Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни Кузбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Министерства культуры и национальной политики Кузбасса, Администрации города Кемерово 
и ЗАО "Стройсервис".


Колыбельная иволги (повесть)

Рейтинг:   / 1
ПлохоОтлично 

Содержание материала

Глава четвертая

В Малые Спасы, далекие и незнаемые, наполнявшие сладкой смутой, Наталья ехала и московским, и киевским экспрессами. А дальше добиралась черт-те на чем: почти у финиша не захотелось торчать на вокзале добрые сутки, чтобы сесть еще на третий, местный поезд. В такое непростое путешествие Наталья пустилась не одна, с подругами Соней и Зоей, тоже артисточками из студии. Женихи их были выпускниками одного училища.

Ехали весело. Соня, черненькая, пышненъкая, была бодрячкой. И плясунья, и певунья, и на гитаре играла – за малым струны не лопались. О Соньке в студии говорили: рождена для оперетты. Зоя – ее противоположность: изяшная, замкнутая, с вечно печальными глазами. Даже радостная улыбка всегда сдобрена нежной грустью. Ее тонкое лицо украшали большие, гипнотизирующие глаза и поразительно живая мимика. Даже слушая пустячный рассказ, Зойка, по выражению подруг, сострадала каждой клеточкой лица. Пела она низким надрывным голосом. В студии ее считали самой одаренной. Одна из прославленных оперных певиц, исполнявшая на сцене трагедийные роли, занималась с ней особо. И обрашалась, как с любимой дочерью.

Возле них, юных, постоянно толклись ребята. Беспечная Сонька перемигивалась, флиртовала. Когда подруги пытались ее прорабатывать, отмахивалась со смешком: а, бросьте! любите, пока любится.

В Малых Спасах, небольшом, утонувшем в зелени хуторе, сибирячек поджидали: там, на селекционной станции, у Сони работали дядя и тетя, немолодые, тихие, сердечные люди. Все вместе, с часу на час, ждали приезда лейтенантиков: о своем приезде они тоже известили телеграммой. Но почему-то задерживались. К вечеру на них стали уже ворчать, правда, пока благодушно.

Неожиданно, нарушив извечную тишь, по хутору промчался на взмыленной лошадке ошалелый парень:

– Война! Война! Немцы бомбят Киев.

Даже Соня, у которой и здесь, на хуторе, не закрывался рот, обомлела. Ната и Зоя переглянулись меж собой: что, что он кричит, не ослышались? И обратили взор к хозяевам. А парень скакал уже обратно, крича то же самое:

– Война! Война...

Было воскресенье. Из пяти ученых на станции находился лишь дядя Сони – приспел его черед дежурства. Положение обязывало его принять какие-то меры. И он, обычно ласковый, тихо-меланхоличный, удивив своих, остановил парня властно, как заправский командир. Но тот, напуганный до смерти, не мог говорить толком. Пришлось вытягивать. Оказалось, послан он с приказом сжечь сортовые хлеба и с семьями немедленно выезжать в район. В Барсучье, ближайшем селе (тихими утрами даже петухи слышны), парень чуть не угодил к немцам:

– Они в нашей форме, их много. А степь – вся в парашютах.

– Знаешь, у страха глаза велики. Своих от немцев не отличил!

– Чего б им, своим-то, по мне стрелять?

Десантники?! Это уже меняло дело. Приказав парню любым способом доложить в район о виденном (телефон не работал уже которые сутки), ученый побежал за околицу, увлекая и девушек.

На отшибе, за размытым овражком, длинной шеренгой растянулись четыре приземистых барака – склады и лаборатории селекционеров. А за ними, грядочками, делянками, большими полосами тянулись золотисто-зеленые хлеба. Решительность ученого, стоило ему, запалившемуся, ступить на межу опытного поля, враз пропала:

– Ну как жечь? Я этому сорту отдал семнадцать лет! – он шагнул в гущу пшеницы, забыв о спичках, которые приготовил еще дорогой. Подгребая к себе широкими взмахами рук колосья – ядреные, усатые, он продолжал говорить потерянно: – Неделю б, две еще - и убрали. Семнадцать лет!..

От горизонта – равнинного, в жарком молочном мареве – поднялось и побежало к Малым Спасам пыльное облако. Оно вроде растягивалось, образуя серый, пугающий вал. Вестовой, трусивший за ученым, сейчас пустил коня в хлеб, говоря встревоженно:

– Это они... Клянусь – немцы!

Ученый, постаревший на глазах, обернулся к нему и спросил гневно:

– Я что приказал? Кажись, доложить о десанте?

– Доложу, но у меня и другой приказ: лично проверить, сожгли-нет хлеба. Секретарь райкома так и сказал: будут распускать слюни – сам запали!

– Выполняйте последний приказ! А мы... – Дрожащими руками повертел коробок, сердясь больше за то, что этот парень, при всем том страхе, который испытал дорогой, выказывает еще свой характер, смотрит на него, скверно владеющего собой, и чего-то еще требует. Требует! Как водится в таких случаях, нагрубил: - А мы... без надсмотрщиков обойдемся. Ну!

Парень глянул на приближающееся облако: вот уже немцы! - и нехотя подчинился приказу, поскакал к хутору, нахлестывая коня запятками праздничных ботинок. Еще раз или два обернулся, требуя не голосом, а жестом: да зажигайте же! Однако кроме Натальи на него уже никто не обращал внимания. Тем более ученый, который никак не мог одолеть себя. Зоя, коей предрекали трагические роли на сцене, начала играть их в жизни: выхватила у старого селекционера спички, отбежала и склонилась, торопливо приминая пшеницу. Но не успел еще взяться огонь, как ученый, гневаясь, притоптал его:

– Никаких немцев! Этот щенок... красная Армия...

– Девочки, Соня, Ната, да помогите же!- прокричала Зоя, с отчаяньем глянув на серый вал, который дальним своим концом уже подпирал низкий склон неба. Подруги увели селекционера под руки. Тотчас, треща, расширяясь, пульсируя, взялось пламя. Засуетилось, дымя, прошлось быстрым вихревым кругом и, оголяя черную землю, устремилось в ширь и в глубь поля. Наталья, душой понимая старого селекционера, поймала себя на том, что тоже готова сорваться с места, притаптывать, сбивать огонь.

А Зоя, кажется плача, бежала от делянки к делянке. И все четверо вздрогнули, распрямились, когда к ним с тракта на полном ходу свернули два зеленых грузовика, плотно набитых солдатами в советских пилотках со звездами, в линялых гимнастерках. Они, молчаливые, быстрые, тотчас высыпали, стоило затормозить машинам. Словно дятел простучал по дереву – так буднично раздалась первая короткая автоматная очередь. Зоя, медленно убиравшая с лица мешавшую ей прядь волос, склонилась вдруг, крестом прижала руки к груди и, глядя на огонь, с которым тщетно пытались бороться немцы, улыбнулась своей очаровательной улыбкой, которую и сейчас украсила нежная грусть. В следующий миг Зоя потерялась из глаз Натальи – их самих окружили плотным кольцом десантники.

– Юда?! – услыхала она первый возглас и наглый смешок. Старого ученого рассматривали, как какую-то диковинку. – Ю-у-уда! – уже утверждая, жестко проговорил офицер, повелительным махом руки раздвинул людское кольцо и, брезгливо морщась, в упор выстрелил в ученого. – Юда...

Соня забилась, что-то крича. Наталья, пользуясь минутным замешательством, со всех ног бросилась бежать. Да куда там! Их обеих водворили в ближайший пустой склад: торопились немцы, некогда было поиграться. У дверей однако оставили часового, который, прячась в тени, играл на губной гармошке. Изредка заглядывая в окно, он говорил на ломаном русском:

– Карош...кис-кис...

К вечеру склад набили людьми. Дышать было нечем. Плакали дети, требуя пить, но скоро и они умолкли, осознав, наверно, трагедию. Лишь к полудню следующего дня наши перебили немецких десантников и освободили заключенных. Наталья медленно побрела к выгоревшему полю, но ни селекционера, ни Зои там не обнаружила.

***

Однако Зоя, на горе себе и им, подругам, оказалась живой. Металась в беспамятстве. Ночью, не зная как, ее унесла с поля Сонина тетя, женщина маленькая, сухонькая, для которой такая ноша была явно непосильной. Она, врач, и лечила ее.

Бежать бы из этих Малых Спасов (страху-то уже натерпелись!), но раненая подруга связала их по рукам и ногам: как бросишь ее? Зойка, Зойка! Она поправилась, чтобы играть новые трагические роли: и в жизни, и в опереточном балагане Гёра, врага...

Думая о начале этой долгой мучительной войны, Наталья забыла про свой платок с краденой снедью, не удержала в сердце и страх, что кража открылась. Ушло это – и все тут. В расслабляющей грусти она попыталась посвистеть иволгой: флю, флю, ти-лиу, ти-лиу, – но получилось глухо, без птичьей нежности. Поворчала: вот гадство, и губы-то высохли в неволе! С оконного цветка сорвала листик. Берестинка-ветреница лучше б послужила, но где ее взять тут? Приноравливаясь, этот первый листик Наталья изорвала. Сломила отросток, чтобы не кидаться к окну да обратно. И вот в полутьме забеспокоился, закричал щур: пью-ю, пью-ю, пью-ю-ли-и. По-бабьи резко его оборвала сойка: чжэ-э, чжэ-э! Что, мол, тебе надо? Не мешай спать, дурак! Овсянка-крошка тотчас пропищала подкупающе тихим голоском: ци-ик, ци-ик... Перестаньте, мол, ссориться, прошу вас. И запела свою колыбельную: ти-ти-ти-ти-ир, ти-ти-ти-ти-ти-и-ир...

И тут, над самой-то головой Натальи, щелкнул револьвер. Хотя ее нутро и прошила горячая молния, начинив тело жаром и цепенящей тревогой, выстрела не последовало – загорелся лишь ослепляющий свет. И она увидела перед собой господина Гёра, который был во сто крат хуже смертельного выстрела. Хмуря свои белесые брови, он взял с ее коленей сломленную ветку:

– Свистишь хорошо, но зачем губишь цветок? Ты, честное слово, хуже ребенка! Хлеб прячешь, в тарелку лезешь с руками... Где твой кузовок?

Двигаясь на диване то влево, то вправо, вертя при этом и головой, Наталья, так и не научившаяся притворяться, с явно фальшивым покорством частила:

– Где, какой кузовок? Что вы, господин Гёр. У меня нет кузовков, господин Гёр.

– Да вбей себе в голову: я – твой сын. И ты не в плену, а живешь у сына, – не на шутку осерчал немец. Что на них за охота напала прикидываться ее дитем? Жирная лахудра Бекель в дочки навязывалась, этот – в сыновья... Где мой связной Васька? Ну пропал – война ж! – отчего другого не пошлют?! Меня ж, как ломоть, отрезали. Я ничего не пойму... И Наталья тоже начала гневаться:

– Ну-ну, сын... дедушка! Мне лет-то сколько?

– Шестьдесят с гаком!

– По-вашему, дедушка. А по-моему – девятнадцать.

Тут, изогнувшись, Гёр заметил под диваном Натальин платок. Ох, горбун! Схватил, развернул – и торжествует: а это что, юная девушка? Портится гонор у фрицика. Раньше не опускался до того, чтоб выискивать кусочки у своих невольниц, этим занималась его дворовая сучка фрау Бекель, нюх у которой был – я те дам. Гёр так оскорбился теперь, что уродливая рука, вечно словно просившая подаяние, вдруг распрямилась. Да что там – стала здоровой! Не чудо ли? Расскажи такое, сроду-роду не поверишь .

– Извиняюсь, господин Гёр.

– Чтоб этого больше не делала! – И немец понес хлеб в свою шпайзензаал – столовку. Проводив его взглядом, Наталья подумала: по-русски-то шпарит уже – о, гадство! И, близоруко щурясь, уставилась на женщину – молчаливую брюхатку, сидевшую на маленьком столике: не Зойка, не она ли понесла? Но рассмотреть не смогла. И в том повинны были, наверно, не столько глаза, сколько неволя. Она ведь, матушка, в считанные дни перекраивает внешность человека. Не то что подругу – себя не узнаешь. Но все-таки, пользуясь случаем, пока остались одни, зашептала молодой женщине:

– Меня обыскали, ты давай-ка, если есть что, я спрячу. Да побыстрей, милая!

А та, дурочка, расхохоталась: И-ил, ты слышишь, что она говорит? Наталья обиделась было на нее, зубоскалку, поджала губы, думая с сердцем: поживи, отведай плетки, тогда узнаешь, чем кончаются эти досмотры. Но посидев, помолчав, спросила еще (очень уж подмывало):

– Как партизаны, не дают о себе знать?

Васька Берестнев, по кличке Чернуха, ее связной, был человеком поразительного мужества, хитрости, изворотливости. На чем засыпался – Наталье хотелось дознаться, и она подступала издали. Полчаса назад, когда кричала иволгой, то был сигнал Ваське: жду, жду, ты мне очень нужен.

– Партизаны? – переспросила брюхатая девка и за малым опять не расхохоталась. – Это клопы, что ли?

– Клопы, милая, клопы, – проговорила Наталья и отвернулась, потеряв к ней интерес: выбили заграбники разум, что с ней взять?

К Гёру пожаловал какой-то шумный гость. Захлопал, затопал: ох, холодина! зима наступает. И понес стихи о морозе. Слушая, Наталья подумала торжествующе: она вам покажет, зимушка-то наша. И унеслась мыслью на Обь, в родные Яровки, в свою хату-белянку. Теперь в их сад снегири слетаются. Со всей-то округи. Тетя (дома ли он, не на фронте?) протягивает им широченную ладонь с семечками: клюйте, красногрудые гусары! По три-четыре птахи умещались на его ладони. Покормив, отец обращался к ней:

– Что, дочка, возьмемся за блины?

Они выбирали гладкую стылую березу и пилили "блины", из которых потом, когда высыхали, Наталья готовила сапожные шпильки. Помогает ли кто теперь отцу? Радуется с ним прилету красногрудых гусаров?

Оставленная всеми, Наталья потомилась в печали. Бойкий, со смешком, разговор в коридоре сначала не занимал ее, а потом она стала прислушиваться и скоро поняла: ее господин Гёр в хорошем настроении. И решилась на отчаянный шаг – растрогать немца. Подошла неслышно и, склонив голову, жалобливо, тихо попросила:

– Пустите меня домой. На что я теперь нужна, такая завялая, – и она развела руки, словно распахивая себя, как книгу, смотрите, мол. Господин Гёр, к кому она обращалась, растерялся и бросал взгляды то на нее, то на гостя, молодого мужчину в шляпе и модном легком пальто. А Наталья, не давая опомниться, продолжала с трогателъвой нежностью: – Пустите... – Она даже погладила плечи ненавистного Гёра. – Должно ведь и у зверя быть сердце. Пустите... Не все же кусаться.

– Переста-ань, – стесняясь гостя, приглушенно, почти сквозь зубы, выдавил господин Гёр. И вздохнув тяжко, точно не он, а его мучили, оттолкнул почерневшие, иссохшие руки невольницы. – Теперь твой дом зде-есь. И другого нет, запомни.

Она поняла: напрасно унижалась. Но что же они хотят от неё, замордованной? Примирения, забот, любви матери? Скоро народится дите... Не потому ли долбят: дочь, сын, твой дом. Направляясь в комнату, гневно опалила взглядом умника Гёра: нет, не дождетесь душевности! и врете, дом у меня есть – в Сибири, на могучей Оби, не вам достать и разрушить его, коль в теплой Украине сопли распустили...

Сев на свой ненумерованный лежак и продолжая гневаться, Наталья подумала с решимостью: сегодня ночью убегу! придумал, нет у меня дома... безродную нашел! а что касается долга – так вслепую-то разве его выполняют?

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.