Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК КО "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни КУзбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Администрации города Кемерово,
ЗАО "Стройсервис",
ОАО "Кемсоцинбанк"

и издательства «Кузбассвузиздат»


Колыбельная иволги (повесть)

Рейтинг:   / 1
ПлохоОтлично 

Содержание материала

Глава первая

У Натальи опять начались роды и (вот же гадство!) все средь ночи. В темь да темь. В своем отчаянье она старалась не закричать на потеху врагам.

– Господи, – шептала в горячке саднящими губами, – обрати ты меня, рабыню, в мотыля или стрекозу – пусть склюют воробьи. Соглашусь и водомеркой в пруд, только б сожрали рыбы. Я не хочу жить, Господи!

Наталья давно потеряла реальность. А плод, которого она смертельно не хотела, словно обратился в червяка и точил ее, женщину немолодую, как нутро дерева. Домашняя комната – обычная, в большом городском здании, представлялась камерой с пустыми, мало-мальски побеленными известью стенами. Бог, невидимый, как воздух, не хотел помогать. Может, и он, Вездесущий, сник перед грозным фашистом?

– Я ж русская, я ж сибирячка, и могу ль я след-то живой от германского захватчика оставить? Пойми меня, Господи! Умертви чужое, ненужное дите, чтоб не брать мне еще один грех на душу. Не фашистка ж я, не змея-губительница...

Хотя и удушливы стоны, хотя и тих обращенный к Богу шепот-мольба, а разбудили-таки немецких пауков. Дверь распахнулась, и властный голос женщины произнес сонно, с высокородным арийским недовольством:

– Ты, брюхатка, снова рожаешь? Прекрати, бессовестная! Не даешь спать. Возьми вот подружку. Ты рожаешь, она кота просит – вот и орите дуэтом.

Рядом с примолкшей Натальей мягко шлепнулась кошка. Дверь закрылась, а они, два живых существа, таких разных, минуту-другую смотрели друг на дружку одинаково – остро, с напряженной мукой. Кошка была холеной, сиамской, с пышным бантом на шее. Словно подражая своей хозяйке, она брезгливо фыркнула и спрыгнула на пол. Ее дикий крик резанул Наталью и заставил вскинуться. Зажав уши, невольница выругалась: о, гадство! А вопль повторился. Ничего не оставалось, как поймать вражью любимицу и вышвырнуть в форточку:

– Ори там... своим гансам.

И словно свершилось чудо: ей, мученице, вдруг стало легче. Однако внутренне живя еще родами, ощупала постель: сыра, должно быть? Простыня, одеяло хотя и скомканы, однако сухи-сухехоньки. Не гадство ли? Недоумевая, Наталья села на кровать: как же так? ведь я чуяла ток крови...

Когда звонкий будильник - шило колючее! – поднял ненавистных угнетателей, тяжелая, измученная думами Наталья, только к ней сунулись в камеру, сказала вызывающе:

– Я вашу сирену – фьюрьк в окошко!

Как ей хотелось, ну хоть чем-то досадить захватчикам! И добилась своего: у кошки-то, по кличке Юлька, германские господа лишь под хвостом не целовали. И поднялась паника, точно Берлин их чертов пал. Искали кошку всей семьей, топали уж топали – у Натальи вовсе разболелась голова. Что там Берлин – белый свет у них потух. Две девочки, избалованные, как та сиамская кошка, вернувшись с улицы ни с чем, впали прямо-таки в истерику:

– Ты нехорошая, вредная старуха! Мы не будем тебя любить, а вырастим – уйдем из дому... как твой Илюша.

– Мой Илюша? – Наталья скривилась: соплюхи! никакого Илюши я отродясь не знала.

Их мать, та самая госпожа (фрау, фрау Бекель!), которая лаялась ночью, была женщиной полной, крепкой, она вновь начала браниться:

– Ты сама чокнулась и нас дуришь. Скоро сорок лет будет, как война закончилась, а ты, попка, орешь одно и то же: камера, надзиратели, фрицы, гансы...

Выставив-таки девочек, фрау Бекель злобно, со стуком затворила за ними дверь и, воинственная, вернулась к Наталье:

– Ну, я говорю, сводишь нас с ума! Не жилось тебе спокойно? А мы расплачивайся теперь за твой героизм, подпольщица бешеная! Ты бы уж сама, одна расплачивалась...

Как топором рубила. Наталья и не ждала иного – она всегда такая, вражина. Закрыла лицо одеялом, оставив лишь один глаз и им-то, боязливо-настороженным, но в то же время дерзким, следила за гадкой надзирательницей. При этом размышляла: ее ж убивали, кажись, эту фрау Бекель, а она вот... воскресла из мертвых? и молодеет – диво прямо! или у извергов все наоборот? не старятся, одомашнились... иль кожу поменяли? не-ет, для вас война не кончится, пока хоть один истинно русский жив.

Выглянув, как из норы, спросила с насмешкой:

– А плетка-то... где твоя плетка?

– Какая еще плетка? – сильные руки фрау Бекель легли на хромированную спинку койки. – Какая, спрашиваю, плетка? Ляпнешь так при ком-нибудь, патриотка безмозглая, – со стыда ведь сгоришь. - И надзирательница качнула койку, словно детскую люльку. По-мужски коренастой была эта фашистка, и сила-кипяток бурлила в ней.

Наталья метнулась к стене. Теперь и подушку подтянула к лицу, готовясь к активной защите.

– Такая, – ответила с опозданьем, – которой стегала нас, пленниц. То-то забыла...

– Тьфу, дура! Да я – Марья, твоя дочь.

– Ну-ну, дочка, – смелея, уже с сарказмом отвечала Наталья. – Плохи, знать, дела, коль под русскую Марью рядишься. А нутро волчье выдает. То-то тебе непокорность наша поперек горла. Красная Армия близко? Но я не слышу грома. Жду, жду, когда он грянет на вас, германских зверей, наш пороховой гром. Иль стороной прошло войско? Отрезали вас, не дали сбежать? Тогда ж тебя, палачку, надо вязать да тащить в Смерш.

И вовсе ободрившись, Наталья отшвырнула свою постельную броню, за которой укрывалась, и встала во весь рост довольно проворно. В своей белой ночной рубашке она походила теперь на карающее привидение. Молодая ядреная женщина оробела. Отступая, уже для видимости, продолжала ругаться:

– Я тебя, рьяную, саму свяжу. Поговори еще – и свяжу. Да в другое место отправлю... где на таких вояк надевают смирительные рубашки.

Но стоило скрипнуть койке – фрау Бекель тотчас забыла о своем престиже, выскочила вон и, придерживая дверь коленом, заперла на ключ. Как человек, избежавший опасности, ослабела вдруг. Прижавшись спиной к холодной стене, подумала с дрожью: это я буду с ней маяться? не-е, ни за какие щи...

А из-за двери, усиливая ее отчаянье, донесся торжествующий голос:

– Так-то, дочь Марья. Самозванка!

***

В этот же день, не раздумывая, Марья обзвонила родственников, созывая их на совет. С работы отпросилась пораньше, думая: не прибирись я – осудят ведь, особенно Глашка. Кривила в душе Марья даже перед собой. Дело обстояло куда сложнее. В ее душу, крепко запертую, и здоровые не заглядывали, а эта чокнутая подпольщица... Чутье у ней собачье, что ли? – думалось Марье.

Старшую-то дочь (глупую ишачку!) не называла надзирательницей Бекель. И слова камера, захватчики кто слышал? Значит...

Негодовала Марья: как есть осрамит на весь белый свет! Бекель, надзирательница... черт-те что! Внутренне сопротивлялась возможной схожести с той Бекель, немецкой надзирательницей, а щеки горели: волнуя, в памяти всплывала Катя Аляскина, раздатчица их столовой, комсомолочка, тоже из рьяных, посмевшая организовать "Прожектор", чтоб высвечивать темные места. А она, Марья, старший повар, даже не первое лицо, и не таких расщелкивала. Как кедровка орехи! Какой мужичок был инспектор-то ОБХСС, что взял ее за горлышко! Кремень. И сплыл. Зачаровала. Да о первом их свидании сама же и сообщила кому следует. Конечно, постаралась, чтоб к этому моменту он хорошо выглядел во всех отношениях... А юная Катька – тьфу! Подсунула ей в модную сумочку два целлофановых пакетика – и свой же бдительный "Прожектор" высветил их. Остальное довершили шавки, которых она подкармливает: повела бровью – и затявкали, и показали прыть. Катенька напилась уксусу – врачи не спасли...

Марья, жалея, что растрепала всем о немке Бекель, по сути намеревалась теперь отмежеваться от неё. Как? Прежде всего доказать: ее квартира ничуть не напоминает камеру – чиста, уютна. Это должно быть ясно без лишних доказательств. Глянул и понял: у матушки явное завихрение. И не срываться больше...

За полтора десятка лет в жаркой столовской кухне Марья привыкла к поту, спешке. И сейчас быстренько помыла пол, на окна повесила занавески, убрала с глаз лишние вещи. Пробегая по коридорчику, бросала взгляд на дверь, за которой находилась мать, как на тяжелый торчащий камень: не упадет? не зашибиться б...

Слышала шаркающие шаги матери. К счастью, вела она себя спокойно. лишь раз Марья разобрала ее недоумевающий голос:

– Почему нет глазка в двери? Странно...

Иногда, забывшись, Марья совала свое крупное разгоряченное лицо к трельяжу, словно спрашивая у своего отражения: какая схожесть с немкой? не должно быть схожести, если все разное... Она и себя привела в порядок. Черное велюровое платье делало ее строго-траурной. Можно было даже упрекнуть ее: мол, несколько преждевременно одеяние. Однако она, расчетливо-предусмотрительная, намеренно била на это. Даже заранее приготовила слова, которые не могли не вызвать жалости: себя, де, хороню, по себе траур-то ранний...

Родных встречала с ласковой замученностью:

– Валюсь с ног. Не сегодня, завтра сама сдохну. Охотится - на волосок не уснешь. В дверь замок врезали. Вязать ей меня, надзирательницу, надо – и никаких! Вязать – и в Смерш тащитъ. Утром как схватила за волосы, – присочиняла, – едва вырвалась.

От спешной работы сдобное лицо Марьи, очень кстати, продолжало потеть. Утираясь платком, она красноречиво говорила: вот, де, и сердце нарушилось, льет с лица целыми днями.

Последней пожаловала Глашка, жена среднего брата Марьи. Сам он, олух, со дня свадьбы ничего не решал и на советы – семейные, общественные, просто не показывался. Там, где разрешалось, его представляла Глашка, хотя ее развитие, кажется, остановилось еще в отрочестве. Она так и осталась пухленькой, смазливой девочкой, которую, стоило ей проснуться, надо было целовать, ласкать, ублажать. Сама Глашка могла лишь пить да петь. К своим двадцати четырем годам она познала уйму скабрезных частушек. Исполняла их невинным детским голоском, вызывая у слушавших не столько неловкость, сколько смех и удивление.

– Час пик – думала, что не доберусь, – оправдываясь, сноха сняла яркий детский плащик и шляпку. – А холодрыга – ух! Ну кто поверит, что вчера еще радовались бабьему лету? Ночъю, наверно, снег пойдет. До костей продрогла. У тебя есть выпить, Марьянка?

Выжидающе постояла, потирая синие ручки и, не дождавшись ответа, прошла в зал, приткнулась задом к батарее отопления. На ее "здравствуйте" не ответили, словно то мявкнула Марьина кошка. И взгляда не удостоили, лишь старшая золовка уколола презрительно-усталыми глазами, но этот ее укол Глашку не ранил. Греясь, она сказала:

– Ох, какой мрак у вас без меня! Хуже, чем на улице. Думаете ссориться из-за старухи? Тогда начинайте. Кто первый? А то мне хочется петь.

– Зачем ссориться? Обсудим проблему, наметим выход, – становясь к полированному столу, тихо и привычно возразила Марья. В своей столовой она была еще и бессменным профоргом, знала, как начать, повести собрание. – А проблема непростая. Мои девочки уже заявляют: боимся, не пойдем домой. А сегодня... да я рассказывала по телефону. Дверь вон держим запертой.

Марья утерлась платком и сжала его так, что на полированный стол упали крупные капли:

– Видите, слабость-то какая! Довела...

– Я полтора года держала, – возразила старшая сестра, - всяко случалось, но не сзывала собраний. Немного ласки, снисхождения – больная ж, это надо понимать. А ты на второй неделе кричишь караул. С твоей-то силой о слабости говорить?!

Марья, будто ее, профорга, прервали, когда она еще не высказалась до конца, тотчас взяла сестру в оборот:

– Ну, подержала ты полтора года, а чего добилась? Давай-ка взвесим этот факт трезво, с позиции государства. Ни-че-го ты не добилась! Хуже, принесла обществу вред. Посмотри на себя: какая ты работница, измотанная-то? Какой от тебя, ответь, можно ждать производительности труда? За виски вот хватаешься. Если в голове, как у матери, еще не появились фашисты, то скоро появятся: самолеты-вертолеты гудят уже?

– Да, да, – охотно поддержала Глашка. – Мы забываем: женщина – цветок жизни. И ради чего губить себя? Старуха ведь не знает даже, что дочки ухаживают за ней. Она в плену. Так лично я на день не возьму такую свекровушку. Уж вы, родненькие, сами слушайте, как она честит вас.

Батарея отопления была чуть тепленькой, Глашка не могла согреться, и ее взгляд, тоскливо-беспокойный, даже капризный, скользнул за окно. Сверху, с десятого этажа, виделись лишь серые крыши домов. Брр! Они, сиротливые, тоже закалели, сморщились – сплошная зыбь.

– Мнится ей – давайте определим в психиатричку и никаких мук. На то и строят больницы, – помолчав, озябшим голоском вновь проговорила Глашка. Красноречиво потерла плечи, глядя на Марью: нашли, мол, проблему! И не выпьешь... зря, что ли, я ехала, мерзла?

– Звонила я в психиатричку! – с крепнущим гневом сказала Марья. Дав возможность выговориться Глашке, она села за полированный стол, широко разведя локти. Пугающе черная, направила свои разящие глаза на брата, уткнувшегося в книжку: ты-то, студент, что скажешь? И у парня начали розоветь уши. – Дураки там, в психиатричке. Они направление требуют. А что мне напишет наша участковая? Склероз напишет. Прогрессирующий склероз...

Глашка усмехнулась на это:

– Склероз... Да свекровушка всю жисть больна войной. – Она дурашливо протянула руку и произнесла с цыганским акцентом: -А позолотите ручку и я улажу все больничные дела.

– Замолчи ты, кукла! – осерчала старшая золовка. И с надеждой посмотрела на читавшего брата: от его слова, казалось ей, теперь зависело многое. Тот, почувствовав на себе взгляд, поднял голову и улыбнулся мягко:

– Нашей матери в пояс бы кланяться...

Марья, словно только и ждала это, тотчас воскликнула:

– Ну и бери, кланяйся! Бери!

– Возьму, – так же мягко ответил брат. – Но оставь квартиру. Ты же как кукушка: влезла в чужое гнездо – и вытолкала всех. Мать к Зойке поехала, я – в общежитие.

– Ах, вам, принц, сразу и квартиру подай! Одному, а у меня – семья, четвертого человека приняла. Имею я право на свое личное счастье?

– Квартира-то мамина. Наша.

– А я – Афродита, я из морской пены родилась? Мне ничего не положено, да?

Эту перебранку прервала Глашка, смотревшая в окно:

– Ветер у кого-то платье сорвал и треплет. Шикарное, кажись, платьишко. Не твое, случаем, Марьянка? Посмотри, тоже черное...

Сурово-разгоряченная Марья нехотя встала и подошла к окну: какое еще платье, откуда ему взяться? Но верно, сильный ветер нес, швырял, мял, припечатывал платье то к одной, то к другой вентиляционной трубе, словно примеряя: тебе оно не подойдет? а тебе?

– Это, наверно, мое, – послышалось вдруг от двери. И голос этот, неожиданный, вроде из пустоты, напугал всех крайне. То Наталья, прятавшаяся за косячком, вошла в комнату. – Оно еще летает? Не подобрали?

Марья посмотрела на брата убийственно: ты, что ль, отомкнул комнату? Он, барабаня пальцами по лежащей на коленях книжке, усмехнулся, сверкнув молодым, задиристым взглядом: я, ну и что?

Наталья неторопливым, твердым шагом рабыни подошла к балконной двери, по-детски сплющив нос, прильнула к стеклу и долго, не чувствуя напряженного безмолвия комнаты, всматривалась в серые горбы крыш, утыканных антеннами, трубами, конурками слуховых окон. Платье, змеясь и словно подразнивая, пролетело перед самым лицом. Наталья, вздохнув, оторвалась от стекла и произнесла убежденно:

– Да, мое платье. Я вышвырнула его в окно, когда госпожа, то есть фрау Бекель наряжала меня в черное. Немец Гёр – уро-дец! – любил нас в черном. И стегала ж меня фрау за то платье! – сухими руками, с явной дрожью Наталья обняла свои плечи. Она была в длинном бордовом халате.

– И сорок лет оно летает? – с ехидцей спросила Глашка.

– Будет летать и тысячу лет, – близоруко присматриваясь к ней, стоявшей рядом, проговорила Наталья. – Ты-то, провокаторка, тоже оклемалась? Я не ошиблась: ты ведь Аська Кащенкова, недоросток? – потянулась к ее лубочному личику, но Глашка испуганно попятилась, говоря:

– Ну-ну! Хотя бы и Аська, так что из того? Горшком назови, а настала моя пора, теперь я сужу тебя. – Сноха долгим вопросительным взглядом обвела всех присутствующих, вроде спрашивая: ну, не сумасшедшая ли?

– На что ты еще годна, только на подлость, – молвила Наталья. И тоже, близоруко щурясь, осмотрела присутствующих. - Неужель вы, господа и лакеи, неистребимы?

Потеряв реальность, Наталья чувствовала себя молодой, но лишь годами, не силой. Какая сила, если ты, непокорная, находишься в неволе? Жизнь – жестокий диспетчер, сыграла с ней злую штуку: повернула назад и послала в пекло, которое она прошла однажды. Как половодье, нахлынувшее вдруг, вымывает рыхлый плодородный слой, так болезнь унесла из ее памяти настоящее, со всеми его прелестями, думами, связями. А дальше наткнулась на крепкий рубеж, воздвигнутый на цементе счастливого детства и муках унизительной неволи военных лет. Однако при этом открылось вот что: она, Наталья, вроде как поржавевшая гильза, не подходила к гнезду боевой винтовки, из которой, в свое время, был свершен выстрел.

– Вы репетируете? Все-таки хочется создать театр из невольниц? Бездари! Как говорите-то? Где ваши души? Кого слушаете, эту жирную сучку? Что за мысль она прячет под старухой-то? Не нашу ли Родину? Не Россию ли? И сумасшедшая, и немощна, и пора спасать ее... К смирению, предательству – замаскированному! - ведет сучка!

Сын, не давая ей распалиться, поспешно взял под руку и, соглашаясь с ее словами, повел из зала:

– Да, ты права, мать. Гадкий, бездарный спектакль. Ничего у них не выйдет. Пойдем отсюда.

Глашка, провожая их мстительным взглядом, сказала Марье:

– Отправь-ка ее к Илюшке. Он ей покажет – и немцев своих враз позабудет.

– Это мысль! – обрадовалась Марья. А сестра и брат вздрогнули, точно Глашка ткнула пальцем в свежие раны. Мать, будучи еще молодой, почему-то не переносила старшего сына, и он, еще мальчишкой, бежал из дому. Скитался, слышали, за что-то сидел, был при смерти, но выжил, а теперь учился.

– Мы не имеем права совать мать к Илюшке! – останавливаясь, вскричал самый младший сын Натальи. – Надо совсем потерятъ совесть... Да я с тобой, сделай это, здороваться перестану.

– Напугал, эка невидаль! – возбуждаясь и внутренне живя уже встречей с Ильей, проговорила Марья. Брата-беглеца она видела раз или два мельком, он был для нее совершенно чужим, как тот повергнутый обэхээсник, как та Катя Аляскина. – Мне детей сберечь бы. И себя! А он... Не-ет, пусть посчитается! И что нам до его ученых хлопот?

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.