Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК КО "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни КУзбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Администрации города Кемерово,
ЗАО "Стройсервис",
ОАО "Кемсоцинбанк"

и издательства «Кузбассвузиздат»


Кроссинговер

Рейтинг:   / 0
ПлохоОтлично 

Содержание материала

"В настоящей трагедии
гибнет не герой —
гибнет хор ".

И. Бродский. Нобелевская лекция,
1987 г.

Клубился туман, цепляясь за ржавую сетку ограды. Капли влаги вплетались в рыжие ячейки, блестели в паутине холодным бисером осеннего утра. За битыми урнами для мусора, грязными и жирными, раскрашен­ными разводами помоев, на листе рубероида лежал человек. От кашля вздымалась рваная мешковина, которой он был укрыт. Суетились ноги в бумажном пакете из-под цемента. Кружились кленовые листья, ложась ровным слоем на мусорную площадку, на тело, скованное ранними холодами. За крышами ближних домов серело небо. Светлеющий клочок разрезан проводами на белесые пласты облаков. В облака воткну­ты серые иглы антенн.

На серой стене коммунальной Бастилии одиноко светились глаз­ницы бессонных окон с желтыми зрачками кухонных ламп.

Голодный пес, роясь в отходах, распугал крыс. Зло повизгивая, они бросились через лежащее тело. Человек приподнялся на лок­тях. Из-под рваной спортивной шапочки на тусклый рассвет смотре­ли усталые глаза с воспаленными веками. В трещинах губ алела свежая кровь. Всклоченная борода пестрела желтой листвой, седи­ной и мелким сором. Кашель содрогнул впалую грудь и выдавил из бронхов рыжую мокроту.

Со стороны реки, просачиваясь по дворам, подымался туман. В белесой пелене хлопнула дверь, потом еще и еще. Раздались голоса, обращенные к собакам.

Человек, шатаясь, поднялся на ноги. Обошел теплый люк тепло­трассы, на котором лежал, и забрался в трансформаторную будку.

Он не любил это место рядом со смертью, но жить приходилось тут. Еще больше он не любил собак и людей.

Собаки раньше успевали к пищевым отходам, оставляя его го­лодным, а люди видели в нем бродячую собаку. Тупые взгляды и плевки очерствили душу, но тело оставалось телом и он всегда надеялся на объедки с их стола, прощая все и всех.

Человек помнил, что до поздней ночи на четвертом этаже сосед­него подъезда вертелась шумная гулянка. Только под утро в уснув­шем доме утихли последние звуки недопетых песен. И кто-то долго блевал с балкона на осенние георгины.

Он рассчитывал, что объедки вынесут поутру. Похоже, такого ждали и собаки. Рыжий кобель с рваным ухом дважды подходил к подъезду, внюхиваясь в полутемное пространство, освещенное тусклой лампоч­кой. Место на люке заняла беременная сука и рядом скулили две дворняжки. Человек знал как решить проблему. Камень надежно лежал в потной ладони.

Минут через десять хлопнула дверь и тощий хмырь с шарфиком на шее потащил к бакам два ведра полные мусора. Собака семени­ла рядом, пытаясь выхватить огромную кость. Радостно лаяли двор­няжки, приподнялась сука. Злобное рычание вожака остановило их вдохновенный порыв.

У человека желудочный сок рвал края незаживающей язвы. Уг­рюмо шевелился кишечник. Он насторожился и приблизился к порогу будки.

Раздался звон бутылок. Глухо об дно пустого ящика ахнул его завтрак.

Вожак, взобравшись на мешок с битым кирпичом, запрыгнул в кон­тейнер. Наступило время булыжника. Жалкий вой разорвал подслепо­ватый рассвет. Кобель смерчем вывалился из бака, вовлекая в скуля­щую круговерть остальных псов. Стая, отбежав десяток метров, за­мерла. Уши собак застыли торчком.

Человек отвоевал территорию и право сильного оставил за собой.

Только облезлая кошка прошмыгнула без боязни и вцепилась когтями в пластиковый мешок. Да воробьи копошились у неубран­ного мусора.

Человек медленно разорвал черный пакет и вывалил содержи­мое на площадку. Мурлыча, кошка обошла горку объедков и уселась на теплый люк в ожидании подачки.

На грязном бетоне желтели куски хлеба с маслом, мелкой рос­сыпью краснело несколько икринок. С куриной грудки свисали нити мяса. Куски недожеваной селедки отливались жиром. Огрызки кол­басы и сыра украшали стол.

Человек осторожно перенес все добро в будку. Кости и кусок хлеба бросил кошке под трансформатор.

Площадку с остатками мусора заполнили собаки. Дрались не по злобе, рычали, скалили клыки, открывая пустые рты. Свисали языки и по ложбинке катилась тугая слюна.

Человек понимал, что они не простят голодное утро. Но пожар в желудке требовал еды. Боль — сейчас была сильнее мысли о том, что будет после. Но когда последний кусок хлеба провалился сквозь кровоточащие губы, он расчесал пятерней бороду, икнул и бросил собакам обглоданные кости.

Сон сомкнул тяжелые веки. Перед глазами понеслись картинки, как будто бы из прошлой жизни, где он, похоже, когда-то присутство­вал. Что-то знакомое и в то же время чужое, не сжатое рамками условностей, но втянутое в единый поток сознания.

И тут достаточно четко и определенно на весь объем виртуаль­ной картинки делились клетки, перемещались хромосомы, и он точ­но знал, как это происходило и у него возникали какие-то смутные мысли по поводу увиденного.

Тупой иглой памяти по заезженным бороздам извилин много­кратно воспроизводилась одна и та же концовка сна: разрушенный храм, сплетенные в узлы трубы органа, из рваных дыр которого, как кровь из раны, сочится музыка Баха. Возможно, это — "искусство фуги". И у купола, где кирпичная пыль мешается со звездной пы­лью, — печальные глаза ребенка. Слезы катятся по щекам и капают на его чело. Человек просыпался, смахивал пот, заливший морщины лба. Долго смотрел на контрольную лампочку трансформатора, на собак, лежащих у порожка, и возвращался в реалии осеннего дня, светлого листопада и вони гниющих отходов.

Собаки лежали спокойно, вытянув тела вдоль теплотрассы

— Будет теплая погода, — подумал человек и улыбнулся. Для людей эта улыбка могла показаться злобным оскалом, но собаки, восприняв ее как добрый знак, завиляли хвостиками и получили в награду сухарь, припасенный заранее.

Сквозь рваную одежду просвечивалось бледное тело — худое и грязное. Сил сходить на городскую мусорку и подобрать что-то теплое не хватало.

Случайные попутчики, загнанные судьбой в глухой тупик, употре­бив спиртную смесь, собранную по каплям из разных бутылок, обе­щали подсобить с одеждой. Потом забывали. И снова он копил, сливал и прятал, надеясь на теплый ватник. Спиртное заканчивалось, о обещания оставались пустым звуком. Мусорка досталась ему не из худших. В соседних домах обитали зажиточные люди: торговый базарный народец, ворье и судьи.

Бутылочный бизнес, правда, не заладился. Пришлось делить тару с двумя наглыми бомжами — учителями истории.

Страна без будущего не нуждалась в знатоках прошлого.

Мусорка где они харчевались была бедна до того, что крысы обходили ее стороной.

Снова начала ныть язва. Человек согнулся, обхватив живот руками. Потом подумал, что упустил из вида бумажные обертки от масла. Присел на корточки. Среди картофельной кожуры отыскал блестящую фольгу. В изгибах скопились остатки масла. Грязными пальцами осторожно снимал тонкий слой жира и облизывал кровавыми губами.

Боль утихла.

Потемнело. Мелкий дождь завертелся в горловине двора. Двор откашлялся скрипом дверей, укутался плащами, накрылся зонтами.

Капли стучали по бетону, шуршали по жухлой траве. Срывались с шифера будки, разбивались о трухлявый порожек. На уровне глаз дождинка за дождинкой падали в белесую пыль и слезили глаза.

Рядом в церкви ударили колокола. Началась заутренняя служба. Потом мимо пройдут сгорбленные старушки в черном. Оставят хлеб и, возможно, яйцо, сваренное вкрутую. Для этого случая он припас чуть-чуть соли.

Человек нащупал бумажный кулек в нагрудном кармане. От этих мыслей рот наполнился слюной и возникло приятное чувство в области желудка.

Терпкий запах чернобривцев пропитал влажный воздух, заглушая вонь мусорки.

Бесформенная фигура в рваном ватнике и спортивных брюках, пузырящихся на коленках, ввалилась в будку.

— Мишань, дай каплю спиртного,— просипело оно.— Душа бо­лит. Смотрел свадьбу у памятника. Так чисто, Мишань, так слезно. Он — гладиолус, черный гладиолус, а она — белая хризантема.

Человек отыскал в темном углу бутылку. В ней болталась смесь всего недопитого домом за вчерашний день.

Существо хлебнуло из горлышка и занюхало рукавом ватника. Потом замурлыкало какую-то песню, прервало ее очередным глот­ком и выдохнуло:

— Мишань, хочу любви.

Существо начало раздеваться. Под рванью оказалось упругое, загорелое женское тело. Широкое лоно потрясло узкое Мишанино воображение и он решился на подвиг. Что-то получилось, что-то — нет, но любовь состоялась и человек хлебнул пойла.

Существо слиняло, шепнув, что возвратится к вечерней разборке мусора.

Тонкая занавеска дождя закрыла панораму городского квартала. После сборного пойла потянуло на сон. Тяжелые веки опрокинулись свинцом на глаза.

Откуда-то из подсознания прозвучала знакомая мелодия — это был Бах. Фуге предшествовала фантазия. Да,— это была "Хроматическая фантазия и фуга". Величаво и приподнято с драматичес­ким пафосом неслась музыка к разрушенному своду храма.

Человек вдавливал пальцы в клавиши и ощущал, что управляет потоком звуков. Его тело растворялось в музыке, теряло материаль­ную оболочку, становилось звездной пылью на сквозных ветрах раз­рушенного храма.

Звуки уходили вдаль, видение блекло и на кирпичной кладке светились делящиеся хромосомы. Механический голос упрямо твер­дил о случайном мутагенезе.

Проем за аркадой украшал витраж. Сквозь цветные стекла просту­пили глаза ребенка, из уголков срывались слезы и заполняли морщины на лице человека.

Сон внезапно прервался голосом старушки:

— Возьми, милый, священный хлеб, запей водичкой,— и перекрес­тила его, лежащего на полу, среди пятен трансформаторного масла.

— Приди к Богу, очисти душу, — причитала женщина. — Испове­дуйся, стань на колени,— повторила она.

Человек плохо воспринимал сказанное, потому что жадно жевал хлеб и впопыхах запивал водой. А потом мотнул благодарно голо­вой, что можно было воспринять двояко, и неумело перекрестил рот.


* * *

Продвинув в петли ржавых дверей проволоку, он затянул ее двойным оборотом.

Дождь отступил перед внезапной атакой солнца. Это часто бывает в осенние дни. Человек прошел сад, заброшенный и дикий, удивляясь неистовым краскам на полотне щемящей синевы. Он знал это чув­ство, не имеющее определения, но имеющее свое место в череде времен года. Чувство глубокого одиночества среди опавшей листвы, чувство космического холода в душе, когда всматриваешься в ство­лы обнаженных деревьев.

Между корнями подмытого речушкой дерева было место, куда он приходил, когда становилось вовсе невмоготу.

Ложился на грязный тюфяк и, слегка наклонив голову, наблюдал, как среди серых и белых нитей, застрявших в траве нечистотах, сно­вали юркие рыбешки, напоминавшие пескарей. Непомерно большие головы, выпученные глаза принадлежали новому виду рыб. Они жили и размножались в помоях, метали икру в щелочные потоки, корми­лись резиной и пластиком и ждали своего времени, чтобы выбраться на сушу. Тогда начнется новая эра в разрушенной стране. Эра лю­дей с мусорок и рыб из канализационных стоков.

По помоям плыло золото кленов и серебро ив. Мысли уплывали в никуда. И не было ответа на простой вопрос. Кто он? Человек

или червяк, запутавшийся в корнях старого дерева. И если червяк, то как скоро его съедят рыбы-мутанты. А если человек, то что он делает среди этого дерьма.

 * * *

Тепло.

Тихо гудел трансформатор. У дверей в том же порядке лежали собаки. Мусорная площадка оставалась пустой. Правда, в углу кто-то сбросил корки от арбузов и дынь. Осколком стекла он бережно соскребал мякоть и бросал в сухой рот. Подавляя голод, сжевал корочку переспелой дыни.

Утихала боль.

Музыка медных проводов возвращала в мир изомерных линий на осциллографе. Мигал экран компьютера. Люди в белых халатах толпились у таблиц.

Вращалась центрифуга, звенели пробирки. А потом — грустные детские глаза, и слеза за слезой катились по его грязному и небри­тому лицу.

Человек проснулся. У изголовья, определенного кирпичом, пища­ли крысы. Шепелявил мелкий дождь.

Серело.

Короткий осенний день обрывали колокольные перезвоны.

Наступало время вечернего сбора мусора, время заготовки про­дуктов на ужин.

День на день не был похож. Люди разное несли к бакам.

Что обидно, — в годовщину революции (или путча) питался карто­фельной шелухой да желтым куском сала со следами чьих-то зубов.

Меняется жизнь, меняются праздники. Вечен звон колоколов да старушки в черном на коленях.

Пока в будку проникал мерцающий свет, человек достал из рва­ного кармана газету и приблизил к глазам.

Какая-то вырванная строчка из текста привлекла его внимание "...благодаря возможностям генетики, я заинтересовался клеточным циклом, но не имел малейшего представления, что происходило на молекулярном уровне", — что-то знакомое было в этих строчках, или раньше читал, или кто-то рассказывал.

Аккуратно сложил газету в карман и стал ждать выноса первых ведер. В этом была своя особенность. Многие жильцы сбрасывали мусор до прихода машины и можно было спокойно заниматься сортировкой. По приходу машины бак заполнялся быстро и все улетало в грязное чрево мусоровозки.

Собаки застыли с вытянутыми мордами. Потирали руки сборщи­ки бутылок — два учителя истории Союза.

Опережая нетерпеливых бизнесменов, к бакам семенили пенсио­неры. В дырявых пакетах, кроме картофельной шелухи да свеколь­ных очисток, бывали еще кочерыжки капусты, которые гнилые зубы раскусить не могли.

Он не утруждал себя проверкой этого добра, оставив возмож­ность до самых голодных времен. Настоящая работа будет чуть погодя. Из богатых квартир служанки понесут остатки ужина.

Набрав полный пакет, человек добродушно подпустил собак к ящикам. Указал историкам на присыпанную мусором тару. На дно пакета улеглась недопитая кем-то бутылка.

Многие привыкли к нему, кое-кто здоровался, но большинство брезгливо обходило стороной, не ведая простой истины, что судь­ба — изменчивая сука и в каждом, стоящем перед ней на коленях, необходимо для полноты восприятия мира увидеть себя.

Содержимое баков ушло в пасть фургона. Мусорщик подчистил бетон. В странной зоне неосмысленных бурь наступила тишина до завтрашнего дня.

Жалко скулила собачья свора, пытаясь подобраться к вожаку. Он грыз большую кость, злобно рыча и оголяя желтые клыки.

Случайная стайка воробьев доклевывала прелую крупу.

* * *

В предчувствии сытного удовлетворения, человек вытащил газету из кармана. При свете сигнальной лампочки на щитке пытался вчи­таться в текст: "Как-то ночью, в лаборатории, я прочитал статью Lee Hetwell. В ней автор детально описал, как можно применить гене­тику, чтобы исследовать клеточный цикл у определенных подвидов дрожжей".

Дверь открылась и на пороге застыло существо, облаченное в рваную женскую одежду.

— Привет, Мишуля! Накрывай стол, будем пировать. Существо пьяно хихикнуло и шлепнуло человека по нижней части живота, задержав в этом месте руку. Второй рукой вытащило из кармана консервную банку с окурками. Грязными пальцами под­цепило самый увесистый и какой-то заморский дым, слащаво ще­коча ноздри, потянулся к потолку.

— Что застыл, мужичок? Дама проголодалась, стели самобранку. Человек потянулся к газете в кармане, потом передумал. Из-под стенки достал лист картона в жирных пятнах и разводах и шлепнул в пыль под ноги. Из пластикового пакета высыпал объедки. Они слепились в кучу и пришлось сортировать эту массу.

В бутылке с беловатой жидкостью оказался самогон свекольной готовки.

Существо отпило из горлышка несколько глотков и зажмурило глаза от удовольствия.

— Понимаешь, Мишань. Раньше пила только шампанское, в те времена — советские. Понимаешь, Мишань, закусывала шоколадом "Аленушка"... В те времена, Мишань, я была..,— и едкий смех, пере­ходящий в надрывный плач, начал трясти сутулое существо.

Человек отковырял несколько огрызков хлеба и заел вонючий самогон. Потом проглотил полугнилой помидор. Когда донышко у бутылки просохло, существо промычало:

— Давай будем любить друг друга,— и начало раздеваться. Под нитями и тороками дырявого свитера оказались упругие маленькие груди с темными сосками, не тронутыми губами ребенка. В это время дверь открылась и на картон, зацепившись о порог, свалилось два тела. Одно осталось лежать, уткнувши морду в пище­вые продукты. Второе приобрело знакомые черты сборщика буты­лок. Он приподнялся и втиснулся между трансформатором и сте­ной. Синее от побоев лицо венчала копна волос, склеенная грязью. Верхнюю губу рассекал старый шрам. Он невнятно бормотал:

— Я то, что есть время, а то, что есть время — это я. Я следствие бытия.

И как-то неожиданно громко:

— Если я говорю о бытие, то лишь с целью сделать зримым само бытие.

Второй очнулся и глухо выдавил из себя:

— Заткнись, Карлуша!

Потом посмотрел вверх и присел. Над ним в полутьме торчали соски молодых женских грудей. Достал из кармана початую бутылку и поставил между ног.

Существо женского рода, обнаженное по пояс, присело рядом.

— Дай глотнуть, кавалер.

— А хочется? — спросил учитель.

— Мне любви хочется, и чтобы цветы.

— Глотни и мне оставь. Мишаня, хмырь вонючий, а жрать у тебя отыщется?— жестко рявкнул гость.

— Было,— ответил человек.

Историк глотнул из бутылки и попытался лизнуть сосок на груди у существа. Но получив удар по лицу, опрокинулся на спину. Его товарищ звучно храпел, вытянувшись под простенком. Настало вре­мя большой печали. Бутылка опрокинулась и содержимое поглотил земляной пол. Существо всхлипнуло. Историк, шатаясь, приподнялся и вцепился пальцами в волосы:

— Доигралась бля.., доигралась,— и ударил женщину по лицу.

Мишаня, по характеру тихий и незлобный, в своем доме такого не терпел и врубил по глазам учителя растопыренными пальцами. А потом ударом ноги гофрировал все, что было между ног у исто­рика. Тот шатнулся и спиной замкнул фазы на щитке трансформа­тора. Тело вытянулось, сломалось пополам, а далее судороги начали свертывать его в спираль.

Страшный крик разорвал сожженные губы. В огненной дуге горели мышцы спины. Искрились волосы. Глаза выдавливались из орбит, плавились зрачки. Зубы, как резак, откусили кончик черного языка.

Ужас царапнул лицо Мишани когтистой пятерней и он протянул руку к горящему телу. И только бестолковое существо, вдавленное страхом в кирпичный угол увидело как страшная сила швырнула Мишаню на каменную стену, как эта сила влепила его голову в бетонный блок, как брызнула струя крови из ноздрей на грязный земляной пол.


* * *

Сознание возвращалось медленно. Вспышкой сверхновой, пуль­саром через черную дыру. Маленький лучик неяркого света сколь­знул по переулкам лобных извилин.

Перед глазами разворачивался рулон экрана. Он был соткан из спрессованного времени. На экране делилась клетка.

"Это уроды дрожжевых грибков" — подумал он. "Или это я делюсь в электронном микроскопе пришельцев? Я — мутант".

Чей-то огромный зрачок наблюдает за короткой жизнью зловон­ного калеки, одетого в рванную мембрану брошенного на мусорке рванья. Какая-то сила смахнула тело из предметного стекла под микроскопом.

Запах сожженных волос и обугленного человеческого мяса возвращал в реальное время.

Мишаня приоткрыл глаза. Прямо перед ним двумя прожженными в осенний космос дырами темнели зрачки мертвого историка. Воз­можно на догорающей сетчатке глаз отпечатались убегающая полу­голая женщина да ранняя звезда в дверном проеме.

Поджав ноги под себя и оттолкнув труп, человек завыл от безыс­ходности и бесконечной жалости. Когда вой окончился и высохла кровь на лице, он, шатаясь, добрался вдоль заборчика до подъезда и грязным, заплеванным лифтом поднялся на последний этаж.

На груди, в потайном карманчике, хранился ключ от чердака и доллар, случайно найденный на мусорке.

Все достояние и богатство. Между узких простенков на глубин­ном помете сиротствовала беспростынная рвань тюфяка.

Осколок полной луны появиллся в дыре на крыше и ярко осве­тил ложе бомжа. Человек достал из кармана газету и как-то спо-койно, будто бы это не он только что умирал распятый током на теле товарища, продолжил чтение.

"Я получил удивительный результат. Ключевой ген Cdc2, участву­ющий в процессе перехода с фазы С2 до митоза, участвует и в переходе с фазы С1, до S. Иными словами, в репликации ДНК и инициации фазы S, это было неожиданным".

— А что тут неожиданного,— подумал Мишаня,— ведь хорошо известно, что ген Cdc2, кроме участия в инициации митоза играет ключевую роль в контроле начала фазы S. Более того,— Мишаня в этом был уверен полностью,— только высокий уровень активно­сти гена запускает митоз. Ведь фаза S связана с активностью гена Cdc2.

Он прилег на матрас и закрыл глаза.

Разряд электрического тока впаял оборванные провода в блок памяти. Не осознав окончательно откуда у него эти знания, человек со страхом начал понимать, что он многие годы работал именно над проблемой деления клетки. Но это была другая жизнь и другое время. Как на фотобумаге в проявителе — сначала тенью и пятнами, а потом яснее до полной реальности, в память возвратились события, которые привели его на мусорку. И вопрос о том, могут ли мутантные клетки дрожжей воспринимать гомологичный ген человека до гена Сdс2 СР34 сdс2, который может полностью заменить ген дрож­жей Cdc2 в следствии того, что оба гена подобны, — для него не существовал. Он первый среди жителей планеты знал ответ.

* * *

День начинался звонкой вспышкой смеха, стуком входной двери, перебором каблуков по клавишам мраморных ступенек.

Мишаня допивал холодный ночной чай, лежа на жесткой кушетке. Перед глазами до одури вращались дрожжевые клетки. Они дели­лись и заполняли пространство комнаты.

Сонливость стряхнул настойчивый телефонный звонок.

Где-то там, в глубине спального района города, в коридоре двух­комнатной квартиры жена продолжала старую тему:

— Если ты не живешь, не ночуешь дома, если тебе плевать на ребенка и меня, то будь добр, забери свои вещи и забудь о нас. Все твое богатство — рваные трусы и штопаные носки — собрано в чемодан и выставлено в прихожую.

Злые слова прерывались плачем и Мишаня, сцепив зубы, дослу­шивал монолог:

— Ни вещей, ни еды. Не дом, а пустыня. Не жизнь, а каторга. Вдави трубку в ухо, слушай как плачет ребенок. Он хочет кушать.

Кушать. Ты, понимаешь, осел? Чтоб сгорел твой институт и лабора­тория и ты вместе с ними.

Жена бросила трубку.

Кушать?

Со вчерашнего дня кроме десятка кружек чая на одной и той же заварке, без сахара — во рту ни крохи. Голова кружилась и натужно рычал пустой желудок. Теплилась надежда, что сотрудники поделятся завтраком. А пока он записывал результаты ночных опытов.

"Необходимо считать, что в сравнении с дрожжами в человечес­ких клетках диапазон СДК больше. В клетках ссавцов работают разные специализированные комплексы ЦДК.

Они включают разные каталитические субединицы. Эти регулято­ры клеточного цикла помогают координировать начало действий. Например фазу С и митоз, чтобы гарантировать, что эти два действия возникают в правильной последовательности, но только с фазой С в каждом цикле".

Дальше в ручке окончились чернила и флакон оказался пустым. Он махнул рукой, подумал, что статью необходимо срочно отослать в журнал с приличным рейтингом. А еще он вспомнил о недавнем визите американских биологов. Кто-то из них сказал, что Пол Ньюрсон вплотную подобрался к решению проблемы роста и деления клетки. И главное — генного контроля за делением клетки. И хотя он знал Пола по работам в биологических журналах, неприятный холодок возник в области сердца.

Телефон звучал настойчиво и он, опасаясь нового монолога жены, не брал трубку.

Потом постучали в дверь. На пороге стояла секретарша дирек­тора.

— Михайлов, шеф просит в кабинет.

После тотальной эмиграции сотрудников за рубеж, старый дирек­тор мигрировал на кладбище. Новый директор — человек случай­ный в биологии. Так повелось в стране, что клановый подход кло­нирует неучей в высоких кабинетах.

Разговор начался с жесткого заявления.

— Я и научный совет ознакомились с работой лаборатории. Тщательно проанализировали ситуации с данной темой в мире. Есть такое мнение, что ваш коллектив трудится вхолостую. Идеи, похоже, существуют, а результаты отсутствуют. Затраты есть, а отдачи нет. Понимаешь, Михайлов?

Шеф пальцем разминал морщину на лбу.

— Страна ставит перед биологами другие задачи — не ковырять­ся в мутантных клетках дрожжей, а заниматься прикладной наукой.

Наши упущения в том, что годами поддерживали тему, финансиро­вали, понимаешь, ее.

Михаил пытался возразить, что они близки к полной разгадке генного контроля над делящейся клеткой, а это решение проблем онкологии.

Шеф задумчиво глядя на портрет президента среди семейного иконостаса в левом углу стола, продолжал мозолить тему приклад­ной биологии.

Что-то было в его речах от Трофима Денисовича. В глазах отражался огонь костров, на которых сжигали в пятидесятые книги Менделя. С нагловатой ухмылкой он хамски тыкнул Мишане:

— Понял! Тема закрыта, лаборатория передается другому отделу вместе с сотрудниками. А ты — вольная птица. Хочь — гуляй, а хочь — летай, а я советую делать докторскую. Семеныч подбросил идею, а то ты сузился до дрожжевой клетки, а надо вширь, понима­ешь, — вширь. На поля, повышать урожайность. Вот это дело, а то какая-то клетка.

И как-то тихо:

— Помещение торговый люд просил в аренду. Мы им стены, первый этаж, удобно. А они нам — компьютеры. Информатики — во! Это прорыв, это тебе интернет, а мне — электронная почта. Пони­маешь?

Морщина на лбу шефа разгладилась и он примирительно изрек:

— Два дня на сборы, Миша, и приходи обсудим, чем дальше будем заниматься. Не возражай и будь здоров. А отчет о работе сделай, так, для истории, для архива. Понимаешь?

И Миша понял.

Когда-то читал красивую легенду об Еваристе Галуа, но не думал, что наступит его "ночь".

Дожевывая бутерброды, принесенные лаборантками, он врубил старый "Пентиум" и повернул ключ в замке.

Через несколько часов, когда глаза и пальцы рук устали, а стук в дверь перестал надоедать, прилег на кушетку и блаженно потянулся.

Уснуть не дали крысы, которые по хозяйски суетились вокруг.

Приоткрыл веки. Тусклый свет сочился сквозь дыру в крыше. Крысиная возня продолжалась у мертвого голубя. Разорванная на части птица кровавым пятном темнела в обрамлении белых перы­шек.

Пальцы левой руки сжимали газету. Сквозь строчку: "благодаря ДНК-рекомбинантным методикам, мы можем генетически манипули­ровать клетками",— он увидел себя, лежащего на кушетке с высоты чердака пятиэтажного здания. И он вспомнил все.

В маленьком кабинете экран компьютера светился до утра, и когда работа была окончена и распечатана, на одном конверте на­писал адрес авторитетного европейского журнала по генетике, на другом — Paul M-Nurse, генеральному директору Imperial Cancer Research Tuna, и уснул.

Проваливаясь в бездну сна, зацепился сновидением за ступеньку далекой студенческой жизни.

Научный кружок по биологии. Первая работа в институтском сборнике. Он дышал типографской краской и не мог надышаться. Носился с короткой статейкой, как с маленьким ребенком. Вчиты­вался в фамилию и переспрашивал сам себя:

— Это я? Это точно я!

Почтительно улыбался, глядя на портреты Шванна и Вирхова, и представлял свой портрет рядом.

Только потом понял, какая пропасть между дилетантами и насто­ящими учеными. Цена этой разницы — жизнь, жертвенно отдана только одной даме — науке.

Профессор Лигачев Евгений Иванович после успешной сдачи экзаменов по биологии пригласил в кабинет и подарил книгу Грегора Менделя, выхваченную из костра перед Томским университетом в недалекие годы борьбы с генетиками. Напутственно сказал, что в биологии много белых пятен, что не физика, не химия, а генетика — настоящий Клондайк для исследователя, а особенно механизмы кон­троля над делением клеток.

Кто-то жалобно звал: "Мишаня, Мишаня". Он проснулся, сбросил грязные тряпки с тела и приподнялся.

Между стропил шаталась тень. Оно, в фуфайке, жалобно причи­тало:

— Мишаня, историк умер, давай помянем,— и достало из карма­на небольшую бутылку с мутной жидкостью. Отпило глоток и легло на матрас. Дальше раздался храп, который прерывался всхлипыва­нием.

Сон потащил его по крутым ступенькам памяти.

Ее звали Дарья и снег кружился над катком с тихим шелестом в холодном воздухе. От чистоты чувств и природы щемило сердце.

Падая, целовались. Отряхивали снег, снова падали и снова цело­вались.

Лежа на спине, смотрели, как огромные снежинки чертили ткань черного неба, создавая призрачный мир в отрешенной пустоте.

Все мимолетно — и это прошло.

Новая ступень. Лаборатория. Серый рассвет. Тупой телефонный

— Ты, осел паршивый, забери свои манатки или я выброшу все в мусоропровод. Будь ты проклят со своей генетикой. Боже, какая я дура!

Мишаня допил холодный чай, оделся и, сутулясь, вышел из инсти­тута.

Туман цеплялся за стены, искажал пространство и его содержимое. Ложился пластами под колеса машин, перемещал части тел по брус­чатке старой площади.

Люди собирались в группы, шум разговоров отдавался гулом, у ног виднелись древки знамен, плакатов. Один, на красном полотнище, был перевернут.

Буквы рассыпались и собирались в цепочку, выстраивались в ряды единым словом Теть!".

Выше колен — туман.

Выше голов — светилось в разрыве тумана голубое небо.

В ярких лучах сверкали купола церквей. Радостно пели колоко­ла.

Покров Святой Богородицы или тумана пласт, или чистого неба голубой лоскут — покров. Прости и спаси этих людей, пресвятая дева Мария.

Радостно пели колокола.


Мишаня открыл дверь своим ключом и тихо, опасаясь продолже­ния скандала, скользнул в комнату.

В полутьме на раскинутом диване светились два обнаженных тела. Звучала тихая музыка. Струился запах дорогих сигарет. Он застыл. Увиденное казалось нереальным, более того, он подумал, что это галлюцинации, но обстановка в комнате говорила об обрат­ном.

Так же капала вода из-под крана на кухне, рычал бачок в ванной, да трясся от возмущения холодильник, наказанный старым компрес­сором.

Тихо пятясь, закрыл дверь. За спиной почувствовал чье-то дыха­ние. В коридоре стоял его ребенок. Слезы капали из уголков глаз.

Мишаня упал на колени перед худым детским телом. В груди оборвалась натянутая струна. Заныло сердце. Боль сжала голову тисками. Ребенок беззвучно плакал. Слезы прожигали отцовские ладони и ему казалось, что это кровь. Он тер ладони об куртку, рвал кожу об брючную ткань. Но руки оставались алыми, и что-то теплое капало на пол.

Поцеловав мокрое лицо ребенка, вышел из квартиры. И только на лестничной площадке понял — навсегда.

В кармане куртки он нащупал тощую пачку денег — символ зарплаты. Брел по городу, вдыхая незнакомые запахи. У ресторанов толпились красиво одетые люди. Витрины магазинов излучали бо­гатство и благополучие. Медленный поток изящных машин отра­жался в зеркалах роскошных офисов.

Скользил по цветной клетке тротуаров, мытых шампунем в ноч­ные часы. Филиалы банков светились дорогими витринами. Он чувствовал себя пришельцем в незнакомом городе. Только на пло­щади, застроенной и перестроенной, он начал узнавать родные сте­ны. Мужички, далекие от Скорик, а тем более от Миленского, намо­лотили куреней в угоду хамоватым градоначальникам. Он чувство­вал себя пришельцем в городе, который он знал перед заточением в камеру лаборатории. Что-то угадывалось в нем от прежнего, об­ретенного чувствами и эмоциями. Но это был другой Мегаполис, другая Вселенная.

У входа в ресторан Мишаня был вежливо остановлен швейцаром.

— Господин! Мы будем рады видеть Вас в другое время и в другой одежде.

Мимо — в вечерних нарядах проходили дамы, в черных фраках — ухоженные мужчины. Мишаня стыдливо одернул замусоленную куртку и поправил блестящий узел старого галстука.

Ударом тока боль пронзила тело, возвратила из прошлого на загаженный голубями чердак. Это крыса укусила палец на ноге. Рядом храпело и стонало во сне существо.

Лунный свет выхватил из тьмы красивое, но грязное лицо, блед­ные, искусанные губы со следами помады из мусорных баков.

Засыпая, он подумал, как причудливо в этом облике смешались краски Сандро и Иеронима.

На задворках большой улицы в душной забегаловке, где демок­ратично пили и "новые" и "старые" в дальнем углу, под тусклой "сороковкой", прижался Мишаня к холодной стенке вместе со своим горем и своей судьбой.

Усилием воли опрокинул первую рюмку водки и вскоре изменил отношение к некоторым вещам. После третьей, под пельмени, так похожие на манты, начал переосмысливать жизнь и собирался воз­вращаться домой.

По инерции взял четвертую. Плюнул на всех и послал все свои проблемы гулять в разные стороны.

Только слезы ребенка жгли ладони. Да навязчивое видение двух голых тел в темном провале .спальни красным бакеном шаталось в штормящих мыслях.

Икнув, он подумал, что это не катастрофа. В жизни каждого существует та или иная степень свободы и, как верно отметил А. Ка­мю "в конце каждой свободы нас ожидает кара".

А ведь было. Однажды, после симпозиума и богатого фуршета, допивая вино с лаборанткой Лерой, в кабинете. Она как-то нежно сказала:

— Михаил Григорьевич, вы знаете как делают детей? Не задумываясь, он кивнул головой.

— Тогда покажите,— продолжала Л ера.

И он к своей чести показал, а потом дополнительно объяснил.

В обожженном этанолом мозгу, пылали угли страшной личной катастрофы. Закрыта тема, которой отдана жизнь. Он неожиданно всплакнул. Разлил остаток водки и долго промокал влагу носовым платком.

За столик присели девушки. Сквозь стекло четвертой рюмки они были призрачно прекрасны. "Незнакомки" — это от Блока, Крам­ского,— подумал Мишаня, и смахнул слезу.

— Девушки, осмелюсь налить по рюмке водки,— начал он и продолжал,— сегодня у меня не лучший день в жизни, а выпить необходимо за лучшие времена. Прозит, мадам! — и он наклонился к брюнетке, сидящей рядом.

— Ты что, пацан, слюни распустил,— глухо ответила девица. — Все мы хреново живем в этой долбанной стране тараканов. Давай свершим праздник для души сегодня. Бабки есть?

Мишаня суетливо нащупал остаток зарплаты.

— Есть!

Дамы приподнялись.

— Тогда в магазин и на природу.

За рулем бbтой "Нивы" сидел прыщавый мужичок, который процедил сквозь зубы:

— Гриша.

На остаток денег Мишаня затоварился водкой, колбасой и хле­бом.

Ехали долго.

Дорогу проспал.

На лесной поляне развели костер. Сосновые ветки петардами разрывали темноту. Метались тени спотыкающихся дам. Выпив еще, все весело танцевали вокруг костра.

Гриша с блондинкой занялись любовью недалеко. Их голые тела подымались и опускались синхронно пламени костра.

У Мишани шевельнулось какое-то желание, но он потушил его очередной рюмкой и начал проваливаться в сон. Засыпая, он слы­шал, как брюнетка трясла его:

— Ты что, голубой?

Сквозь сон вяло ответил: "Хуже — желто-голубой".

Что-то давило тело. Очнувшись увидел, как рука лежащей рядом, пыталась обнять его. Время без памяти окончилось. После удара электротоком Мишаня вспомнил все: и лабораторию, и последний день в стенах института, и голые тела в спальной комнате, и костер в лесу. И только печальные глаза ребенка, наполненные до краев слезами, которые проливались на его лицо, существовали вне про­странства и времени.

Серый рассвет сочился сквозь дыру в крыше. Серые мысли тол­кались в тупиках мозговых извилин.

Было холодно.

Дрожь ломала тело. Открыв глаза, он увидел пепел обгоревшего костра, лесную поляну и цветы странной красоты, лежащие под го­ловой. А голову разрывала боль, плавила затылок и, казалось, в этом мире существовала только она — боль!

Но с кромки рассвета сорвалась трель незнакомой птицы. Ложи­лись в пролеты просек косые лучи восходящего солнца. На жухлой траве искрились белые кристаллы первого заморозка.

Вчерашний праздник для души окончился утренней трагедией для тела. Брошенный в незнакомом лесу, на пепелище прошлого, он мучительно сопереживал тусклое время.

Жить необходимо. Мишаня поднялся и, пошатываясь, двинулся в никуда.

Этим маршрутом он вышел на огромную мусорку. Тысячи чер­ных птиц вращались юлой над дымящими отходами. Мерзкий запах разложения чередовался со сладостным запахом агонии и смерти.

По траншее, напоминающей окна, где с бруствера свисали скром­ные вещи нашей неухоженной жизни, а под ногами прогибался пла­стик, бумага и ветошь,— попал в бункер, крытый рубероидом, целло­фаном и мешковиной.


В сумраке теплился костерок в каменном очаге.

Грязные, заросшие, исполосованные шрамами лица, как четки, нанизанные на нить нищеты, двигались, толкаясь, злобно матерились.

Появление Мишани общество восприняло как угрозу, или как вызов их цивилизации, рожденной на развалинах нашей.

Старший группы молча врубил по голове пришельца черенком от лопаты. Когда сознание покинуло тело призрачным дымком через разорванное ухо и застыла дорожка крови в уголке рта, народ суетливо и беззлобно месил его ногами до усталости. Потом выб­росил в яму. Уродливый горбун покрыл его обрывками предвыбор­ных плакатов.

Столбики света из дырок в крыше предвещали рассвет.

Существо храпело на его груди, дыша в лицо перегаром, гнилью и чем-то еще, отвратительным, но не имеющим определения.

Только сейчас вспомнил, как пришел в сознание на свалке, как в осколке зеркала увидел кровавую лепешку вместо лица. И руки, вот эти руки, лежащие на его груди, нежно втирали какую-то мазь.

И существо, лежащее рядом, причитало над ним, как над тяжело больным ребенком. Кормило из ложечки и поило из рта.

Шли недели, а, возможно, и месяцы. Он окреп и ползал по норе, завешанной рваными флагами союзных республик.

Пошел первый снег. Над горячим полом свалки он таял высоко, и капли влаги скользили по лицу, струились по щекам, смешиваясь со слезами.

Существо имело имя, и он вспомнил его. Вспомнил и удивился — Снежана.

В один из дней Снежана вырвала у лидера новой цивилизации для него богатую мусорку и место для ночевки в трансформатор­ной будке. Только сейчас пришло смутное понятие того, что он обязан ей жизнью.

Мутный свет коснулся женского лица, очертил профиль, подсве­тил высокий лоб и обожженные жизнью губы.

Мишаня вспомнил череду таких лиц — Конестабиле или дель Грандука или той, которая в зелени, или... да, возможно, она самая высокая и светлая. Не хватало одной детали — младенца на руках.

Взамен его — заросший, грязный, оборванный мужик, с которым случилась очередная трагедия, возвратилась память.

Он целовал глаза и губы прекрасной женщины. Нежность пере­полняла душу. Нахлынула и залила все пространство, обгаженного птицами и крысами чердака. Яркий свет поглощал темноту. Начинал­ся новый день.

Мишаня вытащил из кармана газету и начал читать: "Знание всей последовательности генома помогли бы нам уточнить важные груп­пы генов и их родство с человеческим геномом.

Я иногда использую метафору.

То, что мы сейчас имеем, - похоже на пьесу. Но мы должны написать сценарий и это - главное. Хочу отметить, что в этом уча­ствовали ученые всего мира. Но проблему, опережая меня, решил Михаил Михаилов. Молодой и необычайно талантливый ученый про­павший без вести год тому.

Отмечая его достижения в Нобелевской лекции, сожалею, что Королевский Каролинский медико-хирургический институт выбрал только меня".

Мишаня улыбнулся.

Хотелось кричать, срывая чердак дома и открывая небо над убогим городишком.

— Это я, Михаил Михайлов, лауреат Нобелевской премии.

Рядом спала женщина, которую звали Снежана, и будить ее было бы грешно.

Над страной подымалось холодное солнце.

В подъездах заныли двери, раздался собачий лай. Мишаня вздрог­нул и протер глаза.

Утро!

Пора на мусорку.

22.10.2002 г.


Примечания:

1. В повести использованы цитаты из работлауреата Нобелевской премии по медицине, Поле Нюрса.

2. В тексте использована цитата из произведения Карла Ясперса "Смысл и назначение истории".

3. Кроссинговер - дословно перекрест - процесс присое­динения инородного фрагмента ДНК к хромосоме нового хо­зяина. К. Вилли Биология".


Зимние гнездовья

Туман...

Свежий снег.

Запах хвои.

Шум воды на перекатах.

Кружит снег.

Дурманит голову запах хвои.

Свирелью звучит вода в теснине каменной трубы.

Туман.

Время утеряно и утеряны все ориентиры.

Одинокий автобус на ощупь пробирается во мгле. Серое пят­нышко среди гор. У высоких елей на крыльях лап оплавленный туманом снег.

Иногда в просвете мелькают черные стены рубленых церквей, пропитанных туманом столетий и снова — пелена за пеленой, накат за накатом, волна за волной.

Вертится спираль дороги и качается маятник дня. Кто вспом­нит — что за спиной, кто загадает — что впереди? Только белесые клочья тумана да капля за каплей по горизонту стекала.

В поселке без названия из тумана вынырнул угол дома кирпич­ного или деревянного. Суть не в этом, суть в тех людях, которые внутри. Кто скажет, кто они сегодня и кто — завтра? Только угол дома да сухие цветы под шапкой мокрого снега.

У каждого своя судьба. И в этом дне связующим звеном между прошлым и будущим остаются — чистый снег, белый туман, запах елей и мелодия воды на перекатах времени.

— Вам плохо? — Это трясет плечо соседка по автобусу.— Вы бледны и что-то кричали во сне.

Кружилась голова, тошнота теснилась в горле.

— Спасибо,— ответил я,— укачало в ржавой коробке.

— А вы умойте лицо снегом, полегчает,— посоветовала женщина. Автобус проваливался в белые озера, тонул в глубине и выныри­вал сквозь промоины среди серых стволов и зеленого лапника.

Жизнь уходила, сочились годы, как песок между пальцами. Блек­ли закаты, и ветер раздувал огни рассветов. Казалось, что лучше там — за горизонтом, а оно было тут, в реальном времени, которым мы дышали, в котором жили. Тут нас любили и ненавидели.

Мы пытались забыть прошлое, но прошлое становилось нашим будущим.

Ибо приходит время, когда на этой земле остается все меньше и меньше дел, и тогда мы обращаемся к памяти и начинаем жить прошлым, понимая, насколько прекрасны были те минуты и дни, насколько наивны были наши мысли и чувства. Как светлы были лица знакомых и друзей. Как чисты были наши помыслы.

Сквозь туман в голове и мрак в душе прорастают нежные побеги потерянных зерен на поле поспешной жатвы. Карабкаясь по жизни, мы ищем в прошлом зацепки, чтобы удер­жаться на гладкой стене грядущего времени.

Зима. 17.25. 2002 год.

Яблонецкий перевал, гостиница "Беркут".

Темнеет.

Отказавшись от дальнейшей поездки, поднялся по обледеневшим камням лестницы к провалу гостиничной двери. Она неуютно скрип­нула, но открылась. Холл освещала тусклая лампочка, затянутая пау­тиной. В глиняных расписных тарелках, служивших плафонами, чернели битые электропатроны. Дерюжка с незамысловатым орнаментом зас­тилала продавленный диван. Мусор по углам и покрытые пылью стекла на окнах.

— Дежурная! — крикнул я.

В ответ эхо — урная,... урна,., ур... и тишина.

На втором этаже — тишина. На третьем — полная.

Приоткрыта дверь в ресторан. В темноте пространство огромно­го помещения сжалось до узкой дорожки к витой лестнице по центру.

По ней опустился в кафе и там у стойки увидел женщину не-определенного возраста. За спиной в треснутом зеркале отража­лись бутылки со спиртным. На подносе черствели бутерброды.

— Що пан хоче, та кого вш гукае? Невже добродій не бачить, що навколо пусто. Ми зимою не працюемо, та літом теж мало хто заходить. На морозі потрощились труби. Ні води, ні тепла. — И она устало махнула рукой.

Я ответил, что хочу переночевать и, если возможно, — покушать. Ибо завтра снова дорога.

— То пане неможливо,— грустно ответила женщина. — Замер­знете зовам, а Тети — ось все, що залишилось.

И она кивнула в сторону алюминиевого подноса, где на черствых кусках хлеба неуютно застыли колбасные обрезки.

— Якщо не бажаете оту бурду,— и она показала на витрину,— то є келих файного домашнього вина та й ковбаса з хлібом розм'якне в ньому. Сдайте пане! Я б теж випила б склянку. Холодно. Вітри провівають душу на цьому перевалі часу.

Женщина налила пивной бокал красного вина и протянула мне. Свой стакан согрела в ладонях, а потом наполнила до серебряного пояса. Тонкие, но припухлые пальцы, следы маникюра на ногтях. Обветренное лицо и сожженные временем губы.

— Будьмо,— тихо сказала женщина и отхлебнула глоток вина. Я ответил:

— Будьмо!

Терпкое каберне, всасываясь в кровь, обостряло память, согрева­ло тело. Смещались акценты в словах, тени становились полутенями. Свет отодвигал темноту. Черствый хлеб оказался вкусным. Посушен­ная колбаса — добротным сервелатом.

Слова рождались сами, и я начал издали, как путник, ступивший с асфальта на зыбкую поросль бывшей тропы.

Десятки лет тому я бывал на перевале. Светились огни, горели дрова в колыбах. Смеялись счастливые люди. В метельные новогод­ние дни это был праздник для души. Переполненная гостиница качалась от легкого хмеля и, пылая окнами по фасаду, плыла в глубоких снегах к островам далекого марта.

Прекрасные дети высоких селений были щедры на добро и улыбки.

Чаша ресторана выплескивала гостей на веранду и они танцевали под светлым снегопадом.

Воздух был настоянный на хвое смерек, свежих еловых досок, пропитан туманом и чувством возможного счастья.

На смену усталой музыке трио, приходили гитара и песни, под которые мы целовались, клялись друг другу в бесконечной любви. И песни, которые учили нас добру и отваге.

Неистовый Володя и печальный Булат, ироничный Саша и изящ­ный Юра. Как благодарны мы им, что в исполосованых травмами сердцах всегда был лучик надежды и горела свеча.

Было это давно, а, возможно, вчера.

И, возможно, помнит та девушка из далекого города, как ты возвра­тился Ночью с горы, которую победил в злую метель. Как ввалился днем обмороженный в "Беркут" и согревая руки стаканом с горячим вином, рассказывал ей, как спал, зарывшись в сугроб, как ослеп от низких звезд и брел наугад по крутому склону, как падал в обрыв, скользя по обледенелому ручью.

Она готова была слушать и верить каждому слову.

А потом мы танцевали в сутолоке свитеров и штормовок, среди небритых ребят и отчаянных девчонок, обожженных ветрами пустынь и обмороженных дыханием гор.

Потом пели — хрипло и неуверенно, но весело и громко. Цело­вались, как будто хотели надышаться друг другом и не задохнуться.

Какая гулкая пустота!

Но в ней слышится музыка.

Как призрачен огонек далекой лампочки!

Но как прожектора слепят глаза.

Какая тишина!

Но я ловлю твои слова. Они как шелест первого ручейка, прорываются из-под снега.

В ручейке твоих слов, как беззаботный пацан, чалю бумажные кораблики к берегу оттаявших губ.

Свет, исходящий от вершин Свидовца, подсвечивал деревянные лица на барельефах, украшающих стены. В темных углах ресторана уснули все звуки и затаились тени, ибо они рождаются светом. Черная тишина, в отличии от белой, имеет свою партитуру,

— Іще келих, пане?

— Не откажусь.

— Та й собі склянку доточу.

И женщина проворно разлила вино из пластиковой бутылки.

— Будьмо!

— Будьмо! — ответил я.

— Не хвилюйтесь, пане, десь притулю вас. Глаза, наполненные грустью, чуть-чуть оттаяли.

— Я тут недалеко живу, в Яблонці. Посидимо, та й піду. Хоча в стінах хати живе самотність, а я у неї постійно в гостях. Човен перевернувся на середині тої річки, що кличуть життям. Розбився об скелю на Тісі, та й на Чорній Тісі.


Из уголков глаз полились слезы. Женщина смахнула их рукой.

— Якщо пан не заперечуе, то я розкажу. Легше стане на серці, коли поділюся своїм лихом.

Був день, як день. Сонця було досить й щастя теж. Чоловік робив побережником. Кохались ми до безтями, та й викохали доньку. Було їй п'ять років, п'ять пелюстків у нашої квітоньки.

Ось так вона сидйла на бережку, а води було — гусці по лапки. А ми вийшли на дорогу тай забарились. Почули крик і побігли до потоку. А навала вже несла нашу квтоньку. Чоловік кинувся в річку — та де там. Повінь двохметровою стіною неслась з гір, як потяг у прірву.

Ось як зараз бачу жах в донькиних очах, як зараз — а потім загубила свідомість.

Добрі люди знайшли нашу крихітку на румунсьюй стороні та й віддали на поховання.

А!

Давайте, пане, ваш келех. Пом'янемо.

И только сейчас, присмотревшись к лицу, увидел, что женщина совсем молодая, но непомерное горе согнуло ее, скомкало веки, опустило уголки губ, расписало морщинами лоб и щеки.

— Гарна була в дівках,— заметила она мой взгляд. — Гарна, та колюча. У нас кажуть так: "Файна стучна одданиця та дзьобчата, як сениця. А до цього ще й пайстричи латки розсіяли, а я не стереглася,— и улыбнулась. — Підемо, покажу вам палати.

Из кафе по темной лестнице мы поднялись в ресторан, а даль­ше — на первый этаж гостиницы.

Свисала паутина в темных углах. Проемы коридоров слегка под­свечивали лампочки. Пахло сыростью и бедностью. Сквозь обо­дранную драпировку стены зияли ранами красные кирпичи. С две­рей были сорваны номера. На ламинированых досках пестрели надписи на русском языке. Паркетный пол гулял волной под подо­швами ботинок.

Остановились у двери с номером восемь.

Вспыхнула тусклая лампочка. Остатки былой роскоши обрисова­лись в темноте. Кресла и диван в гостиной продавлены. Пружины торчали, как ребра у дистрофиков. Лоснились жирно подлокотники. Чернели дыры, прожженные сигаретами на гобеленовой ткани.

Пыльная пепельница и два окурка. Один со следами помады на фильтре. Сухие цветы прошедшего лета были случайной деталью на фоне обнищавшего интерьера.

— Ось так, пане, I живемо — холодно та гірко. Гасіть світло та й лягаймо спати. Може зінріємо один одного.

Проснулся от холода. Сквозь оконное стекло, покрытое изморо­зью, на наши тела смотрела луна. Желтый диск, изъеденный оспин­ками кратеров, вечный спутник мудрецов и бродяг, запутался в вер­хушках темных елей.

Пульсаром в тридцать один слог звучали слова старика Мёэ:

Зимняя луна.

Ты вышла из-за туч,

Меня провожаешь.

Тебе не холодно от снега?

От ветра не знобит?

Шум в коридоре заставил подняться с постели. Женщина спала, разбросав смоляные волосы по подушке. Я вышел.

Лунная дорожка пересекала холл. Суетились тени. Попадая в желтые лучи неземного света, обретали контуры и рельеф. Звучала гитара. Знакомые песни подпевал нестройный охрипший хор. Из-за угла вышел Алексей, мой старый друг, и остановился: —- Привет, старик! — рука коснулась плеча. Я не удивился, потому что ожидал эту встречу десятки лет. Десятки лет носил вину в груди и не растратил эту грусть сегодня.

— Брат, как попал сюда? — спросил я.

— А разве это важно,— ответил он. — Важно другое — мы встретились.

— Брат, я не успел сказать, прости, на Ка-хеме, в пятом пороге. Гребни вырвало из моих рук и выбросило тебя в поток. После аварийной чалки я плакал, как ребенок, но ты не видел этого, брат. Плот ушел, а мне досталась другая судьба — искать тебя. Искать, когда глухой распадок в Саянской тайге злобно молчал, вглядыва­ясь серыми скалами в мои глаза.

Искать, когда дожди заливали палатку, а от ягод и травы ночами изводила рвота.

— Ты прав, брат. Я был рядом. Чуть глубже, у самого дна, вдавлен­ный в расщелину отбойным потоком.

Один среди рыб и камней. Так рядом и так бесконечно далеко от тебя.. Тень друга колыхнулась и я почувствовал холод глубины вод и запах водоворота у дна.

— Прости, брат! Пошел снег и лед вцепился в кромку берега. Кончилась еда, ел мышей и пил еловые отвары.

Когда сухой снег бритвой резал лицо, в каких-то углах сознания наткнулся на мысль, что потерял тебя. И ушел. Ползком, на корточ­ках. Потом кубарем, колесом. По рысьим следам, под волчий вой. На двух бревнах, связанных репшнуром. Наледью прикованный к шер­шавой кедровой коре. Зло и напористо плыл из той беды. И, про­сти,— выплыл!

— Брось о грустном, все равно ничего не изменишь.

И тень смешалась с лунным светом, а голос продолжал звучать:

— Как там жизнь, как светит солнце, как там девочка наша из Рязани? Расскажи мне тихо, не пугая других, которые толпятся у плеча и далее.

И я вспомнил, какая неистовая весна в нашем городе на улице Весенней. Я вспомнил тот день Театра, когда мы полюбили ее. Тот день, когда уходила зима и девочки надевают туфли, и юбки стано­вятся короче, и перестук каблуков бросает в дрожь нас, не оттаявших после февральских холодов.

Сцена.

Бархатный занавес.

Идет прогон зачетов.

Корявый задник.

Полустанок.

Обгоревший вагон.

Вздыбленные рельсы со шпалами, уходящими в небо.

Безумный Велемир сжигает рукопись, чтобы согреть больного ребенка.

Людмила играет мать.

Тучный Давид — провинциальный сценарист и режиссер.

— Помнишь брат? Кричит, больше эмоций и слез. Слезы не должны высыхать. А она смеялась и копна соломенных волос вы­бивалась из-под сатинового платка.

Оставив ребенка у костра на рельсах, ведущих в небо, догнала Велемира и сунула в руки обгоревшие листы, где было пророческое: "На глухом полустанке с надписью..." — дальше — прожженная в бумаге дыра... Потом: — "Ветер дикий трех лет, ветер, ветер." Даль­ше снова дыра в бумаге — и продолжение: "вот ваша жизнь". Давид махал кулаком, а она качала ребенка, смотрела в зал огромными глазами и причитала: "Велемир, Людомир". Над ней, поднятые вен­тилятором, летали клочья бумаги, где чернилами бисерным почерком усердно выведено — "темец, земец", на следующих листах — "и море речи", а самый высоко летящий — "и ты, далече!"

Она поймала лист и, глядя на нас, прочла:

"А я

Из вздохов дань

Сплетаю

В Духов день".

Ты помнишь, брат, ее глаза? В них было столько сини от бездон­ного нашего неба, и так глубоки были звезды в черных колодцах зрачков.

Я спал, как собака, у ее дверей на резиновом коврике лестничной площадки. Меня сторонились люди и кошки. Не было прощенья мне за то, что я пришел один из глухого Саянского распадка.

Случилось так, что через многие годы мой самолет застрял в аэропорту города. Я скупил все гвоздики на рынке у старого ста­диона и украсил ими площадку перед ее дверью.

Нажал звонок.

Долго ожидал.

А уходя, услышал в спину:

— Алексей!

Она ждала тебя, брат!

Яблонецкий перевал.

Гостиница "Беркут".

2 часа ночи.

Холл первого этажа.

Продавленный диван.

Пустота, разделенная ярким светом лунной дорожки.

Тени и тихий перебор шестиструнки: "ты ж ведь большая умница, вытри с лица слезу".

На фоне панорамных окон — далекие зазубрины Свидовецкого хребта. Танцующие пары.

Твоя голова на моем плече. Запах сосновых иголок, запах молока и жар приоткрытого рта. Наша лодка качается бризом тихой музы­ки и любви.

Это было вчера или совсем недавно. У истоков большой реки деревянный сарай с табличкой "Прокат". Рядом вторая "Лыж нет". Внешне угрюмый, но добрый душой, старый Иштван бормотал что-то под нос.

Бормотанье усилилось при виде мокрых ботинок, принесенных мной для сдачи.

Боже, а на улице светились снежинки, их полет был непредсказу­ем. Зависнув на твоих длинных ресницах, они таяли. Влага неба смешивалась с влагой твоих глаз.

За спиной темнел деревянный каркас турбазы "Эдельвейс".


Так мы познакомились.

Иштван любил вино. Это угадывалось по багровому носу. За бутылку родного "Токая" нашел лыжи, палатку и спальники. И пошли мы, проваливаясь в глубокий снег по полоныне Головческой к подъе­му на Щесу. Минуя заборы из тонких елей и пару случайных домов, минуя прошлое и что-то еще.

Хотелось, чтобы новая жизнь начиналась тут, среди сказочных елей, украшенных синим снегом, среди птиц и следов неизвестных зверей. Хотелось забыть все, что за спиной.

Забыть то, кто мы и откуда. Отрешится от реальности. Слушать тихую песню снега под музыку ветра с хребта Черногоры.

Над полониной срывались лавины, ломая деревья в теснинах из скал. Где-то внизу стучали стаканы в дымных колыбах и капала кровь из разбитых носов.

А посредине, в старой кошаре, горел огонь и наши тени перепле­тались на стенах и потолке. И наши мысли переплетались в про­странстве морозного сруба, на сквозном ветру, среди летящих сне­гом секунд и часов.

И наша свеча на деревянном столе в темном углу. Виртуальных икон в этом пространстве мы надумали много. И канонизировали эти минуты в душе.

Пусть годы стерли черты лица и тембр голоса. Остался запах снега и запах костра. Осталась смелая мысль о том, что один день может стоить одной жизни.

Почему мы пришли сейчас на лунную дорожку в этом ресторане, заполненном тенями и тишиной?

Почему я вспоминал, вдыхая запах волос, тот день, когда на полонине Щеса шел снег?

Почему я один танцую в этом зале под угрюмыми взглядами

деревянных людей?

Но разве я один? Вот белеет тело, переломленное через хребет лошади. Старый Арон кричит и гонит черную кобылу через зал. Тебя, друга детских лет, убила молния июльской грозы.

— Копайте яму,— кричит Арон и гонит лошадь. - Копайте в огороде и засыпайте его землей. Земля возвратит жизнь!

Толпа, стук лопат. Крик твоей мамы, от которого крыши домов подымались над серым местечком.

И твое лицо, и синие губы над черной землей, и червяк у самого

угла рта.

— Ребе, зовите ребе, пусть он скажет, что делать дальше. Пришел мудрый рабе и положил кадыш у твоей головы.

— Закопайте его в небо, он ближе к Богу, чем все мы,— тихо сказал ребе и ушел в сторону синагоги.

Гонит Арон лошадь по паркету длинного зала и кричит деревян­ной толпе:

— Копайте небо!

Я вдавлен в угол дивана с осколком стакана в порезанной руке и стук твоих шпилек, стук, как азбука Морзе.

Складываются точки и тире в сигнал "SOS". Это говорят ноги, а губы гневно выговаривают о превратности судьбы. Прессуешь паль­цем темноту и сквозь эту стену прорываются отдельные слова:

— Все могло быть по-другому!

Эти слова пропитали меня грустью в южном городе, когда твой корабль уходил к далекому порту в теплом море.

Так легкомыслен был взмах руки и так красиво звучали слова:

— Все будет по-другому!

То была моя грусть и печаль. Сегодня, глотая слезы в пыльных переулках Ашдода, пытаешься взглянуть за горизонт, за синее море, за белые горы вокна гостиницы "Беркут".

Стучат каблуки по паркету. Для слова "будет" в моей жизни времени не осталось.

Болела голова.

Балконная дверь легко поддалась и я вышел в ночь. На лапах елей ютились белые звери. Вдали, у Ясеней, мелькали огоньки. Морозный воздух наполнил грудь. Дышалось легко и свободно. Но разве можно через дверь уйти из прошлого? Из прошлого уходят через будущее. Но парадокс состоит в том, что прошлое — наше будущее. Наступит день и мы будем жить только прошлым. Реминесцируя под пологом снежного неба или в доме дождливого мая.

И глаза прошлого будут пристально вглядываться в твое лицо, пытаясь увидеть несостоявшееся будущее.

Пространство холла наполнено звуками музыки и шагами. Мель­кают тени, то сбиваясь в одну огромную, которая заполняет холл, то дробясь на одинокие. И у каждой свой путь на лунной дорожке.

Из темноты луна ткет конфигурации теней. Память переселяет в эти объемы души живших с нами людей.

Звучит далекая музыка. Это цимбалы — пот с лиц! Это радость и морщины на челе. Это цимбалы — "Гей но, збирайтесь хлопці, файних побачить Дівчат!"

Стучат молотки и кровь стучит в висках.

Твоя рука на плече в прощальном прикосновении. Рука не отпускает меня. Теплая рука на плече. Неужели ты возврати­лась? Чужая душа иссушила слезы.

— Не лякайтесь! Це я, хазяйка "Беркута". Пішли в ліжко, зав'яжемо руку, бо капає кров. Порізався в темряві? Пішли, ми повинні горнутись до когось. Подивись, за вікном, Яблонка біжить до Прута, а Замир до Тіси. Тільки люди довго ходять один поза одним. А потім розходяться, та й назавжди. Так важко інколи зробити той крок, один крок.

.— Да,— подумал я,— шаг,— и торопливо оглянулся, как будто был готов к этому шагу через пропасти времени. — Холодно, иди в комнату, я останусь. Мне нужно сделать шаг.

Через коридор по лунной дорожке протянулись рельсы Трансси­ба. Шел мелкий дождь. Сигнальные огни красными пятнами ложи­лись на мокрый металл.

В темноте кричали маневровые и суетилась вокзальная толпа в своем твердом желании допить и упасть на плацкартную полку.

Дальше за путями ворочалось, стонало полуголодное брюхо сибирского города.

Задыхаясь в дыму, в недельной вони агиток, теряя честь и зубы в кабинетах и камерах государственных волков, друзья решили уехать в глубь Алтая. Под святой горой Белухой организовать свободное поселение. Жить по принципам Кампанеллы. Творить, как на душу ляжет. Говорить, не оглядываясь.

И ты, умытая слезами и дождями, манила и заклинала сделать шаг с перрона на берег Катуни. Ты неистово мечтала, что там и только там будем счастливы. Слезно просила порвать все нити с городом, оторвать дуги рук от проводов большого напряжения. Забыть ветви синих берез над неоном реклам и пух тополей вдоль брусовки дорог. Оставить сруб деревянный и рябины куст. И ту тропу, что свела нас,— в сиротском одиночестве оставить. Поэтому труден выбор и сложен шаг, и печален фонарь на последнем вагоне.

Сегодня ты пришла из своего далека, чтобы сказать что-то важ­ное. И рот искаженный криком и полная тишина, и птиц полет сквозь аркаду губ.

Для меня — только темень коридора да луна в переплете рам и пролет летучих мышей над головой.

И снова дверь под номером "восемь" скрипит, открываясь в меня:

— Я чекаю вас, замерзла. Холодно мені. Холодно тому, що самотня. Обіймітъ мене та зігрійте,— и пальцы, разрывая морозный воздух, топчутся на упругой груди. Касаясь сосков, обжигаются до ногтей. И души бредут, согнувшись, из тела в тело. Стучат сердца. Тела соединяются. Губы скользят покоже.

Тает снег, который память. Исходят дождем низкие тучи в дале­ком сибирском городке. На мокрой крыше вокзала наши тела про­щально светятся сквозь пелену небесной воды.

А где-то внизу на перроне звучит надрывно гармошка и плачет седой гармонист.

Поезд ушел за горизонт, мерцая красной точкой последнего вагона.

— Ви коло мене і дуже далеко,— печально сказала женщина и уснула.

Мне не спалось. Стучали двери в номерах. Суетились слова, натыкаясь друг на друга. Распадались слова на звуки. В этом хаосе рождалась мелодия. Сложно сказать, кем и для кого она была создана, но я оказался невольным слушателем космического оркестра, где на освещенном луной, пюпитре попадались ноты, адресованные мне.

Женщина улыбалась во сне, а я босиком, спотыкаясь об выбоины в паркете, пошел на голоса.

В ресторане безликая толпа кружилась в медленном танце. Сквозь открытую на балкон дверь струился лунный свет. На перилах сидел мой товарищ — Сеня.

Продавливая снег босыми ногами, я прошел сквозь него и сва­лился с площадки в сугроб. Снег забился в трещины пяток, тая, сочился сквозь пальцы рук, слезил лицо.

На втором этаже Сенин профиль застыл в оконной раме. Я махнул рукой и крикнул:

— Обожди!

Тело, разорванное на молекулы пластидом шахида, было собрано горячим ветром Иудеи и соткано из снежных крупинок в тусклом окне гостиницы "Беркут".

Минули годы, а, возможно, минуты с тех пор, когда мы топтали соседний склон досками, званными в народе лихо —"мукачами".

Кружила метель, завывая воронки зимы, и белые улитки ползли по синему снегу. Ночью в кошаре, под вой ураганного ветра, при неярком свете свечи с пугливым мотыльком огня, ты пел старые песни, глотая кипяток из военного алюминия.

Когда смыкались глаза и спальники несли нас к кромке сна, судьба забросила в дом толпу пугливых туристов. Пятеро ребят не вместились в кошару и стояли на улице. Синие губы, глаза, полные отчаяния и тревоги.

Ты, Сеня, вышел в метель. У деревянной стены разложил костер, кинул лапник на снег и уснул. Кто-то из тех, стоящих овцами, тоже лег рядом, втащив ледяные тела в спальники. Для них это был первый опыт по борьбе со страхом.

А ты, Сеня,— учитель. Потом, пройдя все войны Союза, в песках пустыни Цин ты учил воевать пацанов и сопливых девчушек, мешая русский мат с командами на иврите.

У судьбы были другие взгляды на твою жизнь и другой расклад.

В автобусе из Иерусалима на Бейт-Лехем ты сел рядом с шахидом. Говорили о простых вещах: о погоде, о детях, о том, что до­рожает жизнь и шекель теряет в весе.

Ты уснул, разморенный жарой, и на подъезде к Дамат-Рахелью взрыв разорвал тело на тысячи ярких огоньков в вечернем небе. Я стою босым на карпатском снегу, вглядываясь в твой профиль в лунном окне.

Обожди, Сеня!


* * *

Дверь открыта и ветер гоняет мусор по темным коридорам. Вторично вхожу в дом, шлепая ступнями о бугристые доски паркета. Остается мокрый след босых ног на лунной дорожке. Из бара просачивается свет. Открываю дверь. Горят свечи, оплавляя время. Причудливые изгибы парафина застывают на цветной кера­мике Косовских мастеров.

В углу за столиком сидит парень. На красную ковбойку натянута штормовка. На брезенте дыры от костров и жизни... Рукава укра­шают эмблемы.

Он шел рядом на Курилах и Памире, в Саянах и на плато Пу­торак. Мы искали следы Беринга на Командорах. Он читал стихи в "Интеграле".

Его били в кривых московских переулках псы из Лубянки, когда он вышел защищать Бродского.

Я тщательно вглядывался в лицо и не мог его отыскать. Пы­тался дотронуться до руки, но пальцы натыкались на пустоту. Вне­запно, как озаренные, пришло понятие, что это я. Нас разделяет время. Вопрос не в том, кто к кому пришел, вопрос в том, что воз­никла необходимость соизмерить планы на жизнь и прожитое.

Суетились мотыльки огоньков. Догорали, оплавляя время свечи. Плотная паутина затянула красный угол, где когда-то висела иконка старых мастеров.

Сегодня на фоне тусклого квадрата в грязной стене темнел ржавый гвоздь. Вокруг пустота, и только луна приоткрыла дверь узким лучом света.

Мутный рассвет шевелился в стекле пустого стакана.

* * *

В комнате номер "восемь", на границе ночи и утра, все призрачно и неопределенно. Только женщина на мятой кровати улыбалась кому-то в далеких снах. Открыла глаза, и я спросил ее об этом. Приподняв­шись, начала чесать смоляные волосы деревянным гребнем.

— Ви знаете, таке приснилось: ми йдемо по дорозі— я і чоловік. Він держить доню на руках, а вона підняла руки, а в пальцях зап­луталось сонце, та й три птахи над нами все кружать, співають щось весняне, а десь далеко попереду стоять наші батьки та й махають привітливо, а навкруги гори, поросші ялинцями і буком, та чепурні хатки на полонинах. Таке приснилось... — и голос женщины сорвался на плач, и комок застрял у меня в горле. Она продолжала рас­сказывать, глотая слезы и горе:

— Поховали дитину, а чоловік запив. Злий зробився. Худий та лютий. Коли нап'ється, ходив по селу та кричав, що порубаний ліс то причина повені, що забрала дочку. До кожного приставав, гово­рив, що буде потоп і всі ми загинемо, якщо не перестанемо рубати ліс. Інші побережники крізь пальці дивились на все. Є папір та й годі. А мій писав до столиці, звертався до президента. Та де там. Все — пустий звук!

— В листопаді знайшли його, бідолаху, з розбитою головою в Тисі.

— Потекла його кровинка, доганяючи крик дитини по хвилях аж до Дунаю.

Женщина всхлипнула и начала одеваться.

Неяркий свет нового дня пролился в комнату, высветив дорогие обои, рванные во многих местах, масляные пятна на кресле и прожжен­ную полировку стола, вздыбленный паркет и грязные занавески.

Звонко хлопнула дверь.

— Не лякайся,— сказала женщина,— то хлопщ, що продають сувеніри та ліжники, прийшли за товаром. А ми спустимось в буфет та й щось пошукаемо для сніданку. Пішли?

Я осторожно закрыл дверь и окинул взглядом полутемный кори­дор. Пространство холла продолжало жить ночными тенями. Шеп­тали что-то стены, впитав голоса ночных гостей. В воздухе витали знакомые запахи.

К покосившейся двери была приколота записка: "Любимая, помо­лись за меня" и число 10.01.71 год. Далее карандашом дописано: "Да упокоит твое тело земля, а душу — вершины".

05.02.2002 год.

Солнце скользнуло по пластику стола и высветило мои грубые, исковерканные жизнью руки, держащие граненый стакан с вином, и ее тонкие пальцы с серебряным кольцом.

Металл чернил немыслимой красоты гуцульский орнамент, на котором искрились лучи восхода.


В повести использованы:

1. Стихи Велемира Хлебникова.

2. Строчка из песни Юрия Визбора.

3. Танка Мёэ "Зимняя луна".

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.