Журнал Огни Кузбасса
 

Скорпионовая мазь. Повесть в стиле ретро

Рейтинг:   / 0
ПлохоОтлично 

Содержание материала

Глава девятая

Примерно в середине июля, в одном из очень редко посещаемых всевозможными экспедициями районе восточной окраины Приаральских Каракумов, появился маленький отряд. Караван состоял из трёх верблюдов и двух путешественников, истомлённых тяжёлой дорогой, обожжённых солнцем, в грязных истрёпанных халатах, они медленно, шаг в шаг, брели, задыхаясь от жары и усталости...

Они шли по жгучим головешкам костра своих тревог, и дорога, путь их казались воплощением потерянности и страха... Караван медленно тащился по бесконечному такыру, края которого были скрыты изменчивыми завесами миражей. Местность напоминала гигантское блюдо, вдавленное в окружающую равнину и, наверное, единственное, что мог чувствовать путник, попавший сюда, – это одиночество и жалость к себе. Куда идёт их караван? Где ночуют их мысли? Глаза видят только иссохшую землю в глубоких причудливых трещинах, без всяких следов растительности... Вот вдали появляются зыбкие, расплывчатые контуры каких-то странных сооружений. Воображение в пустыне работает обострённо. Через два часа караван подходит ближе, и видно, что это пологие холмы. Выглядят они мрачно. Склоны холмов покрыты серой, сожжённой солнцем верблюжьей колючкой, местами белеют уродливые пятна соли, редко попадаются маленькие корявые саксаулы.

Отряд останавливается у большого холма. Это цель пути. Люди заставляют верблюдов лечь на землю и начинают развьючивать. Груз разный. С первого верблюда снимают мешок риса, ящик мясных консервов, пластмассовую десятилитровую канистру с растительным маслом, небольшой мешок, в котором чай, сахар, соль... Груз со второго верблюда снимают и складывают отдельно: это две металлические канистры с автомобильным бензином, казан, мотыга, инструменты. Последнего верблюда не развьючивали, там – остатки воды и небольшой мешок с продуктами.

Когда разгрузка закончилась, один из путников подошёл к другому, что-то сказал, вынул из-за пояса пачку денег в банковской упаковке, отдал, отвернулся и медленно пошёл вверх, к вершине большого пологого холма.

Тот, который остался, поднял верблюдов, и скоро караван медленно двинулся назад, по своим следам, оставив груз и человека, который теперь перестал подниматься к вершине холма, остановился и смотрел вслед.

Это был Осокин. Трудно было узнать недавнего курортника: обросший щетиной, с иссохшим лицом, в истрёпанном ватном халате, с грязной тряпкой, накрученной на голове... Осокин отвернулся и медленно пошёл дальше – вверх по склону холма. Забравшись на самый гребень, остановился и внимательно осмотрел открывшуюся перед ним картину: он стоял на краю большого неглубокого кратера, на дне которого блестело маленькое озеро, окружённое зарослями тростника. У противоположного края желтела тростниковая хижина. Осокин медленно пошёл туда, обходя озеро и всматриваясь в заросли. По дороге нагнулся, подобрал несколько крепких комков сухой глины, подошёл к хижине, присел на корточки возле открытого входа и долго смотрел в дверной проём, потом резко и сильно швырнул глину в дальний угол и увидел, как оттуда молнией метнулась маленькая змея. Он ещё немного подождал, вошёл вовнутрь, достал из-за пазухи баллончик инсектицидного препарата и принялся обрабатывать стены и потолок помещения... Потом, закончив опрыскивать, выбрался наружу и направился вниз к озеру, на ходу развязывая непослушными пальцами узел платка на поясе. Возле самой воды сбросил с себя халат и повалился на колени. Его тошнило, перед глазами плыли разноцветные круги.

Днём Осокин перетащил в хижину и спрятал от солнца канистры с автомобильным бензином. Остальную поклажу перетаскал вечером.

Первые дни он ни о чём не думал и ничего не понимал... Его занимала только работа, работа и работа. Он падал на свою тростниковую лежанку и мгновенно засыпал, когда становилось уже совсем темно, чтобы очнуться едва забрезжит и снова взять в руки мотыгу. Временами ему казалось, что плантация погибла, что всё, что он делает, напрасно и ничего уже не спасти. Но это и подстёгивало – он вкалывал не разгибаясь. Только с наступлением дневной жары Осокин уходил под навес и готовил на весь день еду. Кое-как делал что-то другое, самое необходимое по хозяйству, обедал и прятался от полуденного пекла в душной темноте своей хижины, где, задыхаясь во сне, похожем на бред, забывшись, стонал. И тело его, которое уже боялось своего безжалостного жестокого хозяина, плакало и скулило от боли каждой своей клеточкой, словно бездомный щенок, у которого никого-никого нет во всём свете... К вечеру он снова брался за мотыгу.

Спасая свою плантацию, Осокин умудрился в разных местах очистить и взрыхлить несколько клочков земли и посадить лук, редис и укроп. Дни его слились в страшный сон, но всё-таки самое необходимое было сделано.

По-прежнему было много работы утром и вечером – он поливал плантацию и огород, но теперь у Осокина появилась возможность уделить немного внимания себе и своему жилищу. Он привёл в порядок навес над кухней, сплёл новую циновку – вместо двери, попытался отремонтировать старенький “Шмель”, но у него ничего с этим не получилось, и пришлось продолжать готовить еду на новом капризном примусе, который привёз в этот раз. Он разобрал ящик из-под мясных консервов и сделал маленький столик, о котором мечтал ещё в прошлом году. Несколько дощечек пришлось истратить на ремонт хижины. Потом он намесил глины и заново обмазал изнутри стены...

Немые и одинаковые наплывали дни один на другой, и всё чаще Осокин настороженно вслушивался в свои шаги, в своё дыханье, шорохи в камышах, удары мотыги о землю, в плеск воды, гуденье огня в примусе, в скрип песка на зубах... И, не сказав себе за день ни единого слова, начинал другой день.

Мучительно проходили медленные полуденные часы, когда нельзя было находиться на солнце, и он лежал на циновке в душной полутьме, отравившись сном и дыханием своим...

Он будто забыл про свою память. Не хотел помнить и знать, как когда-то давно загибался от клещевого энцефалита на берегу сибирской реки.

Как весь взмокший, в налипшем на тело и на одежду песке, в одной энцефалитке, без штанов, катался в обнимку со своими кошмарами по белому плёсу, матерился и плакал под бесконечным осенним дождём. И красивая студенточка из Томска сначала всё пыталась затащить его в палатку, потом сидела и смотрела на него оттуда, и последнее, что у него было, – это нестерпимая боль в голове, холод и жар, и печаль о том, что скверно всё-таки умирать, когда жить ещё вроде бы можно...

И он не умер тогда, только сгорела трава на земле, состарились города, и кожа его полопалась, отшелушилась и осыпалась на землю, как лепестки опийного мака... Он не хотел знать и помнить, что он теперь преступник, что уже скоро нужно будет рассчитываться с людьми за всё, что он сделал, что продолжает делать сейчас... Он, просыпаясь, выкарабкиваясь из своих снов, каждый вечер поднимался и шёл на край кратера смотреть, как медленно опускается солнце, чтобы сгореть в жёлтом пляшущем пламени пустыни... Это великолепное и жуткое зрелище действовало как морфий. С каким-то суеверным страхом он смотрел и думал, что там, за той чертой, УЖЕ НЕТ ЛЮДЕЙ, там упали бомбы, сожгли реки и города, и он, единственный на всей земле, благодаря необъяснимой случайности конвенционных потоков пламени ядерного огня, пепла и радиоактивных дождей, пока ещё жив... Он усмехался и спускался вниз, чтобы продолжать свою дьявольскую работу... Делал её старательно, всю, до конца, чего бы это ему ни стоило, и уже в темноте, мокрый и грязный, почти в полусне, падал на свою тростниковую лежанку.

Но скоро его будила луна... И вот, похожий на огромное отвратительное насекомое, он покидает своё логово и устремляется вниз… Туда, где ослепительная белая луна купается в дымящемся молоке, где вымазанные чёрной кровью камыши в ужасе стынут и корчатся от скользких прикосновений к их стеблям отвратительных ядовитых тварей, пришедших из пустыни сюда, чтобы дотронуться своими мохнатыми лапами до белой луны, чтобы попить её белого молока...

Он осторожно входит в воду и крадётся к луне... Вода холодная, немного солёная, сначала жжёт тысячи мелких ран и ссадин на его теле, потом это проходит и тело его начинает растворяться в воде. Он, так и не успев коснуться луны кончиками своих светящихся пальцев, плавится, от его тела быстро бегут во все стороны радужные сияющие круги, унося по частичкам его кожу, его кровь... Его волосы запутались, сцепившись с корнями тростника, ещё тянутся к голове миллионами светящихся лучей, его глаза упали на дно озера и смотрят оттуда в небо, где, погасив все звёзды, горит одна волшебная лампа...

И только его сердце, сильное сердце тридцатилетнего мужчины, бьётся свободно, ровно, составляя единую плоть с водой, с землёй, небом... Вот она, вседозволенность! Уже остаётся только одна, последняя грань, за которой начинается новое, необыкновенное существование, где всё изначально и нет времени и прошлого...

Но вмешиваются иные силы, уносят его вперёд в осень, в Сибирь – туда, где он ещё может познать, что такое восторг и сильная радость, что такое угрюмость неба с запахом снега... Увидеть последнее золото октября, когда всё неопределённо и странно, и светится, как алтарь, дикий и нежный лес, и Томь, загадочная сибирская река, полная загадочного времени, вечно течёт мимо внизу... В её воде – осенние луны, висящие низко и кроваво над чёрными лапами пихт и ветвей, и дерзкий соболь крадётся на всплеск по упавшей лесине, отразившись в воде с беспредельной печалью... Там – отрезвляющие зимние утра со снежной пылью, морозным дыханием и ослепляющим снегом, ветром, который выл в трубе всю ночь, запахом калины и хлеба, с горьким раскаянием и печалью человека, который понял, что владел большим редким даром и растратил его, сохранив лишь навеки для себя из всего, всего, всего – один единственный лист, который трепыхался на ветке в конце октября, и память о прошлом продолжает тревожить как шорох в лесу... Как забытые голоса его родителей, как мелодия, что напевала любимая женщина, и слово, которое она произнесла в сумерках, перед тем, как уйти...

– Гарий... Я боюсь... Я ощущаю тебя во всём, где бы я ни находилась. Ты уже проник Семь Небесных Сфер? Ты уже не вернешься на Землю?

– Мария, милая моя, этой осенью, последний раз в жизни, я увижу белый-белый снег на земле.

– Любимый мой... Не надо... Не надо это делать... У тебя такая нежная кожа, как у ребёнка...

– Мария, девочка моя, ты никогда-никогда не узнаешь... Я растворюсь в тебе вместе с дыханием этой осени... И никогда уже потом, больше любовь не будет воздухом и не будет она тем синим цветом в небе над Аральским морем...

– Да, Гарий, для тебя я уже больше, чем воздух. Я для тебя то, что ужасней и слаще, чем жизнь...

– Я хочу с тобой быть каждый день, каждый час...

– Гарий, мне надо делать реже... Ну, это... Ты понимаешь... Это так сильно и так желанно... Что надо стараться уходить от этого, чтобы не умереть в тебе...

– Мария! Не уходи. Милая моя, мне страшно... Почему такая холодная пустая Земля? Нет ничего! И я не знаю ничего... Кроме твоих рук, твоих глаз, твоих губ...

И он целует, целует её... И кружится, кружится мир, и нет на нём никакой гадости: нет обмана, нет смерти... Есть только любовь.

Мария не заплачет ночью во сне. Она улыбнётся, и губы прошепчут имя его... Осталось имя его… Имя его…

Только у него уже нет слёз и нет глаз... Да и не надо смотреть в небо. Его закрыло большое дерево. Это оно развесило над ним в вышине множество листьев, и они шевелятся, а некоторые вдруг вспыхивают от луча солнца зелёным ярким огнём... Ему спокойно: ночью дерево защищает своей кроной от неба, от резкого, тревожащего блеска звёзд... От той страшной пропасти, от всего того, куда он боится улететь из своей могилы.

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.