъезжающего от дома, вечером же тот самый шум мотора привез уставшего Антонио, одного, поэтому – разочарование: дверь своей комнаты изнутри на ключ, свет погасить, стук в дверь, сонным голосом: «Я уже сплю», шаги удаляющихся мужских ног, тишина, усталость опрокидывает в сон.


* * *

Маруся по-прежнему не возвращалась и не давала о себе знать.

Павел ждал. Время превратилось для него в ожидание, тишина – в прислушивание к шорохам и шагам Антонио за стенкой, в надежду в следующую минуту услышать поворот ключа в замочной скважине или телефонную трель. Эти ожидание и тишина не отпускали его даже во сне: когда звонок телефона снился Павлу, тот, не просыпаясь, протягивал руку к Марусиному мобильнику на второй подушке и снова слышал телефонное молчание, которое одновременно было и сном, и не сном; не успев проснуться, Павел попадал в серое разочарование, и проснувшись – то же самое с ним происходило, а еще он, во сне утратив чувство времени, не сразу понимал, то ли ночь на дворе, то ли уже утро, то ли он прилег подремать днем.

Павел просыпался, когда Антонио уже давно уехал в школу, и дом казался ему чересчур большим, тихим и пустым – или нет, не пустым, опустошенным, безжизненным, немым, что я тут делаю – непонятно, бред, сон, галлюцинация, высокая температура; быть может – проснусь, тридцать шесть и шесть, наша комната, третий этаж, окна на проспект, шуршание машин, книжный шкаф в углу, Тоша работает на кухне – что-то переписывает из толстой книги в общую тетрадь и, помогая себе, шевелит губами; под окнами дворник сметает ржавые листья в кучу – разноцветный осенний муравейник, в замке поворачивается ключ, то вернулась с работы Маруся и кричит: «Всем привет! Это я! Я купила бананы!»

Долгие шли минуты и еще более долгие – часы, а дни – не дни, а сжимающий грудь эластичный бинт. Дождливые, кстати, предосенние дни. Дождь колотился в крышу, стекал по стеклам и с черного плаща и зонта Антонио.

Антонио уходил в рань, приходил в позднюю половину вечера. Павел был этому рад.

Оба предпочитали молчать.

Все, что важно, – без слов понятно, а если непонятно – то, значит, незачем, неважно. Вот что на самом деле происходит между людьми, а разные языки, народы, поколения – чушь, чушь, попытки оправдать или свою исключительность, или похожесть.


* * *

Ночью, когда бесчетные слоны переполнили комнату, позвонил заблудившийся во времени Тоша и родным русским голосом спросил:

– Ну как вы там? Все хорошо?

– Все ОК, – заученно ответил Павел. – Тебе Марусю позвать? – он приготовился врать.

– Нет, Павел Алексеевич, не надо. Я же вам позвонил, а не ей. Машке я звонить не буду, зачем, я ведь, Павел Алексеевич...

– Между прочим, молодой человек, теперь я просто Pavel. А Маруся спит, между прочим. Здесь, между прочим, ночь.

– Но ведь все хорошо у вас, правда?

– Все хорошо у нас, Тошик, правда. Все у нас хорошо. Можешь за нас не переживать. Мы же в танке, прорвемся. Непривычно мне, конечно. Старый я уже для подобных вояжей. Но ничего. Прорвемся.

Голоса тянулись с континента на континент, сотворив новую географическую параллель – тонкой леской та врастала в сердце, и оно рвалось – прочь отсюда, прочь, чтобы хотя бы мысленно, но не здесь.

– А вы хорошо говорите по-русски! Без акцента. Я даже удивился. Я-то думал, что...

Голос Тоши сменился гладкими одинаковыми гудками в левом ухе.

В правом ухе отдавалась височная боль. Павел привычно закусил зубами щеки – до тепловатой крови. Потряс телефон, подул в трубку. Напрасно. Затерялся голос Тоши между континентами.

Но спокойнее стало. Да. Спокойнее.

Чувство пробудилось такое важное – «не один».

Утром же остались лишь слова, которые можно сказать, не прячась от Антонио: «Вчера звонил Тоша. У него все хорошо». Простые слова. Прохладные. Такими сердце не обложишь.

Когда вернется Маруся, он так ей и скажет: «Звонил Тоша. У него все хорошо».

А Маруся, наверное, промолчит. Лицо у нее будет спокойное, глаза по-азиатски сщелятся. Внутри себя она выскажется, но вслух промолчит. Расспрашивать не станет. Будто ничего не слышала.

Неужели столько разочарования скопилось в ней в эти американские дни, что от самой себя она сбежала? – думал Павел. И хотелось ему, чтобы снова стала Маша маленькой девочкой, лет восьми, и чтобы он взял ее на колени и сделал так, чтобы хорошо было, всегда хорошо, все ее проблемы бы решил...


* * *

Наугад раскрывая толстый синий словарь: воскресенье – Sunday, воспевать – prase in song, гнездо – nest, ерунда – trifle, а с другого конца словаря: А, а – первая буква английского алфавита, грамматическая форма неопределенного артикля, употребляющаяся перед словами, начинающимися с согласного звука.

С согласного, стало быть, звука. С согласного звука. Со звука... согласного...

Abandom – 1) непринужденность; 2) отказываться от, покидать, бросать.

Покидать, бросать, отказываться от.

Бросать, отказываться от, покидать.

Abanded – 1) заброшенный, покинутый; 2) распутный.

Распутный?

Заброшенный, покинутый, распутный. Abanded . Abanded . Заброшенный, покинутый, распутный.

В комнате тишина, и только елозит по оконному стеклу хилая американская муха – глупая муха, никак не может найти открытую форточку.

Abandom, аbandom, аbandom... забыл.

Еще в школе Павлу не давались иностранные языки.

Он раскрыл другую книгу, которую для него везла из России Машка, под названием «Разговорный английский»: слева – английский текст, справа – русский, как в любом разговорнике.

Павел закрыл рукой левую половину страницы.

Как вас зовут?

Это он помнил еще со школы: What is your name?

Сколько вам лет?

How old are you ? – вспомнил Павел.

Да, для слабой тройки по английскому этих двух выражений было достаточно, а вот для хотя бы неполноценного общения с живым американцем... или с дочерью, которая слишком быстро становится американкой...

Когда вы родились?

Забыл.

Да, точно: Where were you born ?

Он принялся читать дальше, не заучивая. Машка говорила, что на самом деле язык можно выучить, самому того не замечая. Если живешь с американцами, волей-неволей станешь и сам говорить на их языке. Читай словарь, говорила она, как художественную литературу, телевизор смотри и больше общайся со мной и Антонио. Что-нибудь да осядет в памяти. Так говорила преподаватель английского языка Мария Павловна.

Читал вслух. Он был один и мог не стесняться дурацкого произношения. Вот и читал вслух. Не понимал, что читает. Произносил абракадабру английских слов. Некрасивый, лишенный смысла язык. Слова одно за другое запинаются. Ни мелодии, ничего. Совершенно пустые слова. Как с их помощью можно что-нибудь объяснить?

I should like to live to be old – я хотел бы дожить до глубокой старости.

A man is as old as he feels – возраст определяется не годами, а настроением человека.

Почувствовал минутное отвращение к себе. Ни с того ни с сего. Как если бы кто-то неожиданно заглянул ему через плечо и усмехнулся.

Павел перевернул страницу.

My native language is Russian – мой родной язык ... понятно .

Защипало язык. Кофе бы сейчас. Да. Кофе. Без сахара.

Павел захлопнул книгу, кинул ее на подушку и спустился на кухню.

В это опустевшее время Павел Андреевич боялся уснуть днем даже на несколько минут и поэтому глушил сонливость убойными порциями крепкого кофе. Первые полчаса чашка кофе творила с ним чудеса: голова делалась ясной и спокойной, а внутри Павла, около сердца, селился кто-то повторяющий, как заезженная пластинка, одну и ту же фразу: «Все будет хорошо» – но, в отличие от заезженной пластинки, этот оптимистичный внутренний голос не вызывал раздражения, Павел верил ему. Пока не заканчивалось действие кофеина и не возвращались к нему сонливость и тревога. Четыре чайных ложки с горкой и кипяток. Напиток получался почти черный. И очень горький. Его ощущение во рту сохранялось до следующей чашки.

Душ Павел принимал с открытой дверью, чтобы ненароком не пропустить за шумом воды телефонный звонок. Надел спортивный костюм, в котором обычно ходил дома, там, в России, и привычно зачесал назад редеющие волосы (лысеть он к ужасу своему начал в двадцать пять, и долгие годы каждое утро начиналось для него с напрасных попыток заставить волосы выглядеть шапкой, а не десятком волосин, прикрывающих... да... «Папа, какой у тебя лоб огромный!» – когда-то удивилась семилетняя Маруся).

Да, а дожди шли. Шли дожди. Монотонные и серые, как слой сырой побелки. Били по крыше джазовыми ритмами. А небо было ровно-серое, без единого солнечного или голубого блика, без обещания тепла. Люди семенили под зонтами, втянув головы в плечи. Старались не наступать в глубокие лужи.

Насмотревшись в России в последние годы различных реалити-шоу, незадолго до отъезда включив телевизор во время фильма «Шоу Трумана», Павел с трудом и насмешкой отгонял неуместную и глупую, честное слово, глупую мысль о том, что сейчас, вот в эту самую секунду, когда он пускает в густое серое небо густой серый дым, тысячи телезрителей смотрят на него... от нечего делать смотрят... от нечего думать думают: что же покажут завтра?

Еще приходило к нему одно воспоминание. Его единственная поездка в Крым. Давно. Двадцать с лишком лет назад. Трехнедельная путевка в пансионат.

Первые две недели, облепленные солнцем и песком, полны были чуждости всего происходящего, как пляж – отдыхающими. А последнюю неделю отдыха испортил непрекращающийся дождь. Да. Дождь начался в ночь на понедельник и прекратился в ночь на воскресенье, когда Лена с Пашей ловили такси, чтобы наконец-то ехать на вокзал.

Шесть ползучих дней. Шесть мокрых дней. Шесть дней, капризом погоды втиснутых в один домик пансионата. Павел, привыкший к своей квартире, вросший в нее, в пропахшем морем чужом воздухе увядал, не мог уснуть на чужой постели, несмотря на родную Лену под боком.

Ему не просто хотелось поскорее оказаться дома: внутри него появилась темная тяжесть, которую он носил с собой на пляж, возил на автобусную экскурсию в соленый город Севастополь, кормил в столовой, усыплял, прежде чем самому уснуть. Тяжесть – сердце придавлено, неуют – уснуть трудно, незнакомый привкус воды – хоть не пей, незнакомый воздух, запахи ночи в открытое окно – неприятны, хоть не дыши, и на Лену раздражался – ей-то нравилось, она ходила на берег моря смотреть, как оно штормит, и возвращалась счастливая, а сам он, Паша, как ни старался, не мог в себе нашарить хоть что-нибудь мало-мальски напоминающее счастье.

Павел ни разу больше не уезжал из города. Не понимал, как можно отдохнуть вдали от дома. Просто в голове у него не укладывалось. Не дома – и отдохнуть. Это как? Как можно по доброй воле жить там, где все чужое, не для него, неправильное?

Люди же, решавшиеся на переезд, вызывали у него жалость. Он и не думал, что сам однажды окажется в роли багажа, потерянного между континентами.


* * *

Дом накапливал пыль, непрочитанную почту, сообщения на автоответчике от незнакомых нерусских людей, застаивался воздух в чужих непроветренных комнатах, подходила к концу банка кофе, перегорела лампочка в ванной комнате. Антонио был где-то за кадром. Уходил рано утром, возвращался поздно вечером. Павел почти не сталкивался с ним, но как-то незаметно для себя стал думать об Антонио с жалостью.

Без Антонио – странно, что не облегчение, а скука, вроде как без близкого человека. Но ведь привычные люди тихой сапой и делаются близкими – так оно и бывает.

Близился к вечеру пятый день Павла наедине с самим собой в чужом доме, в тревоге и заоконных осадках, в собственных безделье и самому противной, болезненной бесполезности – такое же было с ним в первые недели после выхода на пенсию, как же все-таки это было давно. Да, давно, в прошлой жизни еще, где время не измерялось километрами.

Одиночество до того утомило Павла, что впервые в жизни книги стали его раздражать. Ему были нужны живые люди, и неважно, на каком бы языке они говорили. Неважно. Только с людьми дом делается домом.

В горле, под кадыком, копились и томились слова, которые непременно выплеснулись бы, окажись рядом Антонио, то есть Тони, то есть Тоша:

– Она так же убегала в четырнадцать лет. Да... Четырнадцать стукнуло – и через месяц как с цепи сорвалась. Мы понять не могли, что с ней такое творилось. Будто, ну прямо не знаю, вселился в нее кто-то. Ветром ее подхватило и понесло, не догонишь. Волосы непонятно зачем покрасила в красный цвет. Чисто клоун на арене. У нее стрижка тогда короткая была, вот примерно до сюда, и волосы красные. На нее люди на улице оборачивались. А она говорила: «Мне это нравится!»... Глаза черным обводила, жирно, зачем – тоже неясно, выглядела смешно – плохая актриса в трагической роли. Никогда не понимал, зачем женщины лицо красят. Однажды ей об этом сказал, так она взвилась: «Ничего не понимаешь в этой жизни!». На все наши замечания она так отвечала. Ну и ладно. Не понимаю – так не понимаю. Не ссориться же с ней из-за таких пустяков.

Так бы говорил Павел.

– Школу она прогуливала, конечно, как же без этого, но училась хорошо, и учителя, слава Богу, неплохие попались, на все ее выкрутасы смотрели сквозь пальцы. У Маруськи-то память хорошая, она дома ничего не учила, все на уроках запоминала. Чуть было серебряная медаль у нее не вышла. Да... Все удивлялись: такое поведение вызывающее – а почти отличница. Учителям она не грубила, ничего такого. Но было видно, что ей совершенно все равно, что в школе делается. Она и нам об этом говорила: так и так, не школа, а детский сад – штаны на лямках, не с кем поговорить. Плохо ей было. Не срасталось у нее что-то со взрослой жизнью. Но почти не жаловалась. У нее характер такой – никому ни о чем никогда не скажу. Я ей даже немного... завидовал. Мне нравится в людях качество это – самостоятельность. Никого не слушала! Не посоветуюсь, сама все решу. Да... Всегда и обо всем свое собственное мнение... С ней интересно. Но как будто сидишь на вулкане. Да... Никогда не знаешь, что она придумает через минуту.

Антонио полулежал бы на кровати с подушкой под спиной, а Павел сидел бы на окне, поджав ноги, как школьник, и со скользящей улыбкой медленно говорил:

– Потом убегать начала. Точно так же убегала, как сейчас. Оставляла записку: «Не волнуйтесь, скоро буду». Куда уехала? Когда скоро? Как не волноваться? Она-то, может, и думала, что нам не нужна, но как мы могли не волноваться? В первый раз с милицией ее разыскивали. Переполошились, звонили в морг. В общаге она тогда ночевала. У друзей. А друзья эти... Я от Маруськиных выкрутасов поседел раньше времени... Она все со студентами дружила. Никак с ровесниками у нее не складывалось. То ли правда ей с ними неинтересно было, то ли одноклассникам с ней... Несколько раз в другие города сбегала. На неделю, на две. Что она там делала – нам она не рассказывала. А нам что было делать? Запирать? Такую попробуй запри! Наказывать? Так не умели мы с Леной наказывать. Только и оставалось, что волноваться... Хотя она, если по правде, звонила иногда, говорила, например, я в Новосибирске, у родственников Макса, все в порядке, я живая. А мы потом с Леной сидим, как два мыслителя, и гадаем: кто такой этот Макс?.. только бы ничего плохого не случилось!

Набрал бы в легкие воздуха и сказал на выдохе:

– Маруськи в городе не было, когда Лена ушла, и я знаю, знаю, знаю, что она до сих пор на себе эту тяжесть тащит, хоть и не виновата, конечно, так вышло, всякое же с людьми бывает, и никто никогда ни в чем не виноват, но...

Павел увидел бы непонимание в американских глазах Антонио и уточнил:

– Ушла, да, ушла, врачи же говорят – «ушел», и правильно. Мы же не умираем, мы именно что уходим, в другой мир уходим. Как ты думаешь, там лучше или так же? Не знаешь?

Антонио бы молчал, уставившись в окно поверх полуседой головы Павла.

– Ну и не думай, – посоветовал бы ему Павел. – Рано тебе еще думать о таких вещах. Молод больно. У тебя самого родители-то живы?.. И чего спрашиваю? Знаю ведь, что живы. Дай Бог им еще долгих лет. Молодцы. Хорошего сына воспитали.

И замолчал бы. Возможно, сходил бы на кухню глотнуть чаю, а потом вернулся бы и продолжил согретым голосом:

– Через месяц – бац – приводит домой мальчика, воспитанного, прилизанного, в очках, в галстучке, и говорит: «Папа, это Тоша Хорьков, мы с ним учимся в одном классе, теперь он будет жить у нас, потому что мы друг друга очень любим и друг без друга не можем». Я хотел сказать «нет», а само собой сказалось «ладно». Беспокоился, конечно, что со школой, не во вред ли учебе, скоро поступать, заниматься надо и Маруське, и Тоше, но с учебой все нормально было, они уроки вместе делали, да и вообще все у них ладно получалось, лучше, чем у многих взрослых... тоже ведь наука трудная... и Тоша этот оказался приятный такой, вежливый, спокойный, внимательный, хотел бы я такого сына.

Здесь он бы обязательно споткнулся: не надо о Тоше, так нечестно.

– Да, а впервые она из дома убежала, когда ей восемь лет исполнилось. Мы испереживались. Через два дня это случилось после того, как Лена с Маруськой жить ко мне переехали. Чем-то я Маруське не понравился. Мне Лена потом уже сказала: пугала она Машку в детстве, дескать, не будешь слушаться, придет злой дядька и тебя заберет. Вот она и подумала, видимо, что я и есть тот самый злой дядька. Переезжали, вещи таскали, так Машка прямо на пол легла и ревет: не поеду, не хочу. Два дня прошло, она на переменке из школы вышла и пропала. Лена в школу за ней приходит: где ребенок? – ой, а где же ваш ребенок? – паника, дворы ближайшие обегали, больницы обзвонили, а вечером мужчина к нам пришел, которому Лена квартиру сдала, и спрашивает: это ваша девочка к нам жить пришла? Какая девочка? Как звать? А Машка, оказывается, сказала, что ее Катей звать. Решила, что никому она не нужна, и отчудила вот такое. Да... Тяжело мне с ней было поначалу. Никак она ко мне не могла привыкнуть. Все равно был я для нее чужой человек. Не отец, а так, отцезаменитель. Да... да... Много чего было... Такие вот дела... Ведь какая разница, родной – не родной! Родство вообще странное чувство – никогда не знаешь, с кем оно проявится... Люди ведь душой прикипают друг другу, а не кровью вовсе! Да...

Антонио бы молчал с пониманием, хотя Павел говорил бы на русском.

Вместо его лица Павел смотрел в потолок и беззвучно шевелил губами. Хотя ему казалось, что он говорит вслух, и даже не говорит, а кричит, как кричат обычно дома те люди, которых работа обязывает говорить громко и четко – например, учителя, та же Маруся.


* * *

Вечерело, темнело, дождливело. Молчал по-русски телефон, а по-английски – записывал автоответчик чужие голоса, не Марусин.

То и дело мерещились Павлу шаги – внизу или за стеной, или музыка, или едва слышный разговор на английском языке, и по спине – холодок, в солнечном сплетении – дрожь, так дрожит вода в стакане, когда его несут. Слышен стук дождя по крыше, его шелест в кронах, вскрик мокрой птицы, ничего человеческого.

Тем вечером Павлу было не по себе. Вновь и вновь возвращалось неприятное ощущение: кто-то видит его. Кто-то за ним наблюдает. Какая ерунда. И все-таки что-то вот-вот должно было произойти или уже происходило, только он этого пока не видел.

Павел пристально, как только мог, вслушался в звуки дома. Он приоткрыл дверь из комнаты и приник к дверному косяку, обратившись вслух. Да, он не ошибся. Там, внизу, в холле, свет не горел, но в темноте дышало, шуршало кошкой или ворами, но это были не воры и не кошка.

– Маруся? – окликнул Павел, но ему не ответили. – Антонио? Кто это? – Антонио! – повторил он.

Внизу кто-то был. Да. Внизу кто-то был.

Странный такой до него донесся шорох. Будто по дому пробежала белка. Запрыгнула в одно окно, двумя скачками перепрыгнула через холл, напуганная человеческими запахами, и рыжей молнией вылетела на улицу через другое окно.

Потом Павел услышал вполне человеческое «Тш-ш-ш...».

«Тш-ш-ш...» повторилось и зашагало по лестнице ногами двух человеческих существ. Люди эти поднимались на цыпочках и тихо-тихо пересмеивались. Обычно так смеются от смущения либо когда затевают небольшую пакость.

Павел погасил свет, прикрыл дверь и затаился у ее щели, едва сдерживаясь, чтобы не начать спускаться навстречу им. Почему им, а не ей, не ему? Но их действительно оказалось двое.

Впереди шел Антонио в расстегнутой белой рубашке. Он говорил тихо, обращаясь не то к самому себе, не то к тому, кого он загораживал. Павел не разобрал слов, но женский смех расслышал явственно. Потом Антонио произнес нежно:

– Honey!

Павел вслушался, уже не в надежде. Приник к дверной щели. Сейчас она пройдет мимо.

В ярко-красном платье – напомаженная мулатка- policewoman .

Павел включил свет и шагнул на лестницу. Антонио не по-мужски ахнул и обернулся. С минуту они молча смотрели друг на друга.

Потом Антонио улыбнулся, в знак приветствия кивнул и что-то сказал благожелательным голосом, продолжая улыбаться, словно хорошему другу.

В Павле взметнулась ярость, и он бросился, забыв про боль в ногах, но не на Антонио, а как можно дальше от него, вниз по лестнице, через холл, во двор, за дом. Только там Павел обнаружил, что он не обут, но не от холода, а запутавшись в ногах и упав на бортике бассейна, едва не свалившись в его безводный квадрат, но успев подумать: «Я же так давно не плавал», ударившись затылком о плитку и растеряв все мысли.

Мулатка все стояла перед глазами, двоилась, растекалась в воздухе – да ведь и не было вовсе ее, померещилось...


* * *

Много-много минут спустя Павел увидел темноту.

Рядом знакомо вскрикнул женский голос.

Приподняв голову, Павел сказал ставшее привычным «ОК» и попытался сесть. Руки его скользили по холодному и скользкому, и на мгновение показалось Павлу, будто лежит он в пустой ванне.

Маленькие руки подхватили его за плечи. Сквозь комариный звон в ушах Павел услышал:

– Давай же, вот так, молодец. Сейчас домой пойдем. Все хорошо будет.

– OK , – снова сказал Павел.

– Хорошо будет. Сейчас домой пойдем.

По всему телу шарил холод. Ничего не болело, однако одолела его противная слабость, и руки его, ноги, веки будто не принадлежали Павлу больше, а жили своей собственной жизнью. Вернее, не жили, а были мертвы.

Павел услышал судорожный всхлип. Руки, поддерживающие его, разжались, и Павел снова упал, на этот раз ударившись локтями.

Поборов слабость, он приоткрыл глаза.

Кажется, такое темно-синее небо называется «вечер».

Рядом с Павлом стояла на коленях, упершись руками в бортик пустого бассейна, незнакомая девушка.

– Поехали скорее отсюда, – не поднимая глаз, сказала она. – Поехали домой.

Павел молчал, уколовшись о слово «домой».

И тогда Маруся повторила:

– Поехали домой, папа.

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.