Журнал Огни Кузбасса
 

Колыбельная иволги (повесть)

Рейтинг:   / 1
ПлохоОтлично 

Содержание материала

Глава девятая

Остаток ночи Илья провел в неспешных (и не обязательных!) хлопотах: на большие шурупы привернул шпингалет, который сорвал сгоряча. Кроме газет, вернее, газеты, ничего интересного, в такой же мере волнующего, в чемодане матери больше не обнаружил. Да и прочитанного было достаточно. Ведь теперь все объяснялось и вставало на свои места. Но человек, независимо от возраста, уровня развития, беспределен в желаниях. А что касается тайн, этих житейских загадок, то он, разгадывая, узнавая их, хотел бы, чтоб они не кончались.

Часы пробили девять. Илья хлопотал теперь на кухне, живя ожиданием: вот-вот придет жена, обещала же проведывать. Мысленно перебирал, как лучше поведать ей о прожитой ночи – еще одна слабость человека, излить свою душу, пусть знает о его муках хоть кто-то, при этом легчает невидимый, давящий груз. Илья хотел еще и посоветоваться с женой: дать ли партизану Берестневу знать о матери? Сам он склонялся к тому, чтобы написать и как можно скорее. Даже пригласить в гости. А что? Приезд боевого товарища наверняка может сказаться благотворно. Тем более, что мать, чувствуется, была к нему неравнодушна.

Заварив чай, Илья долго сидел у электропечки, слушая, как по-птичьи жалобно посвистывает чайник. Жена все не шла. Одну из приготовленных чашек он убрал с тяжелым вздохом. Мать не приглашал: навоевавшись, она спала, плотно завернувшись в перепачканное, расцвеченное опалинами одеяло. Подумав, подумав, Илья убрал и другую чашку – есть расхотелось...

Может, Лера уже в роддоме?

Ехать к теще ему не хотелось смертельно: их взгляды на жизнь расходились принципиально. Ремесленник, имеющий золотые руки, считала она, стоит трех кандидатов наук. Он же мучает семью, заставляя перебиваться с хлеба на квас. И приводила в пример техника-протезиста. Была еще одна закорючка, которая отравляла жизнь – дача. Теща хотела, чтоб он, дизайнер, украсил ее дачу, как ту дедовскую шкатулку. Илья навесил резные наличники, смастерил резное, прямо-таки сказочное, крыльцо. Но последовал новый приказ:

– А теперь за трубу берись.

. – Зачем трубу-то украшать? – спросил он с усмешкой.

– Да зачем ты на шкатулке украшал углы?

– Шкатулка – безделица. Игрушка на праздник души.

– Вот и дача пусть будет, как игрушка... на праздник души! Люди-то, оглядись, украшаются. От трубы до фундамента.

– Время им девать некуда. На производстве боятся силы потратить, а тут изощряются. Но я с ума не собираюсь сходить.

– Был бы он у тебя, ум-то, тогда б не сидел до сорока лет за партой.

И вспоминать дрязги тоже не хотелось. Пока его беспокойная подпольщица спала, он выскочил на улицу, попытался с автомата позвонить в роддом, но это не удалось: телефон был занят и занят. Много таких, как он, желали переговорить с роддомом. Словно приглашая Илью, рядом с будкой остановился автобус, раздвинул автоматические двери: садись, мол, не раздумывай! кто с тещей не ссорился на своем веку? Илья, не ожидавший от себя такой прыти, заскочил в автобус.

Через несколько минут он стоял перед дверью, которую мастерил когда-то сам. Ясно, не без нажима. Узенькие реечки – красноватые, из кедра, плотно подогнаны, а снизу, как кружевца, был выжжен замысловатый орнамент. Старинная медная ручка - львиная голова с кольцом и двумя крючками-лапками, на которые, при надобности, можно было повесить сумку и свободно, без стеснения, отомкнуть дверь, очень хорошо завершала его работу. Эту ручку он купил в антикварном магазине. Не высказать, как угодил тогда самолюбивой теше. Когда покрывал лаком дверь, она, стоя рядом, возглашала:

– Пущ-щай теперь у соседей брюхо болит. Пущ-шай изводятся от черной зависти.

Небывалый случай – она даже пожурила дочь:

– Муж в аспирантуре учится, а галстук замызганный. Нехорошо, Лерунька. Купи-ка ему новый да такой, чтоб у всех...

– Брюхо заболело? – улыбнулась Лера. И заработала окрик: перестань насмехаться!

Постояв сейчас в нерешительности, Илья позвонил. Ему не ответили. Илья посмотрел на часы: теща-то не должна бы еще уйти в больницу – с одиннадцати работает. И Лера... что же она спит? Еще позвонил, потом еще, но все впустую. Тогда он отправился в стоматологическую поликлинику. Народу здесь всегда, как в автобусе в часы пик. Особенно у регистратуры. Отделение протезирования, как и полагал, было еще заперто. Илья остановился у плаката с надписью "Кариоз зубов", приняв вид, что заинтересован, читает. И вдруг услышал голос заведующей:

– Илюша?! Вы разве не знаете, что мама взяла отпуск? А ведь сказала: с Лерой едут в Алма-Ата к брату, там, мол, еще тепло, фрукты...

– Да, да. Уехали. Я ожидаю товарища.

– Ну, если понадобится помощь, обращайтесь, помогу, – и заведующая, прежде чем скрыться в кабинете, улыбнулась так, словно поняла, что он солгал.

... На обратном пути, проходя мимо почты, Илья отбил Берестневу срочную телеграмму: "Доброхотова Святогорске зпт наш адрес... зпт приглашаем гости".

* * *

А неудержимая Наталья, простоволосая, настороженная, в одном халатике, была уже на балконе. Навалясь грудью на белое, в изморози, перило, глядела вверх и, махая призывно, торопила кого-то:

– Быстрей, быстрей! Не то застукают – будет порка. Вон их, фрицев, сколько шлендает с собаками.

– Да это просто гуляют люди.

– Гуляют! То я не знаю, кто с овчарками гуляет.

Сверху, тоже с балкона, на веревочке опускали авоську с едой. Подходя ближе, Илья признал в благодетельнице сестру Марью. Она, как и в тот первый неожиданный приход, была в шубе с капюшоном и опять показалась ему похожей на бурую медведицу.

– Отвязывай и ешь, – сказала она громко, когда авоська оказалась возле матери. – Да смелей! А я, вот прийдет твой мучитель, проучу его. Пусть знает, как морить людей.

– Ты из "красного креста", что ль, будешь?

– Из красного. И синего. Ешь знай.

– Я пришел, – сказал Илья снизу. Сказал с поразительным равнодушием, мельком глянув на толпившихся бабок. – Учи. Постыдились бы... комедию-то разыгрывать.

– А-а, – обрадовалась Марья. И ей вроде стало жарко – смахнула с головы капюшон. – Счас я прийду. Ты подымайся пока, если не хочешь, чтоб я оттрепала тебя у всех на глазах. Подымайся, птенчик.

Еще в зубной поликлинике, в тот миг, как Илья услышал, что Лера с матерью уехали в Алма-Ату, он почувствовал: каждая его клеточка угнетена, томится, точно листок на дереве в ожидании грозы и разрядки. Подгоняемый колючими взглядами толпы, он торопливо ступил в подъезд, всей душой желая ускорить приближение и грозы, и, как следствие, живительной разрядки. В угнетенном мозгу мысли ворочались лениво и думалось вовсе не о сестре, устроившей бесплатный концерт, а о матери: как она, старая, открыла балконную дверь? Он же вбухал аршинные гвозди.

В тесный коридорчик Марья вкатилась едва Илья переступил порог. Тут, у двери, они и столкнулись. У Марьи тоже томилась каждая клеточка дородного тела. Утром, на закладке мяса, она сжульничала и попалась с поличным. Предстояла большая неприятность, так что грозовая разрядка ей тоже была крайне необходима. Не раздумывая долго (было б перед кем!), Марья по-мужски крепко схватила брата за шарф, кулак ее даже вжался в тощую шею Ильи.

– Ну-у? – проговорила она вопросительно. – Ты еще, слышу, чирикаешь, птенчик? 0, да тебе уже кто-то приварил синюю латку под глазом! Но я еще добавлю. – И хлобыснула раз, другой. – Не мори мать, не давай ей спички!

Рядом с Ильей оказался разбитый торшер. Илья и не помнил, когда вынес его сюда из комнаты, и он ли вынес его после погрома, учиненного матерью. Надо было защищаться и не словами, которых не понимали. Этот торшер очень пригодился. Илья схватил одну из металлических спиц, когда-то поддерживавших абажур, и ткнул в косматую шубу.

– Ой! – вскричала Марья, отступая. Илья, оскорбленный, гневный, припер ее к стене, говоря:

– Дёрнись еще – и приколю, фрау Бекель! Мой сосед-жестянщик высказал мысль: человек без души – чужой человек. Так больная мать, может, это острее чувствует? А, фрау Бекель?

– Ты что, ты что, сумасшедший! Шутю я, шутю.

– Я одного, как ты, шутника такой же проволочкой успокоил. Правда, пришлось после год отсидеть, но... успокоил!

– Вы оба сдурели с мамочкой! – вскричала Марья и, в отчаяньи, так двинула брата, что он отлетел к своей неубранной постели. Сама она выскочила – дай Бог ноги. Илья не погнался за ней.

Наталью эта потасовка ничуть не заинтересовала. Расстелив на диван-кровати один из чертежей, она разложила на нем съестное и аппетитно уплетала. Илья остолбенел, увидя свой чертеж, который использовался вместо скатерти. Хотел было уже заругаться: а это еще что такое? – но мать упредила, подав ему бутылку кефира с сарделькой. При этом подморгнула таинственно, по-то-варищески:

– На-ка, на скорей. Мне фартануло – с верхней камеры передачку опустили. Там сидят какие-то в дохах. Не похоже, что наши. Да ладно, попанствуем...

Глаза матери светились добротой и счастьем. Илья не схотел портить ей праздник. Успокаиваясь, кинул спицу на груду книг, как на мусорную свалку, сел тоже к необычному столу. И вдруг, когда разломил сдобную булку, у него вырвалосъ невольно:

– Передачку-то фрау Бекель принесла.

– Да ну-у, – чуть не поперхнулась мать. И руки выкинула вперед, словно защищаясь. – Ну-у! Воскресла она, что ли? Ее ж, припомнила, девки-птичницы задушили... Плеточкой, которой нас стегала... заграбница!

* * *

Насытясь, Наталья отряхнула подол и глянула на Илью с подначивающей хитринкой:

– А ты что, господин Гёр, не поёшь больше? Германия, Германия превыше всего... И монологов не читаешь: право на стороне победителя, а закон для нас – лишь пределы наших сил... Ты, суфлер, слова ж своего сказать не мог. Так и пёрли из тебя монологи. Мы велим сшить себе и совесть по новому фасону, – чтобы пошире растянуть ее, когда раздобреем! На природу, кажись, обижался.

В ее глазах, чуть сощуренных, играющих, спрашивалось: думал, я оплошала опять? думал, приняла, слепая, за другого? ничуть не бывало! Он, чувствуя, как вновь тяжелеет сердце, поставил бутылку с недопитым кефиром и накрыл ее остатком булочки.

– Такой ты славной показалась, – сказал с печалью, вставая, – я даже подумал: внук (или внучка) полюбят ее – и все будет хорошо. А ты... Снова свое: Гёр, Гёр! Меня тошнит уже.

– Ладно, ладно, не закипай, – по-девичьи игриво, точно завлекая, рассмеялась Наталья, не чувствуя, что голос уже не тот. - Как же тебя называть? Если Гёр не нравится – Филей? Ну признайся, никого ж тут нет, на чем ты упал? И сидишь со мной, рабыней... Совесть не по тому фасону сшил? А как пузырился-то! Война – это не только кровопролитие, война – это и кровосмешение...ди блютшанде!

– Что давно бы следовало забыть, ты помнишь, а что помнить… – Илья в который раз начал убеждать её: он-де не Гёр, а сын и пора это понять. Она, глядя на него, прямо-таки светилась озорством: заливай, заливай, личико-то твое ни с чьим больше не спутаешь, птичье личико...

Эта игриво-выразительная насмешка, о которую, казалось, как о броню, разбиваются все его намерения, возмутила Илью, хотя он давал себе слово крепиться с матерью.

– Ну я от немца, врага! – вскричал он (и Наталья сопроводила этот его всплеск словом: закипе–ел...).- А другие твои дети? Пусть ты не презирала их, как меня, но... Да ты вообще никого не любила! Тебя хватало на три, четыре месяца – и все переворачивалось вверх дном. Плохие, может, недостойные люди встречались? Интеллигентнейшие! Я ведь много думал об этом. Почему для них-то, непохожих на Гёра, не нашлось у тебя тепла?

Он, изгибаясь перед ней, говорил это в запальчивости, вовсе не думая об ответе. Охладись чуть, прийди в себя, то наверняка бы удивился: что со мной? ждать ответа на такие вопросы от человека, потерявшего память, и для которого нет настоящего – разве не глупо? А она ответила:

– Ты не знал чистоты, потому тебе неведомо, что грязная посудина и мед способна попортить.

Он остолбенел: она так о себе думает?! неужели брезгливость – чисто женская, вот такого рода – стойкое, необоримое чувство? Вмиг припомнилось: он, пацан (где ему знать было тогда, что похож на какого-то Гёра?), подошел к матери, чтобы разбудить ее, робко коснулся. Открыв глаза, она тотчас же вскинулась с воплем, отшвырнув его, как ящерицу или ужа. Непонятный, необъяснимый тогда случай, теперь, спустя много лет, встал на свое место в цепочке тех событий, которые пережил Илья. Выходя из оцепенения, он повторял мыслено: да, ее жизнь могло отравлять омерзение... могло!

– Ты никак провокатор, – сказала мать. – Пытаешь исподтишка, пытаешь... – Всплеск удивления отразился в ее глазах, точно ей открылось вдруг: вот то, чего ты хотела знать – истина Гёра. И Наталья тотчас замкнулась. Вроде и не замечала его, опустившегося до такой низости. Заговаривала лишь в крайних случаях, большей частью грубо:

– Уходи, закрывай на замок, если тебе лихо со мной.

Он закрывал, не обращая внимания на колкости. И слышал после, как мать ходит, что-то двигает, что-то бросает. Даже ругается: о, гадство! За ночь не раз подбиралась к двери, все пробуя: заперта? И наваливалась: а прочно ли? Зная, что она ищет лазейку, он в окна и балконную дверь ввинтил шурупы. Наталья, не находя отвертки, пыталась вывернуть их то монеткой, то шайбой, то прищепкой от штор и скоро извела последние на нет.

Комната в семнадцать квадратных метров казалась ей ночью огромной. Илья то и дело просыпался от крика: помогите, я ж заблудилась. Он входил, пристально вглядываясь в полумрак: действительно ли мать заблудилась или устроила ему ловушку? Шел, как по минному полю, ожидая: последует ли взрыв, упадет ли что на него. Успокаивался, видя, что она тычется в углу.

– Замуровали меня, что ль? – с отчаяньем вскрикивала она.

Ночь – прелесть, когда ты молод, когда душу томит ожидание любви или встречи с любимой. Цвет луны кажется золотым. Листья и травы, кажется, шепчутся, а тени наполняют ночь таинством. И нет лучше музыки, чем звон цикад и сверчков. Но когда тебя точит что-то – совсем другое дело. Ночь тогда – пытка. Долгая, изнурительная, страшная. Давит тебя, следит за тобой со всех сторон невообразимыми глазами, которые сам не видишь, но чувствуешь трепетным сердцем. Что-то шебаршит возле тебя, дышит пугающе. Нет, не потребность приготовления пиши, и обогрева в стужу прежде всего побудило человека открыть огонь, а желание разорвать возле себя путы тьмы.

Открывая утром дверь и входя в комнату с застоялым воздухом, Илья, неторопливый, полусонный, читал о муках матери, как по книге. Вот скатано в веревку постельное белье. Сколько же раз она повернулась? И сколько раз вставала, терзаемая своими проблемами: одеялом занавесила окно, чтобы немцы с поста не наблюдали за ней, стульями забаррикадировала балконную дверь - вдруг решат забраться с улицы?! Обувь – тапки, туфли – составляла на телевизор, ровным рядком, носками вперед, как на выставке. Издевается, что ли? Плюю, мол, я на ваш экран! Сама она редко спала утром в постели, утратив способность ориентироваться. По-собачьи свернувшись, лежала или на письменном столе, или среди пола, собрав под себя (и на себя!) все, что в ночи могли загрести руки. А с нарванных бумажек, окружавших ее, кричали нацарапанные ночью слова: связь, мне нужна связь! и консультация! я не могу расшифровать формулы...

– Тебе бы не связь – лопату, – ворчал Илья, – ты бы все тут вскопала за ночь. И дерево – не дерево, вскопала!

Мать совала руки в халат так, будто мотала фотопленку и боялась засветить ее. Мерзли они, что ли?

– Лопатой я б не тут копала, – язвила она, – я б могилы вам, заграбникам, копала... Без роздыха б. Упала и поднялась: ох, торопиться ж надо!

Но бывало и другое в разговоре. Пока еще мозг не отошел от сна, забывчивость матери проявлялась особенно сильно.

– Дунь-ка мне чаю, – просила она, – в горле пересохло, промочу маленько.

– Ты спрятал мои пятки? Отдай, не заигрывай без пряников, петух германский. Ах, не знаешь, какие пятки? Где тебе, фрицу, знать! Вот какие пятки, вот какие! – и теребила Илью за тапки.

– Ты убирай на ночь чернила. Я ткнулась – и всю руку обчемоданила. Погляди на мою руку – синяя.

В такие минуты Илья усмехался беззлобно:

– Ничего, я дуну тебе мыла, воды – и отмоем.

* * *

Грязная, промозглая осень ушла. Снег выпал сразу, невидимо, за одну ночь, что случается редко. И лег основательно, как властный хозяин, внеся в жизнь молчаливую деловитость и заметную размеренность. Даже в комнате Натальи, с наполовину заколоченным окном, стало светлей. Голодные, вездесущие синицы, сунувшись в форточку, открыли в Наталье своего доброго попечителя. Скоро осмелев, порхали со стеллажа на стеллаж, скакали по полу, столу, диван-кровати, доставляя несчастной женщине радость. Наталья щедро крошила им сыр, хлеб, творог. Синицы, как мелом, пятнали все, где им удавалось посидеть. Илья, взяв однажды книжку, конопатую, как птичье яйцо, возмутился было: вы мне так библиотеку перепортите! Наталья не нашла нужным отвечать на это. А спросила о своем:

– Что на воле-то в ходу? Семечек бы выменять. У тебя остались знакомые в охране?

Илья купил на базаре подсолнечных семечек.

– Еще мне карандашик сделай, – попросила она. Илья подал ей карандаш: зачем делать, если готовый есть? Наталья возмутилась: – Какой я прошу карандашик? Птахам сесть да подремать. В дреме-то они и носом клюют, как люди. К моему тете снегири даже залетали. А снегирь осторожен. В нем снничьей бойкости совсем нет. Налетят – в избе у нас вроде б маки расцветают. Да-а... У вас-то в Германии чугунной водятся снегири? Поют они тихо-тихо, как поскрипывают. А до чего лакомки! Им семечек только знай сыпь. Лучше конопляных. Склюют и попрошайничают: Фью-шью... Еще, мол. Эх, Гёр, заграбник ты проклятый, приехал бы ты к нам по-человечески, как гость...

Илья сделал птицам удобное седало: на круглую вешалку, на ее стержень, снизу до верха, набил веток. Вроде дерева получилось седало. Хочешь перенести – пожалуйста, можешь на любое место поставить. Мать теперь с утра до вечера была занята синицами, кормила, пересвистываясь, разговаривала. Иногда птахи схватывались драться, она разнимала их повелительным криком: тик! тик-тик!

К вечеру пернатые друзья уматывали ее. Вздыхая, Наталья валилась на диван-кровать, не в силах раздеться, а иной раз и поужинать. Спала крепко, не шарясь. Но той дружбе с птицами, напоминавшей детство и отрочество, помешал один непредвиденный случай. В тот день Илья принес стекло и убрал с окна фанеру, которая мешала, как бельмо на глазу. Мать вертелась рядом, бурча: перепугал синиц, Филя... А внизу, по улице, шел строй солдат. Неподалеку был клуб. И не впервые воины направлялись туда. Песня – эх ты, ласточка, касатка сизокрылая! – ворвалась в комнату. Наталья распрямилась, замерла, точно услышала не песню, а команду смирно. Но в следующий миг, прежде чем Илья успел что-то сообразить, она резко оттолкнула его, иноземца, и вскочила на подоконник. Высунувшись в форточку, закричала:

– Милые! Солдатики мои братики! Мы заждались вас. Я тут, родные, я в плену, помогите!

Песня потеряла цельность и свою лихость. А через миг, наверно, по команде, и вовсе притихла. Наталья же продолжала:

– Солдатики-братики, идите же, я обниму вас!

Будь крылья, она бы синицей выпорхнула на волю. Илья, опомнясь, дернул ее за подол халата:

– Ну что ты орешь? Люди-то подумают...

Наталья словно этого и ждала. Соскочила с поразительной легкостью и завертелась перед ним, Гёром, в радостно-истеричном танце, свободная, шальная, будто ей и впрямь было девятнадцать лет. При этом она, торжествующая, вскидывала то одну, то другую руку, показывая кукиш:

– Вот тебе, вот! – приговаривала дразняше. – Кончилась ваша пора. Теперь, жди, мы вас запрем в камеры. Вот, вот... понюхай, чем пахнет!

Этот танец-вспышку прервал звонок. Обжигаюше-легкая, Наталья метнулась к входной двери и тотчас распахнула ее. Да, она не ошиблась. Перед ней стоял похожий на Ваську Берестнева старший лейтенант Красной Армии – освободитель. Не дав ему и шага ступить, упала на грудь и разрыдалась. Потом, приходя в себя, стала приговаривать что-то, точно ласкаясь, но никто не стремился разобрать ее слов. Старший лейтенант, успокаивая Наталью, как после долгой разлуки мать, ввел ее в коридор, глядя на сконфуженного Илью требовательно: объясните, в чем дело!

– Когда-то в оккупации побывала, а теперь... И война кажется не кончилась, и сама все в плену, – пояснил тот.

– Послушай меня, мать, послушай, – старший лейтенант вытер Наталье глаза ее же платком. – Ну-ка встань крепко, прими рапорт. – И поднес руку к козырьку: – Я тебе докладываю, мать: врага наша армия сокрушила давно. Этого никак нельзя забывать. Ни днем, ни ночью, ни в радости, ни в хвори. Даю тебе честное слово офицера.

Наталья, чувствуя себя неловко, даже виновато, минуту переминалась в растерянности, не зная, что и сказать, что и предпринять. Но радости-то не было удержу. И раскрепощенная рабыня широким купеческим махом описала рукой полукружье и повелевающе топнула перед Гёром:

– Тогда накрывай столы! Гульнем на славу. Не сбежал в свою неметчину? Потому-то и тихий, что наша взяла?..

Старший лейтенант, унимая ее, сказал:

– Какое гулянье? У меня же строй внизу. Я зайду в другой раз, и мы попьем чаю. Может, и по чарке подымем...

– Если б завтра... И потом еще.

– Ну, завтра, так завтра, потом так потом, – охотно согласился офицер, переглянувшись с Ильей. – Только уговор: если будешь держать дисциплину. Сама понимаешь, без дисциплины нет жизни.

– Слушаюсь. Исполню, – последовал четкий ответ.

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.