Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни Кузбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Министерства культуры и национальной политики Кузбасса, Администрации города Кемерово 
и ЗАО "Стройсервис".


Кузбасская сага. Роман. Книга 2. Пленники Манчжурии (часть 2)

Рейтинг:   / 1
ПлохоОтлично 

Содержание материала

Глава 7

Вторую неделю невольно гостили посланцы села Урского у разбитной и отзывчивой на ласку вдовушки Лизаветы Сорокиной. Дом ее находился на самой окраине станционного поселка и, похоже, никто из соседей не приметил появление чужих людей, да и сами они по большей части отлеживались в избе, набираясь сил и готовясь к поездке домой. Но уже через неделю такой праздной жизни Лизины постояльцы поняли, что одной бабе трех мужиков не прокормить, а потому отрядили Тимофея Скопцова искать работу в городе, а главное, прознать о возможности выехать из Красноярска на любом попутном эшелоне до Томска, Новониколаевска или Тайги. А там, решили они, и пешком можно до дому добраться. Пока Тимофей мыкался в городе в поисках заработка, Гордей с Иваном решили привести в порядок усадьбу своей хозяйки. Не по нраву было им, что изба совсем не защищена от улицы ни оградкой, ни забором. Когда осмотрелись лучше, то обнаружили, что вокруг избы и огорода были аккуратно врыты столбики, а за баней лежала гора досок, бруска.

– То муж по прошлой весне готовился забор городить, да не поспел – в армию забрали… Так и лежит с тех пор, а мне недосуг, да и не бабье это дело…

Дело мужское – понятно, и решили Гордей с Иваном поставить забор. А тут как раз мороз ослабел, и они, кряхтя и ругаясь, принялись городьбу городить. Непросто, когда на двоих две с половиной руки. У Гордея хоть и затянулись швы на руке, а все же кожа молодая, нежная, и любое неосторожное прикосновение к ней вызывало у него болезненное ощущение. Еще хуже чувствовал себя Иван. А все же приноровились они к работе: выбрали прожилины по размеру, где надо укоротили их (топор, пила и остальные плотницкие инструменты в доме имелись, что говорило за то, что второй муж Лизы был мужиком домовитым), сносили к вмерзшим в землю столбикам, приколотили прожилины, а уж на них потом и доски мостить стали: один держит ее своей единственной рукой, а другой колотит молотком, с непривычки неловко зажатым в левую руку (покалеченную Гордей еще боялся напрягать работой). Кто бы видел со стороны, наверное, подивился бы таким трудникам. И тем не менее через несколько дней вокруг избы Лизаветы и ее надворных построек возник глухой забор вровень с человеческим ростом – покойнее стало на душе у хозяйки, свой двор поимела, благодаря двум калекам.

А Тимофей, к тому времени чуть окрепший и даже с лица поправившийся, ходил по городу в поисках работы. Да негде было ему применить свои навыки землепашца, а другой профессии, годной для большого города, он в своем Урском получить не сподобился. Работал грузчиком в магазинах, на складах, а потом прибился к пакгаузу, где всегда грузов полно, а домой приносил то каравай хлеба, то муки мешок, а то соли, которую потом сам же и продавал на местном базарчике или обменивал на сахар или картошку. Однажды принес две буханки круглого черного хлеба и бутылку спирта, а вечером вся честная компания собралась за праздничным столом.

– …Сегодня я в том тупичке был, где нас высадили, – рассказывал Тимофей, – там поезд санитарный стоял: покойников снимали, раненых и больных из вагона вагон переносили, да не на носилках, а чуть ли не на руках… Душно, грязно… И война ужо закончилась давно, а все везут нашего брата…

– А поезд-то какой? – с тревогой спросила Лизавета. – Я слыхала, что нонче на станцию поезд с больными сыпняком прибыл, так его, почитай, сразу дальше отправили, от греха подальше…

– Ну, вот мы его и отправили… Мертвяков сняли, новых больных догрузили, и отправили… За то и спирту получил…

В эту ночь хозяйка не приняла Тимоху к себе на печь, а постелила ему на полу у печки. Всю ночь Тимоха беспокойно ворочался, мешая спать другим, а утром выглядел утомленным.

– Не смей ходить больше на эшелоны с сыпняком! – потребовала хозяйка, а Гордей с Иваном ее поддержали. В этот день Тимофей вернулся домой раньше обычного и жаловался на головную боль, озноб и слабость в теле. Лицо его было красное, одутловатое. На четвертый день у Тимофея появилась сыпь…

– Это тиф, мужики! – твердо заявила Лиза. – Знамо это дело мне, сама болела пять лет назад… Мне-то он не страшен, а вот вам, солдатики, надо бы поберечься…

В этот день она жарко натопила баню, заставила помыться своих квартирантов, помылась сама, а главное, искупала слабеющего на глазах Тимофея, и даже успела снова побрить его наголо, после чего, слегка остудив баню, устроила ему там лежак:

– Тут тебе, Тимоша, будет спокойнее, да и друзьям твоим надежнее…

А Гордею и Ивану она рассказала, как уберечься от болезни и как ухаживать за Тимофеем…

Уже через несколько дней болезни Тимохи все обитатели сорокинской избы почувствовали, что без его приработка стало голодно, и потому Гордей с Иваном решили сами идти на заработки. Да что могли сделать два инвалида? Кому не предлагали свои услуги, все смотрели на них с сочувствием, но мягко отказывали: куда вам, сердешные. Уставшие, озлобленные, голодные, присели они на какие-то пустые ящики на углу жилого дома и стали крутить самокрутки, чтобы перекурить свои неудачи на трудовом фронте. Если у Гордея худо-бедно дело продвигалось, то Иван одной рукой так и не научился крутить цигарки, и раз за разом его табак просыпался на землю.

– Погодь, Иван, не потроши зря кисет: вот себе сверну «козью ножку», потом и до тебя очередь дойдет…

– Да ты сам-то еле-еле…– огрызнулся Иван.

Какой-то пожилой мужичок остановился рядом с ними, поглядывая, как натужно готовят себе курево два инвалида, а потом спросил не без ехидства:

– Руки-то не по пьяни попортили?

– Да пошел ты!.. – взвился Иван, зато Гордей, к этому времени уже изладивший одну цигарку, ответил вежливо:

– Нет, батя, отхватил мне мои пальцы один японец в штыковом бою… Прибил я того японца, а вот пальцы свои не уберег…

– А у дружка твово, что рукав пустой?

Иван снова сердито вскинул голову на любопытного мужичка, но его опять опередил Гордей:

– А дружку моему, Ване Кочергину, самурайский майор мечом руку отсек по самый локоть за его геройство, и потому возимся мы теперь с каждой цигаркой…

– Вон оно как, – протянул мужик, – а я думаю, чего вы тут копошитесь…

Рядом остановился еще один человек, близкий по возрасту первому:

– Чево, Назар, знакомых встретил, али как?

– Да нет, Гоша, солдатики израненные с Маньчжурии домой добираются, а тут сидят и мучаются – вдвоем одну цигарку свернуть не могут, да и как быть, когда руки все покалеченные…

– О, смотри ты, и впрямь пальцы будто бритвой срезаны! – удивился мужчина, – а у этого и вовсе рукав полый…

Иван сидел, потупив голову, готовый прогнать любопытных ротозеев, но Гордей здоровой рукой обнимал его, одновременно прижимая к ящику, а свою раненую руку протянул к собеседникам:

– Попортили руки нам японцы, да еще выехать не можем, вот и гуляем по вашему городу, работу ищем для пропитания…

– Да уж какая работа с такими-то клешнями… Впору милостыню просить – народ-то у нас жалостливый, не даст пропасть…

Остановились две женщины с кошелками и стали прислушиваться к разговору мужиков, а потом одна из них сказала, словно простонала:

– Эх, касатики! Жизнь свою лихом меряют! Как бы им до дому родному добраться из этой-то коловерти!..

А между тем рядом останавливались еще какие-то люди: старик в старых подшитых валенках, мальчишка со щенком на руках, пьяненький мужик, у которого из кармана торчала бутылка с самогоном. Толпа росла, разговор становился все оживленней. Одни ругали японца, другие жалели раненых, а домой Гордей с Иваном вернулись поздно вечером с караваем хлеба, шматом сала, тремя луковицами, бутылкой самогона и пятью копейками в кармане. Такой успех не грех было отметить и потому, накормив Тимофея в бане, здоровые обитатели дома сели вечерять за бутылочкой самогонки, а перед сном, улучшив минутку, когда Иван вышел до ветру, Лизавета позвала Гордея к себе на печь… И впервые за многие месяцы лишений и испытаний ожила плоть Гордеева, снова захотелось жить и верить, что самое плохое уже позади…

…Через день «выходили на работу» Гордей и Иван, и всякий раз приходили с хорошим уловом: добр русский человек, отзывчив на чужую беду, и если здоровому и богатому он может кукиш показать или плюнуть вслед, то больному да слабому завсегда готов помочь и поделиться последним куском хлеба. И пока будет жить в душе каждого русского такая доброта, не оставит его Бог в трудную минуту, потому как и сам Он, верили мужики, всегда готов прийти на помощь сирым и убогим, слабым и больным, но верящим в него, в его чудодейственную силу.

…Неспокойно было в городе все это время, а к концу декабря и вовсе поползли разные слухи, что карательные отряды окружили Красноярск со всех сторон, никого не впуская и не выпуская, и что скоро казаки будут рубить шашками всех, кого ни попадя. И достанется тогда и революционерам из Красноярской республики, и простым мещанам. На улицах уже давно не видно было полицейских и жандармов, зато на каждом шагу были патрули с красными повязками. Гордея с Иваном долгое время не трогали, но однажды рабочий патруль решил проверить у них документы, а как раз их-то у них и не было. Взяв под ружье, привели задержанных в свой штаб, что находился в бывшей конторе вагонного депо.

– Эй, мужики, где Шубин? – крикнул старший патруля.

– А на что он вам? – откликнулся молодой рабочий, опоясанный пулеметной лентой.

– Да поймали двух шпиенов или дезертиров, разобраться надо бы…

– Да он двое суток не спамши… пусть еще часок поспит – потерпют уж твои шпиены…

– Но-но, Василий, со шпионами дремать нельзя, – строго сказал мужчина средних лет, выходя из соседнего кабинета, – их надо сразу обезвреживать!..

– Так точно, товарищ Шубин! – молодой рабочий резво вскочил на ноги.

– Ну, так подавай их сюда… Три часа подремал – мне хватит…

Гордея с Иваном подвели к командиру и посадили на некрашеную лавку напротив стола, за которым сидел еще толком не проснувшийся Шубин.

– Так-с, кто из вас главный шпион? Фамилия? Звание?

– Моя фамилия Кузнецов Гордей Михайлович, и я вовсе не шпион, а бывший солдат 4-й Сибирской дивизии… Николай Константинович… Узнаешь ли? – произнося эти слова, Гордей поднялся со скамейки и снял шапку.

– Кузнецов Гордей… Гордей?! – Шубин вскочил с табуретки и кинулся к Кузнецову. – Гордей! – и они обнялись…

…В своем маленьком кабинете, где он спал накануне, Шубин напоил «шпиенов» крепким чаем, выслушал их торопливый рассказ о злоключениях на Сахалине и в Маньчжурии, а затем, понизив голос, сказал:

– Тяжелое время для нас наступает, ребята. С Урала идут карательные отряды в Красноярск, из Маньчжурии со дня на день должны прибыть два полка – и все это на нашу республику. Сил у нас мало, но мы будем держаться до конца. Вас не зову с собой, потому как вижу, что солдаты вы никакие…вам бы подлечиться еще. Завтра мы отправляем на запад эшелон с ранеными – езжайте, может быть, вам удастся пройти сквозь кордоны…

– Эх, никак нельзя нам сейчас, Николай, – сказал Гордей. – Тут с нами еще один наш деревенский, он в тифу лежит…оставить его не можем…

– Понимаю – сам погибай, но товарища выручай! Тогда вот что… Может так статься, что через день-два в город войдут карательные команды, объявят комендантский час, будут ловить всех подозрительных, а может быть, и расстреливать прямо на месте… парижских коммунаров так расстреливали, а чем мы хуже их? Как прослышите про комендантский час или военное положение – сидите в доме, нос на улицу не показывайте! Недели через две-три, ну, месяц, а ваша хозяйка пусть заглядывает на станцию, где пойдут воинские эшелоны, поспрашивает солдат, глядишь с ними и доберетесь до дома… Не спешите, лучше переждать всю эту заваруху! В январе не удастся – в феврале уедете, когда каратели разъедутся по своим казармам, а то и в марте…

– А как же ты, Николай?

– А что я? Я профессиональный революционер, смысл моей жизни – борьба, Гордей. Задушат Красноярскую республику, мы возродимся в другом месте… Наше дело правое… Надо перебираться на Восток, там легче дышится… Хотя и там карателей хватает: недавно схватили наших дружинников во главе с Иваном Бабушкиным… Оружие они везли восставшим. Всех расстреляли, палачи! Вот с ними и буду бороться всю свою жизнь! А есть ли какие вести о Федоре?

– После того, как ты гостил у нас, два или три письма присылал родителям… Сказывал, что к зиме нонешнего, 1905 года, его должны отпустить на волю… Должно быть, уже дома, а мы вот все куролесим по чужой стороне!

Они тепло распрощались с Шубиным и уже направились к выходу, как он остановил их в дверях.

– Где, говоришь, Гордей, вы хоронитесь? У Лизаветы Сорокиной? Мы тут вскрыли военные склады, как говорится, стратегический запас, раздаем бедным и семьям погибших революционеров. Сегодня ночью вам тоже привезут муки, сахара, крупы… Вы на ворота повесьте фонарь, чтобы в потемках не заблудиться…

…И действительно после полуночи к дому бесшумно подъехали сани с двумя ездоками, на которых были мешки с мукой, сахаром, крупой, а в придачу возница осторожно передал на руки самой хозяйке четверть спирта.

* * *

…По приказу главы правительства графа Витте для наведения

порядка на Сибирской магистрали из Москвы были командированы

воинские отряды во главе с генералом Меллер-Закомельским, одновременно из Харбина навстречу им двигалась дивизия генерала Ренненкампфа, а чуть позже Владивосток заняла дивизия генерала Мищенко.

Генерал Ренненкампф, выполняя задачи, поставленные ему правительством, использовал методы убеждения и переговоров, и лишь главных руководителей мятежа брал под арест и предавал их военному суду, за что подвергся резкой критике со стороны генерала Меллер- Закомельского, который, в донесении НиколаюIIо результатах своей экспедиции, писал следующее:

« Ренненкампфовские генералы сделали крупную ошибку, вступив в перего-

воры с революционерами и уговорив их сдаться… Бескровное покорение

взбунтовавшихся городов не производит никакого впечатления»…

Методы самого Меллера-Закомельского были предельно просты и жестоки: арест всех лиц, так или иначе причастных к мятежу, и расстрел их руководителей без суда и следствия. Потому-то этот генерал, имея в подчинении всего две роты солдат, два пулемета и два орудия, со своим эшелоном за две недели одолел более пяти тысяч верст и дошел до Читы…

Уже накануне Нового года в Красноярске объявили военное

положение и ввели комендантский час. Всех подозрительных свозили в полицейские участки, а оттуда в тюрьму, и без того переполненную. Забаррикадировавшись в железнодорожных мастерских, солдаты железнодорожного батальона и около пятисот рабочих во главе с членами комитета РСДРП и Объединенного совета еще целую неделю держали оборону, но силы были слишком неравны. У восставших кончались боеприпасы, продовольствие, вода и топливо, и потому 3 января они сложили оружие. Девять солдат восставшего батальона приговорили к восьмилетней каторге, а более 160 рабочих и солдат отправили в тюрьму или арестантские роты. Теперь в городе, переполненном карательными войсками и казаками, даже вполголоса боялись говорить о Красноярской республике. Раньше было плохо, а теперь стало еще хуже. Как всегда на Руси…

…Всю зиму безвылазно просидели в доме Лизаветы Сорокиной урские мужики. Японский плен для них продолжился теперь уже в новом виде, и Гордей с Иваном только радовались тому, что вовремя поставили высокий забор вокруг дома: он-то и позволял им гулять по двору, скрываясь от чужих нескромных глаз. А Тимоха между тем пошел на поправку, и вскоре сам гулял с товарищами по двору, выполнял какую-то домашнюю работу. Узнав, что Гордей пользуется у Лизаветы особой симпатией, Тимофей, было, заартачился, даже обиделся, и тогда Гордей, словно нарочно решил досадить другу: в одну из ночей нашептал своей полюбовнице, что Иван без женских ласк уже сходит с ума. И если его и Тимоху дома ждут жены, то Ивана вообще никто не ждет, и потому надобно бы его пожалеть… Он так убедительно просил хозяйку, что уже на следующую ночь на печку неловко взбирался однорукий Иван, а Лизавета снова оглашала свою избу сладкими стонами…

* * *

Лишь в конце марта, когда Красноярск зажил нормальной жизнью и все карательные меры отменили, удалось урским затворникам покинуть усмиренный город. Но еще более месяца ушло у них на то, чтобы одолеть пятьсот верст, что отделяли Красноярск от их родного села, и только в середине апреля 1906 года, обросшие грязным волосом, истощавшие, добрались они до Урского. По еще не просохшему от весенней грязи тракту из Брюханова добирались на телеге с незнакомым возчиком, не имея в кармане ни гроша. И то, слава Богу, поверил возница им на слово, что оплатят все его труды родные бывших пленных солдат, повез… Поздно вечером у кузнецовского заплота остановилась телега с неожиданными и теперь уже нежданными гостями, но кто-то из баб, завидевших на мосту Гордея Кузнецова, Ивана Кочергина и Тимофея Скопцова, вмиг разнес эту весть по селу...

На стук в ворота вышел Михаил Кузнецов, смело и широко отворил их, но, увидев сидящего на телеге Гордея, тихо сполз по забору – ноги не удержали его от внезапной радости. Только и приговаривал шепотом: «Гордей!.. Гордеюшка!.. Сыночек!..». Матрена, разглядев сына из окошка кухни, и вовсе лишилась чувств, зато Алена вся закаменела. Так и встретила мужа в горнице, сидя за столом, бледная, с резко обострившимися чертами красивого лица. Федор, убиравший в хлеву, вышел во двор распаренный, в зипуне нараспашку, без шапки. От него исходил стойкий запах навоза, на сапогах налипла солома. Когда он вышел к воротам, отец уже стоял рядом с Гордеем, со слезами и каким-то неестественным смехом оглаживал его и приговаривал: «Гордеюшка приехал!.. Сынок наш родненький…». Федор и Гордей молча обнялись, троекратно расцеловались, после чего Федор отстранился от брата со словами:

– Поостерегись, братка, я тут весь в дерьме перед тобой… Прости уж…

Уже много позже, вспоминая этот момент встречи, Федор удивлялся, как он был тогда близок к истине…

Неторопливо, осторожно поддерживая обессилевших от ран, болезней и дорожных мытарств бывших солдат, все поднялись в дом. Гордей, вошедший в горницу первым, увидел сидящую у стола Алену, из-за шторки опасливо выглядывали Маша с Федькой.

– Здравствуй, Аленушка! – слабым голосом проговорил он и сделал шаг навстречу жене. Она, молча, встала, поклонилась ему в пояс и проговорила глухим голосом:

– Здравствуй, Гордей…

После чего они троекратно расцеловались, но, увидев, как Гордея качнуло в сторону, мать и Алена поспешили уложить его на постель. Едва Иван и Тимоха присели у стола, как в избу ворвалась жена Тимофея, Зина. С причитаниями она кинулась мужу на шею, а остальные, со слезами на глазах, наблюдали встречу близких людей: из небытия возвращались чувства, возрождалась семья… Прорыдавшись на груди мужа, Зинаида повела его домой.

– Зин, подожди чуток, сейчас я лошадь запрягу…– начал, было, Михаил Кузнецов.

– Нет, дядь Миш, нам тут рядом, мы скорее дома будем, а там уже тятя заждался Тимошу…

Когда за ними закрылась дверь, Михаил грустно произнес вслед:

– Дождался-таки Иван сына, молодец, да только не узнает его Тимоха – совсем скрутила Ваньку хвороба! Помоги ему, Господи, – и перекрестился на икону, вслед за ним последовали и другие.

– Ну, Федя, топи баню! Мыть солдат будем! Ты, Алена, стол накрывай, а ты, мать, готовь летнюю кухню, Ванюшку разместим туда покамест…

– Спасибо, дядя Миш, мне бы домой… – робко произнес Кочергин. Все как-то стушевались, стараясь не глядеть ему в глаза, и тогда Кузнецов- старший решился:

– Ваня, нет у тебя дома… Родителев ты сам схоронил, Михаил Ефимович тоже помер, и всем хозяйством теперь заправляет Федька Окаянный. Сам-то он все больше в Томске обретается, а за себя оставил Спирьку... Нет и Марии твоей… Еще по осени увез ее в Томск бывший ухажер Мешков, что гулеванил тогда с Федькой Окаянным, а перед Рождеством весточка пришла оттуда… померла твоя Мария… руки на себя наложила… Подробностев мы не знаем – неловко беспокоить праздными расспросами людей, ну, да тебе, как ихнему родственнику, они все потом расскажут, дед Прошка уж точно расскажет, а пока поживи у нас, встань на ноги. Нам ты обузой не станешь, не боись…

Услышал такие слова Иван, и лицо его стало безучастным ко всему происходящему в доме. Все разговоры, помывка в бане, где Михаил сам парил и его, и Гордея, а потом и дальнейшее сидение за праздничным столом далеко за полночь, похоже, не проникали в его сознание. И пил, и ел, и что-то говорил он, но все это словно стороной проходило. Уже петухи на насесте готовились пропеть свою первую утреннюю песню, когда Федор проводил его в хорошо протопленную летнюю кухонку и уложил в постель, застеленную чистым бельем…

...А на следующий день спозаранку кто-то настойчиво постучал в кузнецовские ворота. Хозяева, уснувшие под утро, едва ли услышали бы стук, да дружный лай собак поднял всех на ноги, и Федор пошел встречать ранних гостей. Отворил он ворота и обомлел от неожиданности: перед ним стояла Евдокия Соловьева.

– Федя, Иван у вас? – выдохнула она.

– У нас…спит, наверное, еще… вчера мы засиделись допоздна… Проходи.

Она робко вошла в кузнецовский двор. Собаки, по очереди обнюхав гостью, спокойно отошли в сторону.

– Проходи в дом… – пригласил Федор.

– Нет, Федя… Где он?

– Да здесь… – и он повел ее к летней кухне. Стукнул в дверь кулаком и спросил для приличия:

– Иван, гостей ранних принимаешь?

С сонными глазами, взлохмаченный, Иван сел в постели и с изумлением воззрился на женщину.

– Ваня, я за тобой… – тихо произнесла она, и устало опустилась на табурет.

– Ну, ладно, ребята, вы тут разбирайтесь, а потом к нам… – и Федор оставил их одних.

…Прошло больше часа, прежде чем Иван Кочергин и Евдокия Соловьева поднялись в дом Кузнецовых. Молча поклонились в пояс всем сидящим за утренним столом.

– Дядя Миша, тетя Мотя, – осипшим голосом проговорила Евдокия, – спасибо вам за помощь, но мы с Ваней порешили жить вместе… уведу я его от вас… пусть привыкает к своему новому дому…

– Спасибо вам всем, – вторил ей Иван, – а тебе, Гордей, в особенности. Мы с тобой войну прошли, плен, дальнюю дорогу, и всегда ты был верным товарищем… отныне мы с тобой как братья. Может быть без тебя и Тимохи не жить бы мне вовсе… – и он поклонился в пояс.

– Ну, раз дело к свадьбе, то и выпить не мешало бы? – Михаил, уже опохмелившийся, встал из-за стола со стаканчиком анисовки, но Иван пить отказался.

– Неделю я у вас тут гостевал, да и вчерась долго мы сидели, заполночь разошлись... Нет у меня пока таких сил, дядя Миша, как окрепну, обживусь, вот и пригласим с Дуней вас да Скопцовых на нашу свадьбу. Вы ведь теперь нам самые близкие люди на селе…

Так была перевернута в селе Урском, казалось бы, последняя военная страничка, и оно окунулось в мирную жизнь, в свои повседневные крестьянские заботы. Хотя война еще раз отзовется в селе своим далеким эхом, но случится это только спустя четыре года …

* * *

Больной, изможденный вернулся Гордей в родное село. Как в тумане потом вспоминал он первые дни своего пребывания в отчем доме. После первой радостной встречи все последующие дни был неулыбчив и чем-то постоянно озабочен отец; не просыхали глаза у матери; хмурился Федор, и, как ему казалось, все намеревался завести с ним какой-то разговор, да так и не завел до самого своего поспешного отъезда, а все потому, что все последующие события опять перевернули едва наладившийся мир в семье Кузнецовых.

Не успела затихнуть радостная молва о возвращении из плена живыми, хоть и не совсем здоровыми Гордея Кузнецова, Ивана Кочергина и Тимофея Скопцова,как снова опечалились лица урских крестьян: умер Калистрат Зосимович Потехин. Коренной житель села, он много лет избирался на сельском сходе старостой. Уважали его люди за доброту и отзывчивость, за незлобливость, а главное, за справедливость. Отстаивая ее, он мог пойти против любого богатея, против волостного начальства, а говорил свою правду всегда в глаза, а не за спиной. Многим он помог за двадцать с лишним лет своего пребывания в должности старосты. Только благодаря ему последние полгода спокойно жил в отчем доме Федор Кузнецов. Получил Калистрат от него военную справку- амнистию, да придержал ее у себя, хотя знал, что в уездном военном присутствии Кузнецов Федор числится без вести пропавшим. Ну и пусть числится, решил про себя Калистрат. Он Федьку этого сызмалетства знал, хороший парень рос, а случился потом грех – наказал убийцу Липата, так и поделом тому лихоимцу. Как и большинство односельчан, он только приветствовал эту месть. Опять же, спустя какое-то время стороной дошло до него, что совсем зазря Федьку засудили, по злому умыслу господина Колодного, жандармского ротмистра, что в теперь уже далеком 1896 году наводил страху на урских мужиков. И поверил он в эти слухи. А что оставалось делать, ведь не спросишь в жандармерии, кто прав в том случае: Кузнецов или Колодный? За такие вопросы и самому можно загреметь на каторгу. А тут, когда появилась возможность, хоть как-то помочь парню, Калистрат пошел на это дело без раздумья.

Болел в последнее время староста, то грудная жаба давила, то кости болели да гнули его в дугу, а все держался. И то, худо-бедно, дожил до шестидесяти двух лет, двух сыновей поднял, внука дождался, да вот только не сподобился передать он свою власть ни своему старшему сыну Леониду, ни младшему Алексею. Старший-то чуть оперился – и уехал на Восток, на флот, потому как с детства морем бредил. И откуда, спрашивается, у пацана, выросшего среди холмов Салаирского кряжа, такая тяга к морю объявилась? Уж потом понял: шурин Калистрата, что всю жизнь рыболовствовал на Тихом океане, приезжал как-то в гости в Урское. Наговорил разного о жизни морской, расхвалил море-океан, рыбы разной навез да икры соленой, задурил голову парню и уехал, а тот, едва подрос, помчался к дядьке. Только раз и видел его после этого Калистрат. Приехал с женой да сынишкой, его внуком, значит. Погостили они с недельку, и опять на Восток. Где-то они теперь?..

А младший сын, Алексей, рос каким-то тихим да робким. Родителей слушался во всем, по дому всю работу выполнял, а больше всего любил слушать псалмы в церкви. С возрастом тяга к церкви его только росла, и в двадцать лет с разрешения родителей и благословения настоятеля Брюхановской церкви отца Филарета уехал Алексей в Томск, принял схиму и ушел в мужской монастырь. Теперь лишь изредка присылал родителям коротенькие письма. На похороны матери не приехал, а в письме отцу написал: «Молиться буду за упокой маменьки родимой, а тебе, тятя, желаю здравствовать долгия лета…». Но, пришла пора и для Калистрата. Видно, пожил время, отмерянное ему Всевышним, и отошел в мир иной, оставив за собой добрую память своих земляков…

И похоронить еще не успели урские своего старосту, а Афанасий Гвоздев уже все документы, что Калистрат хранил у себя дома в столе, переворошил, печать в потертом кожаном мешочке, коей покойный староста заверял свою подпись на любом документе, себе прибрал. А среди казенных бумаг обнаружил несколько жалоб на имя волостного и уездного начальства от жителей села, которым не дал ходу Калистрат Зосимович, потому как, видно, сам уладил все неурядицы. И вроде хорошо это, с одной стороны, но ведь не сообщил куда следует, укрыл, так сказать, правду от вышестоящего начальства!.. Но еще больше заинтересовала сельского писаря справка на Кузнецова Федора, подписанная неким штабс-капитаном Даирским. Уж эту-то бумагу всенепременнейше надо было отправить в уездное военное присутствие…

…На похороны Калистрата из волости приехал его старый приятель Силин Аким Иванович. Уже на поминках Гвоздев, специально подсевший на лавку рядом с урядником, стал ему нашептывать на ухо о крамольных бумагах, что он нашел в документах усопшего старосты. Предлагал взглянуть на них, да Силин, всегда обходительный и мягкий человек, вдруг рыкнул на него сердито, что не укрылось от присутствующих, а в душе самого Афони вызвало озлобление. Уже потом, когда собирался ехать домой, сидя в коляске, спросил урядник Гвоздева про те самые бумаги, как бы между делом, да тот поспешил его заверить, что это все пустяки, бабьи склоки…

– Ну, то-то же, а то пристал в такое время да в таком месте…Чудак! Пока управляйся тут сам, а потом сход соберем да выберем нового старосту…

С тем и уехал Аким Иванович.

Гвоздев же не стал медлить, и уже на следующий день собрался в Кузнецк. В военном присутствии сразу определили, что справка на имя Кузнецова Федора Михайловича подложная, и что сам он числится без вести пропавшим, и потому его немедля надо задержать и доставить либо в Кузнецк, либо в Томск в жандармское управление как военного дезертира…

А уездному исправнику, с большой долей опаски, он доложил, что Силин Аким Иванович не захотел принять нужных мер по укрытым жалобам на крестьян и дезертира Кузнецова, на что пожилой исправник, недовольно покручивая свои пышные усы, проговорил:

– Постарел Аким Иванович, постарел, а ведь какой орел был!.. Ладно, скоро вам другого урядника назначат, есть у меня человечек на примете…

Видя, что мужик мнется да не решается что-то спросить, подбодрил его:

– Еще что-то…э-э, как тебя…Афанасий?

– Ваше высокородь, уж сколько лет я в писарях, и Калистрат Зосимович меня метил на свое место – душа в душу мы с ним робили все эти годы… Так, может, меня назначили бы как-то без собрания да схода?..

– А что, боишься, мужики не выберут тебя? – усмехнулся полицейский чин. – Знать насолил ты им, а?

– Никак нет, вашевысокородь, да только кому понравится, когда об их негодных делишках весточки уходят в вашу, так сказать, контору… Вы порядок любите, и я за него радею, а народец-то у нас всякий встречается, сами знаете…

– Вон оно что… – задумался исправник. – Помогаешь, значит, нам? И дальше будешь помогать?

– Так точно, вашевысокородь, со всеми силами и желанием моим…

– Ладно, ступай… Дадут тебе бумагу на место старосты, да только служи, не щадя живота своего! Ежели что-то сильно важное, то добивайся приема ко мне или пиши бумагу на мое имя с припиской «Лично», понял ли?

– Так точно, вышевысокородь…

С тем и уехал Афанасий Гвоздев из Кузнецка, а все последующие события подтвердили правильность его расчетов: Силина отправили в отставку, прислав на его место сорокалетнего, с лицом больного, переболевшего желтухой, Кобозева Ивана Спиридоновича; а самого Гвоздева объявили перед сельским сходом старостой села Урского без всяких выборов, а вскоре и за Федором Кузнецовым прибыл конвой из трех человек – нового урядника и двух стражников, да только несколькими днями раньше тот уже отбыл из Урского, никому не оставив своего адреса по той простой причине, что и сам он не знал, где окажется завтра. Воля – она и есть воля, и не терпит никаких привязок ни к конкретному месту, ни к определенному времени…

Но перед тем как покинуть родной дом, присел Федор на кровать к Гордею и, глядя прямо ему в глаза, спросил:

– Как чувствуешь себя, братка? На поправку дело идет?

– Да вроде так… – неуверенно отозвался Гордей и попытался встать с постели, чтобы сесть рядом с братом. В последние дни он действительно почувствовал себя значительно лучше: душевный покой, хорошее питание, забота близких делали свое дело, и молодой организм возвращал себе силу.

– Нет, нет, лежи, братка, я на минутку, потому как уезжаю сегодня…Со всеми я уже попрощался…

– Что так скоро-то? Или напасть какая?

– Да прознал я, что Гвоздев намедни ездил в Кузнецк, а сейчас ходит по селу гоголем, видно в старосты метит…

– Ну, а тебе забота какая? Он, бают, и Калистрата торопил идти на отдых…

– Да нет, другое здесь… Подступился тут ко мне в магазине: как да что, не собираюсь ли куда ехать?

– Да этому балбесу делать нечего, вот он и ходит по селу, воду мутит…

– Не скажи, брат… Ты когда-нибудь видел, чтобы на лужайке против нашей усадьбы пацаны в ножички играли, в горелки?

– Да нет, вроде… – Гордей все же сел в кровати и даже посмотрел на окно, словно желая увидеть этих самых пацанов. – И что?

– Да то, что лужайка-то неровная, с уклончиком, и играть на ней больно неспособно, потому и никогда здесь не играли, а нонче уж третий день играют…Мучаются да играют, а сами все на наши окна поглядывают…

– Ну? – уже тревожно спросил Гордей.

– Поманил я тут одного, Фильки Петухова младшего брата, что да как? И сказал он мне, что это дядя Афоня Гвоздев попросил их несколько дней поиграть рядом с нашим домом, а как заметят, что я куда-то собираюсь – бежать к нему…

– Вот оно что… Вот сука этот Афоня! Башку бы ему свернуть за все подлости!..

– Дай срок, дойдет очередь до Афони, до всех этих подлюк… Замыслил что-то недоброе…Скорее всего доложил обо мне в Кузнецке да теперь ждет полицию: меня ведь дезертиром могут признать, вот как, брат! Надо было мне тогда возвернуться в Кутомару и досиживать там свои три месяца, да так трудно заставить себя вернуться на нары! А может, простили бы, кто знает, сейчас уж того не вернешь… В общем, пусть пацаны меня караулят с Афоней, а я через заднюю калитку через поля напрямки пешком на Горскино, тут всего ничего…

Не то главное, брат… Сколько раз уж мы с тобой прощались, как в последний раз, а все жизнь снова сводит нас, да так крепко, что…

Гордей с тревогой смотрел, как трудно и путано подбирает его брат нужные слова – верный признак того, что сильно волнуется. Из-за чего? Неужели из-за пацанов или этой падлы Гвоздева?

– В общем, поправляйся, братка, потому как на тебе остаются родители наши… Стареют они, братка, и мы им покою не даем… Семья у тебя, береги детишек, Алену береги… Она у тебя хорошая, не вини ты ее ни в чем… Знаешь, жизнь порой так все перевернет, что… В общем оставайся с Богом, а на меня не серчай… брат я тебе был, братом остаюсь…Помни это, всегда помни!..

– Постой, Федя, я хоть встану с кровати, провожу тебя…

– Не надо… Не привык я к проводинам и шумным встречам… Как пришел, так и ушел…

Федор вышел стремительно, а Гордей все же встал с постели и, как был в исподнем, прошелся по горнице, принялся крутить цигарку, слушая через выставленное окно на кухне, как Федор уже на ходу прощается с родителями.

– Уехал, словно убежал, – подумал Гордей, пуская дым к потолку, – вот только от кого бежит? От стражников и старосты? От родителей? От себя?

…От крепкого табака голова у Гордея закружилась, и все его рассуждения невольно оборвались. Но уже очень скоро он поймет все, что хотел, да недосказал ему брат во время их прощального разговора…

* * *

В тот самый день, как Федор съехал из дому, и на третью неделю после своего возвращения под родительский кров, отлежавшись и набравшись сил, позвал Гордей к себе на ночь Алену, до этого спавшую на гостевой полати в хозяйском углу. Медленно, словно обреченно, ступала она босыми ногами по полу, покрытому домоткаными половиками, идя на зов законного мужа. А ведь еще совсем недавно каждую ночь здесь ее ждал другой мужчина. Тех же, кузнецовских кровей, ласковый и желанный, да ласки его доставались ей без божьего благословления, тайком от соседей и родных. И все то время, пока Гордей приходил в себя в отцовском доме и набирался сил, по ночам Алена вспоминала ту, их первую ночь с Федором на семейном ложе, разговор с ним и его родителями... Всего полгода и прошло-то с той поры, даже меньше, а словно целую жизнь прожила она. Светлую, радостную,трепетную… И как все вдруг изменилось! А она, по простоте своей и открытости, все еще не могла решить для себя: хорошо ли то, что все так обернулось, или нет? То, что жив Гордей, ее муж, сын своих родителей и отец ее детей – хорошо! Благодарение Богу за это! Но хорошо ли от того ей, Алене? Восемь лет прожили они вместе. Было в их жизни много светлых и радостных дней, да только иногда, где-то глубоко-глубоко в душе ее, порой, приоткрывалась щеловина, та маленькая и узенькая щелочка, через которую она пыталась заглянуть в свое прошлое, в те редкие, и оттого, наверное, такие дорогие мгновения, когда она была с Федором. И тогда ей начинало казаться, что это его дыхание она слышит рядом, его ласковые и смелые руки нежат ее тело, и она снова боялась по ошибке назвать Гордея его именем…

Нет, для себя она уже решила: то время, что она была рядом с Федором, подарены ей судьбой, и она благодарна ей за это. Сейчас же судьба посылает новое испытание: возвращает мужа, которого отняла год назад. Его тоже надо любить и ласкать, но как же это сделать, если в ее жизни уже был другой человек, которому она безоглядно отдала свои чувства и ласки?

…Гордей в рассеянном свете луны, нескромно заглядывавшей в их окно, видел приближающуюся к нему жену. Она была в длинной белой рубахе, руки ее были схвачены в замок на груди, губы плотно сжаты. Тот же лунный свет помог Алене скрыть от Гордея ее смертельную бледность. Только она могла выдать ее состояние в эту майскую ночь, первую их брачную ночь после войны, известий о смерти, плена и ранения, после ее невольной измены…

Гордей упруго встал с кровати навстречу жене. На фоне белого исподнего белья его крупные смуглые руки и черный густой волос на груди резко контрастировали, придавая ему мрачноватый вид. Алена остановилась перед ним не то испуганно, не то удивленно. Она не успела сказать ни слова, как он развел ее руки и положил себе на плечи, а затем принялся ее целовать. Его поцелуи поначалу были легки, стремительны. Прошло всего несколько мгновений, а он уже успел покрыть ими ее щеки, губы, шею, волосы. Ее ночная рубашка с глухим воротом мешала ему, скрывая ее тело, и он также стремительно избавился от нее… Подхватив ее на руки, Гордей осторожно положил на кровать свою дорогую ношу…Она чувствовала его жар, его силу и желание, но губы ее были плотно сжаты, а глаза закрыты. Гордей был неистов в своем любовном порыве, и это не позволило ему заметить, как холодна и сдержана в ласках его любимая…

…Уже потом, отдыхая, он продолжал шептать ей ласковые слова:

– Аленушка, родная моя! Я ведь думал, что уже никогда не будет у меня такой радости!.. Господи! Владыка Всевышний! Благодарю тебя, что вернул мне мою Аленушку!..

– Гордеюшка, я с тобой!.. Я всегда буду с тобой…

За занавеской тревожно бормотал во сне их сынок Федя, а рядом с ним, аккуратно положив руку под щеку, мирно спала дочка Машенька. И только в родительском углу никто не спал.

– Ну, слава те Господи! – проговорила Матрена, – кажись, обженились заново – и то славно!

– Обжениться-то обженились, да только она все молчком, словно бревно. –Отозвался на слова жены Михаил. – А какому мужику это понравится?

– Минь, старый уже, а такой балбес! Ничего не понимаешь!..

– Чего это ты? Откуда такая грамота у тебя-то?

– Стесняется она еще, ведь год прошел почти…отвыкла… Ты, вон, балалайку берешь через два-три дня, и то обязательно ее подкручиваешь, настраиваешь, так – нет?

– Ну?.. – не понимая, куда клонит жена, прошептал Михаил.

– А вот тебе и ну! Федька и Гордя хоть и братья, а все же разные они… А баба – не балалайка! Ей, чтобы обмыкнуться, времени поболее надобно…

Услышав это, Михаил от удивления даже сел в кровати:

– Вот ты какая грамотная, оказывается?! А все думал, что ты в ентом деле ни хрена не смыслишь, а ты эвон што буробишь?! А ну, если я навалюсь сейчас на тебя – заверещишь или тебе тоже настраиваться надо, как опосля другого мужика?

– А как же, конечно, надо…только после свово мужика… ведь последний раз мы ентим делом с тобой года два назад занимались. Это ж какую память мне нужно поиметь, кавалер?!

– Ух, и язва ты, Мотря! – с досадой пробурчал Михаил и стал перебираться через жену. – О душе давно думать надо, а она все про это дело! Ох, бабы!

Продолжая бурчать себе под нос, он вышел из спаленки, подсел к печке, где еще тлели угли, и раскурил цигарку.

– Что, бать, не спим? – рядом с ним стоял Гордей. Он тоже вышел покурить, и лицо его светилось радостью. – Ну-ка, подвинься чуток…

Отец потеснился на лавке, уступая место сыну, и наблюдал, как он неуклюже скручивает козью ножку. Михаил понимал, что рано или поздно, но сын все равно поймет, какие события произошли в их семье за время его отсутствия, что Алене, и прежде всего, ему и матери, все равно придется держать ответ перед сыном, но в эту ночь он не мог говорить с ним об этом.

– Ну, что, сынок, совсем ожил? Как чувствуешь себя?

– Нормально, бать, – откликнулся Гордей, – вот только еще не приноровился культей самокрутки делать, уж проще козью ножку скрутить…

– Ничо, сынок, пальцы – не голова! Без них люди живут, и долго живут, если голова в порядке…

– Ты это о чем, бать? – затягиваясь дымом, спросил Гордей.

– Я, говорю, с Аленкой-то у вас все ладно получилось?

– Ладно, а как иначе? У меня же только пальцы повредило …

И они оба сдержанно засмеялись…

А развязка в этой семейной драмы наступила уже через несколько дней. Шестилетний Федька, наблюдая, как отец одевается после сна, вдруг спросил громко:

– А дядя Федя больше не будет спать с нашей мамой?

Гордей оцепенел от вопроса сына, а Матрена, тягавшая ухватом чугунок из печи, так и обмерла от ужаса. Затем оставила ухват и, не чувствуя боли, голыми руками схватила раскаленный чугунок, поставила его на приступку. Обожженные руки вернули ее к действительности, и она, потянув внука за руку, подтолкнула его к двери:

– Подь-ка, Феденька, за дедом! В хлеву он, кличь сюда его быстренько…

Гордей отсутствующим взглядом посмотрел на стремительно выбежавшего из дома сына, на мать, окунающую свои руки в холодную воду, а затем натирающую их топленым салом. Она что-то говорила ему, но до его сознания дошла только одна фраза: «…обожгла, обожгла ненароком…». Вскоре в избу вошел Михаил. Рукава рубахи у него были засучены, сапоги его были грязные, отчего он ступал осторожно, боясь наследить. Вместе с ним в жилье пришел сильный дух свежего навоза и конского пота.

– Вот ведь, звери! Вчерась только убирал за ними, а уже столько наворотили!.. – Он быстро окинул взором присутствующих в доме и сразу понял причину немоты Гордея, а также излишней суетливости жены. Сняв с головы картуз, он ударил им об пол и, уже не боясь наследить, тяжелым шагом прошел в горницу за стол. Гордей продолжал стоять с незаправленной в брюки рубахой и отрешенно смотрел на родителей. Матрена, пряча свои обожженные руки в фартуке, стояла, прислонившись к печной стенке, а из глаз ее по впалым щекам и по подбородку мелкими горькими бусинками сбегали слезы.

– Гордя, сядь сюды… – голос Михаила осип, и его едва было слышно.

Гордей продолжал, молча, смотреть на отца.

– Сядь, сынок, Христом Богом прошу! Сядь и выслушай…

И в этот раз Гордей не послушал отца: он также стоял, молча, весь ушедший в какие-то свои глубинные мысли. Входная дверь слегка скрипнула: на пороге показались Алена с сынишкой Федькой.

– Алена, дочка, поди погуляй с сыном, покуда мы тут с Гордеем поговорим… Пока не кликнем – не заходи…

– Что-то случилось, тятя?..

– Выдь вон! – сам не свой Михаил бросился к ней, осторожно потеснил ее вместе с внуком в сени, после чего плотно прикрыл двери. Снова глянул на занемевшего сына.

– Ну, что же, ты прав… – выдавил из себя Михаил и, поднявшись, скрылся в своей спаленке. Минутой позже он вернулся с ружьем в руках. Вынув из кармана два патрона, он загнал их в стволы и положил ружье на стол перед Гордеем. Наблюдавшая за мужем Матрена, мелко зачастила, крестя лоб и нашептывая какую-то молитву.

– Вот, сынок, тот редкий случай, когда ты можешь поднять руку на своих родителев! А говорю так потому, что есть на нас с матерью великий грех, а всякий грех требует своего искупления. Вот мы сейчас его и искупим… Вот тебе ружье, два патрона… сначала нас с матерью, мы в первую голову виноваты, а потом уже вини жену свою. Да будешь ее судить – помни о детях! Готовься, Мотя, принять кару за наш грех, молись…

Слушая мужа с широко раскрытыми от ужаса глазами, Матрена медленно опустилась на колени и продолжала неистово молиться, только теперь вместо слов молитвы из ее небольшого рта с сухонькими губами, вырывалось какое-то по-щенячьи жалобное завывание. Глядя на нее, опустился на колени Михаил и стал размашисто креститься, приговаривая вслух:

– Господи Иисусе Христе, прости наши грехи тяжкие и ослобони мово сына от ответа за его праведный грех. Я, его отец, грешен в том, что поверил казенной бумажке о его смерти да еще доверился словам этого ирода человеческого – Федьки Окаянного! Отслужили молебны в память о нашем сыне, а потому решили, что надобно помочь его вдове и двум его детишкам. Чужой человек не станет им родным отцом, а старший наш сын, Федор, давно горевал по нашей невестке Аленушке, но никогда не преступал закон чести, и только тут, тоже уверовав в смерть своего брата, и получив на то наше с матерью благословение, обязался всю жизнь свою положить, чтобы вырастить детишков своего родного брата и не дать в обиду злым людям его Аленушку…

Кузнецов-старший, стоя на коленях, говорил громко, неистово, из глаз его бежали слезы, но он их не замечал. Его взгляд был устремлен мимо Гордея на икону Николая Угодника и вся молитва его воспринималась как диалог с Богом. Теперь Гордей со страхом и изумлением слушал отца, не зная, что ему делать. Наконец, он подошел к столу и взял ружье. Михаил напряженно замолчал, а рука его так и замерла у лба. В это время дверь снова открылась, и на пороге появилась Алена, рядом с ней, держась за юбку, стоял маленький Федька.

– Гордей! Ты что?!.. – только и смогла сказать Алена, а затем бросилась на колени рядом с отцом и матерью. – Прости, Гордеюшка! Невольно грех приняла, видит Бог!..

Федька, оставшись один, робко прошел в горницу, остановился, удивленно поглядел своими черными глазками-бусинами на плачущих мать и деда с бабкой, на отца с ружьем и спросил звонким голосом:

– Тятя, а мы с тобой на охоту сейчас пойдем? Уточек бить будем?

Гордей как-то вздрогнул всем телом, глаза его затуманились, руки задрожали:

– Пойдем, сынок… конечно, пойдем… уточек бить, конечно, уточек…

Бросив ружье на кровать, он опрометью выскочил из дома: его душили горе и слезы. В этот миг он не хотел жить, но еще больше он не мог жить без этих бесконечно дорогих ему людей…

…Неторопливо и неуклюже входила жизнь Кузнецовых в обычное русло. Заботы по дому отнимали у них все свободное время, и некогда было возвращаться к болезненной для всех теме. Лишь письмо от Федора, что пришло в первых числах лета, известило родных, что их сын и брат уехал на Восток, где и намеревается дальше строить свою жизнь. Но не письмо это еще раз всколыхнуло покой кузнецовской семьи, а совсем другое…

…Как всегда, по заведенному исстари обычаю, по субботам в селе топили бани. Десятки небольших, неуклюжих на вид строений, разбросанных по селу, как правило, по окраинам огородов, такие незаметные в будние дни, в предпоследний день недели вдруг оживали. Хозяева носили воду из реки или колодцев, дрова из дровяников перекочевывали поближе банным печкам и уже там давали начало тому маленькому чуду, что называетсярусской баней. Сухие березовые дрова горят весело, жарко, выбрасывая в воздух едва уловимые струи дыма, а если у иного хозяина над банькой потянулся шлейф дыма черного – верный признак, что в топку попали сырые дрова или старая обувка, кожаная или из резины. Одно время кто-то из селян попробовал топить баню каменным углем, который, стараниями Никиты Сергеева и других бачатских и кольчугинских углевозов все больше занимал место в укладе сельских жителей, и тогда эта банька походила на маленький паровозик, невесть как оказавшийся среди сельских огородов. Попробовал иной хозяин топить свою баньку горючим камнем, да вскоре отказался: хороший и стойкий жар давал уголек, а все же воздух от него делался в бане тяжелый, удушливый, и потому снова в ход шли дрова, и, по преимуществу, березовые. Прошел через эту науку и Михаил Кузнецов, когда, уже много лет назад, впервые привез ему каменного угля Никита Сергеев. Попробовал раз-другой, да и отказался, сделав для себя один единственный правильный вывод: отцы и деды баню всегда дровами топили, потому как знали в этом деле толк. А углем в самой раз большие дома отапливать в долгие и суровые сибирские зимы.

В эту июньскую субботу у Кузнецовых баню истопил Михаил, и пока Гордей вернулся из Брюханова, куда он ездил на базар вместе с Тимофеем Скопцовым, все домочадцы уже успели помыться. Михаил, который всегда шел на первый пар, Матрена с Аленой и детишками. Не успел Гордей распрячь Серко, как мать привела намытых детишек в дом, а отец поторопил его в баню, пообещав, что с лошадью он сам управится. Едва Гордей вышел из дому с чистым полотенцем и бельем на плече, как мать испуганно запричитала под непонимающим взглядом мужа:

– Господи святый, да что же теперь будет, что же будет!..

Раздевшись в предбаннике, Гордей с легким сердцем вошел в парную. Оправившись, наконец, от ран, он чувствовал себя как никогда здоровым и бодрым, готовым каждую свободную минуту отдавать себя своей Аленушке. Почти месяц прошел после того трудного разговора с женой и родителями. Как ни тяжело, но он простил их, не мог не простить, и теперь всеми силами старался навсегда забыть о случившемся. Все это время Алена не приходила к нему ночью: он не звал, а сама она не могла насмелиться. Наконец, сегодня он решил поставить крест на всех прошлых обидах и вернуть себе свою Аленушку…

Когда он вошел в парную, большого пара уже не было, и Алена, стоя к нему спиной, мыла волосы в ушате.

– И как же хороша, моя Аленушка, – подумал Гордей, подходя к ней и рукой обнимая за пояс. Непроизвольно его рука почувствовала какие-то изменения в теле жены: обычным жестом он не смог охватить ее талию. В те несколько ночей, что Алена была вместе с ним, он заметил, как пополнела его жена, но посчитал, что это та полнота, которая со временем настигает любую замужнюю рожавшую женщину. Сейчас же, даже при неверном свете каганца, он понял, что эта полнота имеет совсем иную природу. Он развернул ее к себе лицом: сквозь мокрые волосы на него испуганно смотрели черные глаза жены. Он опустил взгляд ниже и увидел заметно увеличившийся ее живот. От неожиданности его взяла оторопь: он молча огладил руками ее заметно отяжелевшие груди, живот, потом безвольно сел на лавку, горестным взглядом продолжая изучать так изменившееся тело жены.

– Алена?..

– Гордей! – каким-то замогильным голосом откликнулась она. – Как видишь, грех мой пред тобой еще больше… Тогда я еще не была уверена в этом, и потому ничего не сказала, а теперь я готова сказать тебе все, а уж ты сам решай, как мне быть дальше: прогонишь – уйду из дому, не буду вас позорить… уйду на Кольчугинские копи или еще куда: мой грех – мне и ответ держать! Простишь, как уже однажды простил – век с тобой буду, все стерплю, но если хоть раз попрекнешь меня в этом грехе – наложу на себя руки, но жить за милость с тобой не буду. Ведь знаешь, что не по глупости и безалаберности я пошла на то, а потому нельзя меня казнить этим грехом постоянно. Лучше уж сразу все решить…

– Это… этот ребенок Федора?..

– Его, Гордеюшка, но если простишь – твой будет! Для всех и навсегда – твой! Ты только сам реши сейчас, как нам быть, не надобно нам суда батюшки и матушки, их и пожалеть надо… Нам жить – нам и судьбу свою решать!

Гордей тупо смотрел перед собой и, казалось, не видел обнаженного красивого тела своей беременной жены, не слышал ее полного горечи голоса.

– Гордей, я вижу, что не можешь ты простить меня… Я не в обиде… я оставлю тебя, а свой грех заберу с собой… Прости меня, непутевую, не помни зла…

Она легонько отстранилась от него и попятилась к двери, но он в последний момент ухватил ее за руку:

– Нет, стой, Аленушка… Куда ты? Не смей!.. Не пущу… – потом он рухнул на колени и, уткнувшись головой в располневший живот жены и простонал:

– О-о-о, Гос-по-ди-и!!! Прости ей этот святой грех, как я ее прощаю! Дозволь нам остаться вместе на все оставшиеся годы!..

…Второй сын у Гордея Кузнецова родился в аккурат на Рождество 1906 года. Принялись, было, сельские кумушки высчитывать сроки: не рано ли Алена сыночка родила, ведь муж-то ее из плена возвернулся в конце апреля, ни живой, ни мертвый был, пока еще силенок накопил, а тут, гляди, уже и ребеночка сделал? Никак концы с концами не сходятся… И снова Иванов Кирилл Иванович помог добрым словом: обронил как-то в компании ненароком, что Алена опять раньше сроку ребеночка родила, семимесячного... Тут и вспомнили сельские правдокопатели, что и первая-то дочь у нее тоже родилась семимесячной. Сочувствие возымели: и так-то рожать – непростая задача, а тут до срока, да два раза!.. А и то хорошо, что дочка Машенька у Алены растет славная да пригожая – вся в мать! Даст Бог, и Никитка таким же добрым сыночком будет! И в другой раз миновала тень позора кузнецовский дом, но какой-то сельский доброхот распустил по селу потаенно ехидную шуточку в адрес Алены: «Ох, и горячая она, видать, баба: как из пушки своих дитев выстреливает допреж сроку, даже не даст им положенного времени понежиться в материнской утробе…».

…И как вовремя оставил свой дом Федор Кузнецов, потому как уже на следующий день поутру из Брюханово на коляске нагрянул в село новый волостной урядник Иван Кобозев с двумя стражниками и прямиком направился к сельскому старосте.

– Здесь он, ваше благородие, – засуетился Афоня Гвоздев, увидев в своем дворе полицейский чин, – я сейчас, только зипунчик накину и провожу вас к нему…

– Поспешай, Гвоздев, а уж обратно пешком пойдешь – места в коляске для тебя не будет…

– Ничего, мы люди привычные, да и рядом тут…

На стук сельского старосты в кузнецовской усадьбе долго никто не откликался, и только собаки сердито лаяли на непрошенных гостей. Туго обтянутое кожей лицо урядника то и дело искажала недовольная гримаса, и когда он был готов уже взорваться в гневе, загремел засов и в приоткрытых воротах показалось недовольное заспанное лицо Кузнецова-старшего:

– Кого черти носят по утрам? Опять ты, Афоня, добрым людям спать не даешь!..

– Отставить разговорчики! Где твой сын-дезертир? Подать его сюда!.. – Кобозев, несмотря на худобу и бледность, энергично покинул коляску и, широко распахнув ворота, грубо оттолкнул хозяина, намереваясь идти во двор, но на его пути встали три огромных собаки с оскаленными зубами. Похоже, они тоже выражали недовольство поведением непрошенных гостей и готовы были встретить их должным образом. Опешив на мгновение, урядник метнулся со двора, пытаясь на ходу вынуть револьвер их кобуры.

– Меня собаками травить!.. Застрелю всех!..

Всерьез испуганный поведением нового полицейского урядника, Михаил Кузнецов, тем не менее, старался сохранять спокойствие:

– Господь с вами, ваше благородие! Они же дома у себя, а вы больно быстро заскочили во двор и перепугали их… Что с них взять-то – животина, одно слово…

– Издеваешься, мужик?

– Никак нет, ваше благородие… Только не пойму, что вам надобно в моем доме да еще и спозаранку? Вы бы обсказали все…

– Где Федор? – с недобрым прищуром заговорил Гвоздев. – Где прячешь дезертира?..

– Тьфу, на тебя, Афонька! Не с тобой я разговариваю…

– Отвечать на вопрос! А будешь дурака валять – посидишь у меня в холодной!..

Поняв, что с урядником шутки плохи, Кузнецов заговорил уже с неподдельным страхом в голосе:

– Дак, уехал Федька-то, вчера еще… ой, нет, позавчера еще… По делам по своим…

– Как уехал? Врет он, ваше благородие! – взвился Гвоздев. – Не уезжал он из села, досмотр я за ним вел, не уезжал! Прячется где-нибудь! Обыск в доме надо делать!..

– Ах ты, сучий потрох! Ты что же, слежку устроил за мной?! – в ответ повысил голос на старосту Михаил Кузнецов. – Все в шпиенов играешь, и наиграться не можешь!.. Сколько ты горя своим одноземцам принес…

– Молчать! – рявкнул урядник, и приказал стражникам провести досмотр во всей усадьбе Кузнецовых.

…Более часа продолжался несанкционированный обыск у Кузнецовых. Все домочадцы были потревожены бесцеремонными стражниками, согнаны со своих мест, даже больной Гордей и детишки. Уже покидая двор, урядник, страшно ворочая глазами и топорща жиденькие усики вразлет, задал только один вопрос хозяину:

– Куда он поехал, твой сын? Куда?!..

– А кто ж его знает, ваше благородие, – сделав простодушное лицо, отвечал Кузнецов. – Собрался наскоро – и пехом пошел прямиком в Горскино, потому-то этот… Афоня и не уследил его… А куда он потом поедет – не знаю. Поругались мы намедни, вот и сорвался он из дому… Я думаю, в Кузнецк он подался… Он там жил уже когда-то, работал, родня у нас там…

– Что ж, тем лучше! – с угрозой в голосе проговорил полицейский чин. – Там-то мы его быстрее сыщем!..

С тем и съехали со двора незваные ранние гости.

– Ищи, ищи… – негромко приговаривал с усмешкой Михаил, закрывая ворота. Он знал, что Федор намеревался ехать до станции Тайга, а дальше – на Восток. Куда и зачем отправился Федор, он не знал, но в одном он был уверен: что в Кузнецке-то его никто никогда не сыщет…

Уже дома, успокоившись и попивая чай из блюдца вприкуску с сахаром, поделился с домашними своими наблюдениями:

– Однако, поганый человечишко этот новый урядник! Чуть что, сразу горло дерет да норовит в морду заехать… Нахлебаемся мы с ним да с Афонькой!.. А какой душевный человек был Аким Иванович! Обходительный, добрый, и квас наш любил…Одно хорошо – Федька уберегся от этих злодеев! А где он? Что с ним?.. Храни его Господь!..


[1] Гунсо – ефрейтор

[2] Данные доктора исторических наук И. Ростунова 

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.