Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК КО "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни КУзбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Администрации города Кемерово,
ЗАО "Стройсервис",
ОАО "Кемсоцинбанк"

и издательства «Кузбассвузиздат»


Кузбасская сага. Роман. Книга 2. Пленники Манчжурии (часть 2)

Рейтинг:   / 0
ПлохоОтлично 

Содержание материала

Продолжение. Начало в № 4 за 2011 год.

 

Часть2. ...И жизнь свою лихом меряют...

Глава 1

…Шел второй год войны. Где-то далеко на Востоке гремели пушки, лилась кровь, тонули корабли, а русские города и веси продолжали направлять в её горнило все новые и новые команды новобранцев. Любая печь, от которой ждут тепла, должна в достатке получать дрова, любая война, от которой ждут решения важных политических и экономических проблем, должна получать в нужном объеме деньги, вооружение и живую силу. И хотя к лету 1905 года в России уже повсеместно и почти вслух говорили о грядущей капитуляции перед Японией, тем не менее, война, словно по инерции, продолжала собирать свою дань: банки перечисляли огромные деньги на нужды военного ведомства, а на Восток по-прежнему шли эшелоны с техникой и новобранцами.

Отправив своих посланцев на войну, Урское, как и любое другое российское село, ждало вестей с фронта, но почта не баловала селян, и потому военная тема как-то сама собой со временем притупилась, отошла на второй план. В тех семьях, чьи сыновья и мужья ушли на войну, молились Богу за их спасение и, самое главное, надеялись, что Он действительно им поможет. Так уж устроен человек, что надеется, верит в удачу до конца. Кончилась вера – кончилась жизнь!

А между тем для большинства жителей Урского жизнь уже вошла в обычное мирное русло со всеми крестьянскими заботами и печалями. Молись, грусти, надейся, а хозяйство блюди! Июль – пора сенокосная, и потому нужно было косить траву, сушить сено, копнить и складывать в стога, чтобы на всю следующую зиму было чем свою скотину кормить. Решишь эту проблему – и сам будешь сыт, и детки твои будут здоровы.

После смерти Ивана Касаткина Иван Скопцов так и не нашел себе постоянного товарища по золотому промыслу. Михаил Кузнецов уже не ходил в горы, и никакие уговоры Ивана не могли вернуть его к старательству. Несколько раз ходил Скопцов в ватагой Андрея Павлова да Иннокентия Бронского, но удача ни разу не улыбнулась им, и потому ватажники, возложив всю ответственность за неудачу друг на друга, разругались, да с тем и разошлись навсегда, и теперь едва здоровались, встретившись на сельских перекрестках. У самого Андрея Павлова подросли сыновья, Еня да Гриня, которые теперь сопровождали его во всех экспедициях за золотом. Ивану же Скопцову стукнуло шестьдесят перед самой войной, и, хоть и не так круты были горки Салаирского кряжа, а все же укатали они его так, что стал он больше работать у себя на огороде да на сенных укосах, и первым помощником ему во всех домашних делах теперь был его внук Семка...

…Резко сдал староста Калистрат Зосимович Потехин. Неведомая болезнь согнула его в пояснице, и ходил он теперь, скрученный хворобой, опираясь на батожок, а вскоре и второй понадобился, для большей устойчивости. И теперь урские шутники, глядя на своего старосту, говорили, кто с горечью, кто с плохо скрытым злорадством, что похож он теперь на паука-упыря, который проворно управляется как со своими ногами, так и с двумя палками-батогами. И хоть продолжал он вести дела сельского старосты, но все чаще приходилось отправлять вместо себя в волость или уезд более молодого и предприимчивого Афоню Гвоздева. Тот же, чувствуя, что наступает его пора, всячески напоминал волостному начальству о необходимости переизбрания старосты в Урском и назначении на эту должность именно его, Афанасия Гвоздева. И только Силин Аким Иванович, волостной урядник, придерживал до поры такое решение, пояснив уездному исправнику, что с Калистратом Потехиным они вместе отойдут от казенных дел.

Как бы то ни было, но Гвоздев становился все более заметной фигурой на селе, которое к 1905 году уже насчитывало до двухсот дворов. Именно к нему, Афоне Гвоздеву, обратился Михаил Харламов, когда его хватил паралич вскоре после отправки сына на войну. Не то, чтобы болезнь свалила его с ног, но прихватило правую сторону, и потому теперь Михаил Ефимович ходил медленно и тяжело, приволакивая ногу, а в правой руке едва-едва мог держать стакан с чаем или водкой. Впрочем, о водке ему пришлось забыть – болезнь, по словам доктора Иванова, могла обостриться даже после небольшой дозы спиртного. Тогда-то и пригласил к себе писаря Гвоздева купец Харламов для составления завещания, где половину своего состояния он отписал своей невенчанной жене Татьяне, а другую половину разделил между двумя замужними дочерьми и беспутным сыном Федором, которого он иногда, вслед за своими односельчанами, называл Федькой Окаянным. Грешно, наверное, родного сына так называть, но уж столько натерпелись они с Татьяной от него, что Михаил Ефимович в последние годы только одного хотел: быть рядом со своей Танюшей, а чтобы его Федька был где-нибудь подальше от них. Живой, здоровый, но где-то на стороне. Завел, было, он разговор с сыном перед мобилизацией об отступной сумме наследства, так сынок уперся: ему половину, а мачехе – небольшой пенсион предлагал определить, своего рода пособие на содержание, да сестрам понемногу. А когда отбыл он на фронт в составе мобилизационной команды, поставил Михаил Ефимович свечку перед иконой, но никому не сказал, во здравие или во упокой … Бог рассудит по справедливости, думал купец, сожалея только о том, что вовремя не обвенчался со своей Татьяной.

– Ничего, – рассуждал про себя он, лежа в своей широкой, застеленной перинами кровати, – если Бог решит по справедливости, то положенное наследство достанется Танюшке, и дочери уже не посмеют оспорить его, а коли вернется Федька домой, то, видно, придется для венчания вызывать попа в Урское, потому как дальнюю дорогу мне теперь уже не вынести…»

Определенные перемены произошли и в хозяйстве Харламова. Теперь вместо Ивана Кочергина магазином заправлял Спирька – буфетчик из бистро, а помогала ему по-прежнему Мария Китова, жена Ивана Кочергина. Она так и жила во флигеле в каком-то странном, замороженном состоянии: ни разу не всплакнула на людях об ушедшем на фронт муже, не написала ему ни одного письма, да и сама не получила ни одной короткой записки. О своей размолвке с ним никому не говорила, кроме Евдокии Соловьевой. Не к кому было ей пойти со своей печалью. Ни мать с отцом, ни сестры, ни, тем более, дед Прошка, не поняли бы ее, и потому пришла к своей былой подружке и мужниной полюбовнице Дуне Соловьевой. Чудные дорожки выпадают порой в жизни человеку, и идет он по ним, меряя шаг за шагом, искренне веря или искренне ошибаясь…

Горничная Фрося, сирота и дальняя родственница Харламова, которую он уложил к себе в постель, едва ей исполнилось пятнадцать лет, теперь уже не претерпевала со стороны купца каких-то бы ни было посягательств. Пошатнувшееся ли здоровье Михаила Ефимовича тому причиной или постоянная близость его молодой экономки Татьяны Григорьевны, да только заботился он теперь о Фросе уже почти по-родственному. Разрешал Спирьке всерьез ухаживать за ней, имея намерение их поженить, и только изредка, как это случилось во время приезда купца Мешкова, подкладывал ее под нужного человека. Развращенная им, она легко соглашалась на подобные предложения. И когда Михаил Ефимович приказал ей забеременеть от Спирьки, она беспрекословно исполнила его повеление, после чего обескураженный Спиря стал ее мужем, и они заняли отдельно стоящий домик на дворе Харламова. Да только теперь Фрося ревниво поглядывала в сторону не то брошенной, не то вдовой Марии. Видно, уж хотелось бывшей горничной покомандовать в магазине наряду со своим муженьком, да мешали тому два обстоятельства: ее беременность, а пуще того – строгая воля купца Харламова, который не хотел, чтобы они со Спирей взяли под свое крыло весь его магазин. А пока Спиря с Марией друг друга держат под контролем, ему, больному, и его Татьяне Григорьевне легче дышится...

Одно событие всколыхнуло Урское и несколько дней оставалось главной темой всех разговоров. Через месяц после отправки новобранцев на войну в село неожиданно приехал Левка Федосеев. Поскольку никто ни сном, ни духом не знал о стараниях его батюшки, прасола и держателя ямских лошадей Ивана Ивановича Федосеева, по спасению своего сынка от фронта, то жители, увидевшие его в селе, дружно обступили Левку, спрашивая о войне, о самочувствии своих земляков. Наверное, впервые в своей жизни нагловатый Левка покраснел до кончиков ушей, кое-как отвертелся от вопросов и скрылся за оплотом отцовского дома. Урские быстро поняли силу связей их земляка Федосеева и не стали его осуждать за такое чадолюбие, но тут же людская молва принялась на разные лады обсуждать причины того, почему же Федька Окаянный не остался в тылу вместе со своим постоянным дружком Левкой и почему Михаил Ефимович оказался таким суровым отцом. Впрочем, в селе секреты долго не живут, и вскоре все, кому не лень, убежденно заявляли, что эта бестия Татьяна Григорьевна свалила с ног здоровяка Харламова, а его бедного сына-сиротку отправила на фронт. Пикантность данной ситуации заключалась в том, что все урские, зная о сволочном характере Федора Харламова и всех его проделках, все равно пытались его защищать и даже жалеть. Прознав об этом, Харламов не на шутку испугался за свою Танюшку: как-то она будет жить в таком окружении, случись что-то с ним, и не дай Бог, если Федор вернется с войны живым и здоровым…

* * *

В конце лета 1905 года дошла до Урского горькая весть о гибели всех ее солдат-новобранцев на Дальнем Востоке. Словно стая мрачных воронов, напитавшись смертельным ядом в заморских далях, зловеще прошелестела своими иссиня-черными крылами над селом и затем каждый из них выбрал свое подворье. И где ни присел-приземлился погибельный вестник, там ключом вскипало горе людское, с утра до вечера голосили женщины и дети, а мужики хмуро прятали свою горечь в усах да бороде. Испокон веку знали на Руси, что война хороших вестей не приносит в дом, казалось бы, уже привыкнуть должны, ан нет, и всякий раз рвут душу истошные крики овдовевших женок, осиротевших детей да оставшихся на старости лет без кормильцев стариков. Закончился передых на урском погосте, и теперь его земля словно спешила забрать недополученные в конце Х1Х века жизни крестьян. Каждый месяц, хоть одного своего земляка да отправляли в последний путь жители Урского. Ладно уж, хоронили здесь стариков да больных, а там, на чужбине, в одночасье полег добрый десяток молодых и здоровых мужиков. Вот беда так беда неизбывная!..

Как ни горько горе тех, кто потерял родного человека, а всяк по- своему его переживает. Тяжко пришлось семье Яшки Чуваша. Едва взяла в руки похоронку его матушка, Серафима Михайловна, как случился у нее разрыв сердца. Знал Мотя Яковлев про ее недуг сердечный, да не уследил за чересчур проворным Афоней Гвоздевым и потому овдовел в шестьдесят лет…

…Апоплексический удар от страшного известия хватил Домну Скопцову. Итак уже больше года она с трудом передвигалась по дому: ноги распухли от водянки, да и сама она еще больше растолстела, поскольку никак не могла обороть свое чревоугодие. А получила весточку о гибели Тимофея – упала вдруг на пол, руками машет, что-то сказать хочет, а вместо слов какие-то несвязные звуки изо рта доносятся. Только день и помучалась так, а потом вовсе замолчала. Лежит себе колодой на широкой лавке на мягкой перине, глазами хлопает да пальцем тычет куда-то и мычит. Сразу-то трудно было понять, что она хочет, да потом привыкли мало-помалу: мыли, кормили с ложки, а, вот на горшок носить приходилось мужу, Ивану Скопцову, а в ней весу до десяти пудов. Не уберегся в какой-то момент Иван, надорвался и стал сохнуть на глазах.

Все хозяйство и внук Семка теперь остались на плечах снохи Зинаиды. После Рождества отмучилась и отмучила своих близких Домна Скопцова – упокоилась она на сельском погосте рядом с могилой Симы Яковлевой.

…По-своему пережили смерть близких Ежуковы, Горкуновы, Петуховы и новоселы из Расейского угла. И хоть в их семьях никто не умер после получения похоронных извещений на своих детей и мужей, а разве горя не прибавилось в их небогатых утлых избах?…

…Только один раз, перед тем как вручить похоронку Харламову Михаилу Ефимовичу, призадумался Афанасий Гвоздев: как бы не сгубить почтенного и самого богатого на селе человека внезапным известием о смерти его сына. Долго он мялся в гостевой комнате Харламова перед Татьяной Григорьевной, не зная как подступиться к разговору. Он давно был наслышан о болезни купца, о его параличе и уже на ходу пытался что-то придумать для смягчения удара, но все разрешилось само собой. Татьяна Григорьевна, едва увидев Гвоздева с казенным пакетом в руке, спросила напрямик:

– От Федора известие или… о нем?

– О нем… – вырвалось у писаря.

– Давайте сюда, я сама Михаилу Ефимовичу сообщу….

Словно пуд стороннего груза сбросил со своих плеч Афанасий Гвоздев, когда за ним закрыл ворота неулыбчивый харламовский дворник Филипп. Сам же Михаил Ефимович спокойно встретил это известие, а через неделю поднялся на ноги и даже ходить стал без своего посоха. Но для всех на селе было большой тайной, что Харламов и Татьяна Григорьевна вздохнули с облегчением, узнав «…о героической гибели в боях за остров Сахалин рядового 4-й Сибирской пехотной дивизии Федора Михайловича Харламова…».

…Так случилось, что похоронку Кузнецовым и жителям Расейского угла Гвоздев доставил только на следующий день. Была у него задумка помучить, потомить неизвестностью гордого и прямогов своих суждениях Михаила Кузнецова, а получилось наоборот. Завыли бабы по селу, полетела черная молва от дома к дому, и уже это как-то подготовило Кузнецовых к страшному известию. Уже знали они о судьбе Яшки Яковлева и скоропостижной смерти его матери, о болезни кумы Домны. Про Гордея никто не мог ничего сказать, а сердце уже настроилось на горестную волну, исподволь, осторожно, и потому, когда на следующее утро Гвоздев постучал в ворота кузнецовской усадьбы, все ее обитатели, даже маленькие Маша и Федька, уже знали: в дом пришла беда…

Проревелась Матрена Кузнецова, три дня безвылазно пил свою анисовку Михаил Кузнецов. От водки ли, от горя ли, но теперь его голова и борода совсем побелели, и только за ушами еще можно было найти его былую рыжину. Стойко и как- то отрешенно восприняла известие о смерти мужа Алена. В первый день она сидела за столом вместе со свекром и наравне с ним пила его злую анисовку, неистово молилась на коленях перед иконой вместе со свекровью, но ни одного всхлипа не услышали Кузнецовы от своей невестки, хотя черные лучистые глаза ее были полны слез, да седина на голове проступила еще больше. На вторые сутки не утерпела Матрена и подступилась к Алене:

– Доченька, не таи ты в себе эту горечь, поплачь – легше будет. Наше горе бабье слезьми быстрее вымывается…

– Мое горе от меня никуда не денется, а детишек пугать своим ревом не хочу….

Зашло горе во двор да так и осталось тут, будоража неуемной болью сердца хозяев, гася мало-помалу все светлые воспоминания и ломая веру в завтрашний день…

Лишь легкий просвет проклюнулся в жизни Кузнецовых: пришло известие от сестры Алены – Веры. Писала она, что выходит замуж и переезжает к будущему мужу в Бачаты. Приглашала всех Кузнецовых на свадьбу в урочное время.

– Не время нам по праздникам ездить, – решил на семейном совете Михаил, – самим свою горечь надо уметь обороть, а то, не дай Бог, другим настроение попортим. А ты поезжай, Аленушка, сестра ведь она твоя, родная кровь, а внучаток возьми с собой, пусть на тетку посмотрят, когда еще придется… Сколько ноне Верке-то, лет двадцать поди?..

Только уехала Алена с детьми и подарками от всех Кузнецовых, как подступился к Михаилу староста Калистрат с тем, что «надобно строчно» быть в волостной управе, а главное, наведаться в участок к самому уряднику Силину. Не избалованный такими приглашениями, Михаил был крепко озабочен предстоящей поездкой, а Матрена, собиравшая мужа в дорогу, даже всплакнула накоротке, когда же за ним закрылись тяжелые сосновые ворота, своей сухонькой рукой перекрестила его вслед: «Господи, спаси и сохрани! Неужто еще како горе на нас? Спаси и сохрани, Господи!..»

* * *

…Чуть больше недели прошло после описанных событий, как в одну из темных сентябрьских ночей в село вернулся Федор Кузнецов. Приехал тайно, в обход окрестных деревень, как это случалось и раньше, да только теперь, когда он попытался открыть скрытную щеколду задней калитки, Найда, вместо того, чтобы облизать руку, укусила ее, и, только заслышав голос хозяина, стала ластиться. Как-никак, а почти восемь лет не был Федор дома, и даже любимица забыла его. А как бы встретили его Гром и Свисток, было даже страшно предположить, не приласкайся к нему Найда – разорвали бы в горячке, а потом, наверное, по своему, по-собачьи, жалели о своей ошибке...

Кузнецовы уже ложились спать, как заслышали шум у забора со стороны леса. Недовольно ворча, Михаил Кузнецов взял заряженное ружье, фонарь, и вышел на крыльцо. Слабый свет «летучей мыши» освещал небольшой пятачок высокого крыльца, да внизу поблескивали глаза снующих по двору собак.

– А ну, что вы расшумелись? Цыть, скаженные!

Собаки замирали перед ним на мгновение и убегали к задним воротам.

– А ну, кто здесь, выходи, не то стрелять буду!

Михаил вскинул ружье в сторону ворот и уже готов был нажать курок…

– Батя, это я… – и на пятачок, слабо освещенный лампой, шагнул Федор.

– Святый Боже! – сдавленно вскрикнул Михаил и мягко осел на пол крыльца, а ружье с грохотом заскользило вниз…

…Уже вместе, отец и сын, вошли в дом. От внезапного потрясения Михаил так ослаб, что мог идти только благодаря помощи Федора.

– Чегой-то ты там шуме…– начала, было, Матрена, но, увидев Федора, схватилась за сердце и опустилась на лавку около печи, на которой муж обычно курил по ночам и вечерам.

– Феденька! Сыночек…– только и смогла произнести старая женщина, протягивая руки вперед. На шум из горницы выскочила Алена. Она была в короткой ночной рубахе, густые черные, крапленые сединой, ее волосы волной переливались на белой ткани исподнего белья. Увидев ее, теперь уже Федор не устоял и шумно опустился на ближайший табурет.

– Ну, здравствуйте, мои родные!..

В какой-то немой и неистовой радости эти люди обнимали и целовали его, и среди нескончаемого потока родительских поцелуев он, казалось, явственно различил один-два особо горячих поцелуя той женщины, которая все эти годы жила в его сознании, но о которой он уже и мечтать боялся…

…На дворе уже прокричали первые петухи, а у Кузнецовых в хозяйском углу за столом сидели двое мужчин и две женщины, и один из них, пришедший в эту ночь из ниоткуда, все говорил и говорил, рассказывая о своих злоключениях, да изредка спрашивал о деревенских новостях. Стол был заставлен закусками, бутылками с самогоном и вином, но их почти не замечали. Матрена завесила окошко, выходившее в сторону села: боялась недоброго глаза. Все хозяева так и сидели в исподнем белье, только женщины накинули на плечи большие платки, а Федор сидел в серых дорожных брюках да несвежей сорочке. Баню топить не стали по причине позднего времени, дав гостю только умыться в рукомойнике на дворе, и усадили за стол…

Оказалось, столько всего случилось за эти годы, что рассказывать подряд и подробно было просто невозможно, и потому Федор летал с одной темы на другую, едва успев обозначить ее суть…

* * *

Уже через несколько дней после пребывания дома Федор почувствовал, каким душно-упругим становится для него сам воздух в доме, если рядом находится Алена. Ни разу не оставались они один на один за все это время, ни разу она не потревожила его никаким вопросом, но он постоянно ощущал ее присутствие, и чем дальше, тем труднее удавалось ему себя сдерживать от того, чтобы не подойти к ней, заговорить, прикоснуться хоть легким движением руки. Даже ночью, когда разговаривал с доктором и отцом, он почему-то был уверен, что она не спит за занавеской и внимательно слушает каждое его слово, и потому ему хотелось, чтобы все слова его получались умными, вескими, убедительными. Он понимал, что в нем к этой женщине вспыхивает с новой силой почти уже забытая страсть, и хотя пытался ее побороть, почти знал, что рано или поздно уступит ей и она захлестнет его с головой. Что будет потом – ему неведомо, и это пугало. Если раньше между ними стоял брат, что было непреодолимым препятствием на его пути к Алене, то сейчас, когда Гордея больше нет, он намного свободнее в своих действиях. Его ничуть не останавливало даже то обстоятельство, что у нее двое детей. Не его, а все же кузнецовские – родная кровь! Но тут выходила на первый план другая проблема: по церковным законам брат не мог жениться на вдове брата. Грех всему роду! Этого придерживались все его земляки. Сам же он, хоть и крещеный родителями, серьезно к религии никогда не относился, а последние годы, проведенные в тюрьме, где он постоянно контактировал с политическими арестантами, еще больше размыли его веру в правильность христианских устоев. Как бы то ни было, но своих близких, и прежде всего Алену (а она искренне верила в Бога, в чем он не сомневался), Федор не мог поставить в неудобное положение. А потому им предстояло решить еще и эту задачу…

Такие мысли одолевали Федора, пока он набирался сил в отчем доме. Но в какой-то момент он осадил себя таким простым и таким важным вопросом: а захочет ли сама Алена возврата к их прежним и, наверное, уже давно забытым отношениям? Захочет ли она видеть в нем своего супруга и отца ее детям? А родители?!.. Поразмышлять было над чем…

Дабы не нарушать обычного домашнего уклада, он разместился в летней кухне, где никому не мешал, и усиленно читал те книги и газеты, что приносил доктор Иванов. Обедать всегда поднимался в избу, а завтракал и ужинал на скорую руку в своей каморке тем, что мать принесет. Здесь его частенько навещали родители, да детишки порой забегали к дядьке по своим делам. Если Маша здесь долго не задерживалась, то неугомонный Федька не давал ему покоя. И приходилось Федору свистульки резать мальчонке, и саблю делать, а то просто садился племянник на табурет перед дядькиной кроватью и, направив на него черные, словно перезрелая черемуха глаза, задавал самые неожиданные вопросы: а почему тебя Федькой зовут и меня? Но почему ты большой, а я маленький? Почему у меня есть мама, а папы нет? А когда деда Миша умрет, кто у меня дедом будет? И приходилось Федору на полном серьезе разговаривать со своим пятилетним племянником. Эти беседы, похоже, не прошли даром для обоих: старший, от случая к случаю называл маленького Федьку «сынок», а последний, словно в благодарность, стал называть его «тятей», чем немало обеспокоил Алену.

Как-то Федор взялся ремонтировать телегу на дворе. Снял и смазал колеса, проверил прочность крепления дрог и оглоблей. Около него все время вертелся маленький Федька. Алена, то и дело выходившая по своим хозяйским делам на крыльцо, видела это. Кликнув сына к обеду, сама спустилась к Федору и присела на скамейку.

– Федя, зачем так мальчонку привечаешь? Ведь он тебя уже тятей кличет?

– А что в том плохого, что у ребенка отец будет? – Федор сидел на корточках перед телегой и смазывал оси колес дегтем.

– Был у него отец и, может статься, вернется Гордей? Ведь два месяца всего прошло-то…

– И дай бы Бог, чтобы так вышло!..

– А что ж ты Феденьку моего смущаешь – «сынком» зовешь? Как он будет родного отца называть?

– Да мал еще, Федька, через неделю забудет кого и как называл… Только вот вряд ли мы дождемся Гордея, а я давно тебя хотел спросить…

– Не надо! Я тебе уже сказала однажды: сестра я тебе, не больше!

– Алена, когда брат меж нами стоял – так и должно быть, И я, как помнишь, сам уехал отсюда, чтобы вас не огорчать да и себя уберечь от соблазна. Но теперь-то?! Тебе ведь только двадцать пять! Двое детей на руках, а старики не вечны – сдают потихоньку… Крепко их подкосила смерть Гордея…

– Федор, никогда не говори при мне, что Гордей умер, что он мертвый, что… Для меня он жив! А пока так, то и никаких разговоров с тобой мы говорить не будем!

– Неужто за чужого пойдешь, а мне отставку дашь? Понимаю, что грешно, если по-церковному, но ведь люба ты мне была тогда, а сейчас и того больше?..

– И ты, Федя, любый мне …был, и потому с такими разговорами не подступайся ко мне до времени, не рви душу и не ломай веру…

– Какую веру, Аленушка, о чем ты?

– О том, что я верю, что Гордей жив! Вот когда не останется совсем никакой веры – я позову тебя, именно тебя, а не чужого мужика… И может сама к тебе приду, но сейчас все эти ухаживания даже не заводи: я не барышня на вечорке, а ты не кавалер! И если когда-нибудь у нас образуется такой разговор, то говорить мы будем о жизни, о детях… Понимаешь ли ты меня, Федор?

– Понимаю, Аленушка. Несколько ден уж осталось, как мы определились с Ивановым. Отмечусь у старосты, да потом на месяц-другой поеду на общественный извоз, уголь возить. Это ж пытка такая, каждый день видеть тебя и не сметь… мда-а…Прости, Аленушка, но я ведь мужик, и мне всего тридцать три года!..

– Поезжай, Федя, а время рассудит…

На крыльцо выглянула Матрена. Увидев сына и невестку, мирно беседующих, она какое-то время, оценивающе, смотрела на них. Нет, что ни говори, и с Гордеем Алена была хороша, и со старшим Федором прекрасно бы смотрелась. Уже говорили они с мужем об этом, памятуя, как тянулись Федор и Алена друг к другу несколько лет назад. Там одно их разлучило, а здесь другая беда: как же брату жениться на вдове брата?!

– Ребятишки, давайте-ка в дом, обед стынет!..

…Чуть позднее, глядя вслед зареванным и уходящим со двора Алене и Зинаиде, Иванов сказал:

– Завтра, Федор, вы должны идти к старосте и предъявить справку… Никаких подробностей! Где воевал, как? Скажешь, мол, это военная тайна, и ты не имеешь права говорить о ней. Документ предъявить надо, но оставьте его у себя! Тоже, мол, приказ. Я там поставил фамилию штабс-капитана Даирского… помните, как-то в газете фамилии упоминались: Арциховский, полковник, генерал Ляпунов, Даирский… Сейчас время чрезвычайно удобное: Гвоздев повез своего недоросля в Томск устраивать в какое-то ремесленное училище… Я думаю, он с месяц там пробудет, а может, более… Калистрат в волость сейчас не ездит, а те и вовсе к нам заезжают только по оказии… До Рождества Федору надобно уехать из села, а потом что-то уляжется, что-то прояснится… Лучше глаза не мозолить нашим деревенским: они ведь своих убиенных родичей будут поминать – сороковины, как-никак, а тут ты перед глазами с необычной справкой… А то еще какие вести придут с фронта… А то волостное или уездное начальство забеспокоится о родителях погибших да наедут в село… Всяко может случиться, и до зимы лучше побыть рядом, но на стороне, а Михаил Андреевич отпишет или как-то еще вам весточку пошлет, когда можно будет вернуться домой…– незаметно для себя Иванов снова перешел с Федором на «вы».

– Можа, там Кузьму Козлова найдешь, Федя? Если живой, конечно…– вставил свое слово отец.

…В очередной раз уводил Федора Кузнецова из дома Крестьянский тракт, и в очередной раз родные ему люди думали-гадали, наблюдая, как вихрится тяжелая осенняя пыль вслед за телегой, запряженной Чубариком: вернется ли он в родной дом или разделит участь своего младшего брата. И в этот раз никто не дал им ответа…


Глава 2

Маньчжурия, где мыкали свое горе урские мужики, являла собой огромную территорию на северо-востоке Китая, куда исторически входили внутренняя Монголия, а также порубежные с Китаем земли государства российского по обоим берегам рек Аргунь, Амур и Уссури.

Малонаселенная, неразвитая в экономическом отношении, она имела буро-таежную неплодородную подзолистую почву со скудной растительностью, а климат ее, с холодными малоснежными зимами и с прохладным летом, значительную часть которого лили затяжные муссонные дожди, вызывавшие наводнения, делали Маньчжурию малопривлекательной для проживания человека. Но люди умудрялись жить и здесь. Они занимались торговлей, скотоводством, осваивали земледелие. Здесь уже были такие крупные города, как Харбин, Мукден, Ташицао, Вафангоу, но даже с ними Маньчжурия, являясь вассальной зоной Китая, оставалась на задворках цивилизации, ее коренное население – маньчжуры – все более вымирало, а чудом выжившие говорили на каком-то странном наречии, которое одновременно напоминало китайский, корейский и японский языки.

Великая Степь, широким поясом охватившая евразийский материк от Желтого моря до моря Черного и реки Дон, на Дальнем Востоке словно бы внахлест придавила северную часть Маньчжурии и, тем самым, будто поделилась с ней своим масштабом и величием.Некогда населенная могучими племенами сумо Мохэ, пришедшими с берегов северной реки Тунгуски, Маньчжурия многие века была ареной битв, поскольку племена эти были агрессивны и постоянно вели войны со своими соседями: с юга – китайцами, с востока – корейцами, с запада – монголами. Но История учит: нет вечных империй, рано или поздно однажды победившая сторона уступит силе новой, более молодой, могучей, и остатки ее народа будут либо уничтожены, либо поглотятся и ассимилируются с народом- победителем. Именно такая участь во времена оные постигла Ассирию и Вавилонию, Парфянское царство и Византию. Где уж теперь за далью веков сыщется прямой потомок этих народов, где зазвучит первозданная речь ассирийца или парфянина? То же случилось с племенами сумо Мохэ. Уже с начала VIIвека нашей эры сумо Мохэ, а позднее государство Бохай, подвергалось в разное время сокрушительным ударам со стороны воинственных соседей – полчищ хуннов (гуннов), воинов Когурё (корейцев), монголо-татарских орд, отрядов киданей ( китайцев). И каждая новая военная сила, разрушая устои государственности Бохай, навязывала побежденному народу свой уклад жизни, свою культуру, свой язык…

Так случилось, что эта бедная и суровая земля в начале ХХ века стала эпицентром большой войны, а любая война несет в себе колоссальный потенциал разрушения. Япония, согласно Портсмутскому договору 1905 года обретшая власть над всей Маньчжурией, в спешном порядке, силами русских военнопленных, принялась приводить в порядок разрушенное войной хозяйство завоеванной территории. И потянулись в разные концы Маньчжурии отряды русских пленных под охраной японских конвоев, поднимая из руин разрушенные города и крепости, пуская в строй поврежденные участки железной дороги и оживляя движение по ним грузовых и пассажирских эшелонов. Одним из таких отрядов, брошенных на борьбу с разрухой, был отряд майора Осиро…

…Из крепости Порт- Артур команду военнопленных майора Осиро, отправили до станции Вафангоу с оказией, в вагонах, груженных строительным материалом, рельсами и дорожно-строительной техникой. Маломощный и старенький паровозик едва тянул свой состав в гору, зато под уклон набирал такую скорость, что все его пассажиры, как пленные, так и конвоиры, неистово молились каждый своему богу, чтобы железнодорожное полотно оказалось исправным. Ведь случись какая-то неполадка, никакие, даже самые надежные тормоза, уже не смогли бы удержать эшелон на рельсах и спасти его от катастрофы. Но все обошлось, что лишний раз говорило о том, что ремонтные команды здесь уже прошли и свою задачу военнопленные выполнили добросовестно. Добравшись до станции Вафангоу, пленные и конвоиры покинули вагоны и ожидали новых вводных команд.

Подполковник, возглавлявший работы на данном участке магистрали, сообщил майору Осиро, что под его началом находятся около двухсот русских пленных. Разбитые на две команды, они работали практически без остановок: пока одна команда трудилась, другая отдыхала в выстроенном наспех бараке. Такой же напряженный график и у конвойной команды. Во время боев в Южной Маньчжурии одноколейная магистраль была сильно повреждена артиллерией, да еще русские саперы при отступлении подорвали все основные развязки и стрелочные переводы. Принимаясь за ремонт, японские инженеры решили попутно устранить и те огрехи, что остались после русских и китайских строителей: в нужных местах они делали подсыпку грунта в насыпь, добавляли под рельсы недостающие по проекту шпалы, крепили рельсы к подкладкам дополнительными костылями. Работа шла в авральном темпе. Лишних людей участок принять не мог, а поскольку железнодорожное полотно впереди пока еще не отремонтировано, до места нового назначения, станции Ташичао, майору Осиро и его отряду предстояло добираться пешком. А это значило, что их ждала дорога длиною в сотню маньчжурских верст, и одолеть ее они должны форсированным маршем в два-три перехода. Надо спешить, потому что близилось время муссонных дождей: а зарядят они на неделю-другую, и вся маньчжурская степь вмиг станет непроходимой. Подполковник, зная о превратностях местного климата, предупредил Осиро и то ли в шутку, то ли всерьез, посоветовал гнать пленных бегом. В ответ майор только криво усмехнулся: его изможденная и голодная команда физически не могла осуществить такой марш-бросок, и он знал это…

…На первый ночлеготряд должен был остановиться в небольшой китайской деревушке, где по какому-то недоразумению, а скорее по воле русских миссионеров, которые, еще во времена Желтугинской республики добрались до глубинной Маньчжурии и в короткий срок поставили здесь православную церквушку. Но республика просуществовала недолго, а сами миссионеры-христиане, не получив должной поддержки ни со стороны китайских мандаринов, ни со стороны все более нищающего и дичающего населения окружных деревень, оставили свою обитель и вернулись на родину предков, в Забайкалье. Но в деревеньке, близ покинутой церкви, еще оставались жить в своих глинобитных домах-фанзах несколько десятков китайских семей, засевая поля кукурузой, бобами, чумизой, гаоляном и, конечно, рисом. Но война страшным смерчем пронеслась по этим местам, нарушив и без того убогий быт крестьян. Поля истоптаны, изрыты, дома разрушены, люди частью уничтожены, частью угнаны в плен, и лишь немногим удалось подобру-поздорову покинуть родные места. Русские войска отступили на север Маньчжурии, а расчетливые завоеватели, по достоинству оценив географическое положение оставленной жителями деревеньки – близость железной дороги и сохранившиеся дома – оборудовали здесь блокпост. Тут же расположились продовольственный и технический склады, где хранились необходимые для ремонта магистрали материалы: шпалы, рельсы, костыли и стрелочные переводы, а также оружие и боеприпасы. Блокпост и склады охранял взвод солдат под командой лейтенанта.

…Пленных в команде майора Осиро насчитывалось около ста человек, и на ночевку их разместили в развалинах той самой русской церквушки. Просторный двор, вымощенный булыжником, обнесен высоким, до трех саженей, каменным забором. Подсобные помещения все разрушены, зато сама церковка пострадала от разрухи в меньшей степени. Внутри ее никакого убранства, и только потемневшие от времени и грязи фрески напоминали о храме, где люди молились и делились тайнами с Богом. Много лет прошло с тех пор. Пришли люди с чужой верой, разрушили христианскую обитель, и потом лишь изредка появлялся здесь человек, чтобы укрыться на ночь от непогоды, зверья и лихих людей. А во время последней войны в ее стенах останавливались солдаты, застигнутые ночью или непогодой при передислокации на новую позицию, да пленные, толпы которых перегонялись японскими конвоирами по одним им известным маршрутам. Так было и сейчас. Ефрейтор и рядовой тщательно осмотрели дворик церкви, ее внутреннее помещение и, убедившись, что бывший храм станет надежным узилищем для сотни вражеских военнопленных, направились с докладом к майору Осиро. Уже покидая церквушку, солдат обеспокоено оглянулся на заднюю стену каменной ограды, которая, казалось, прилипла к отрогу сопки. Кроны монгольского дуба и черной березы, сосны и кедра, стеной обступившие церковную ограду, заманчиво размахивали на ветру своими разлапистыми ветками, словно дразня двух японских солдат, озабоченно блуждающих по пустынному двору брошенной церквушки.

– А они не убегут, господин ефрейтор?

– Ты видел среди пленных таких великанов? А лестницы здесь нет… – твердо ответил ефрейтор. – Они могут только взлететь, но полетят прямо на небо, если мы их расстреляем… – довольный своей шуткой, он засмеялся и поспешил к майору. Вечером того же дня пленных загнали в помещение бывшей церкви, высокие железные двери, ведущие во двор церкви, закрыли на замок, а в будке, где когда-то, видимо, квартировал церковный сторож-привратник, расположились два солдата с винтовками. В полуразрушенном саманном домике, что находился напротив церковных ворот в двадцати-тридцати шагах, расположился пулеметный расчет…

Бежать решили на следующий день, во время приема пищи, когда основная масса пленников занята обедом, а охрана остается у открытых ворот. Ночь искони считалась лучшим временем для побега, но с наступлением сумерек двери церкви закрывали снаружи на замок и усиливали охрану. Бежать же из храма – никакой возможности. Оставался только день, и именно время обеда, когда среди пленных прекращалось всякое хождение: каждому надо успеть получить и съесть свою пайку, и уже только потом можно гулять по внутреннему двору церкви. Приходилось соблюдать осторожность: за кусок хлеба и чашку риса иной пленник мог выдать их замыслы. Именно о таком случае рассказал Платонов. При осмотре строя пленных японским врачом для выявления раненых один невзрачный на вид солдатик указал тому глазами на бедолагу, у которого начиналась гангрена руки. Превозмогая боль, он стоял в общем строю, но указующий взгляд предателя выдал его. Японец заставил раненого выйти из строя, развязать повязку, после чего того увели со двора вместе с другими ранеными и расстреляли. Предателя японцы тоже куда-то увели, но выстрелов не слышалось…

День побега выдался пасмурным и ветреным, но без дождя, что, по расчетам заговорщиков, должно облегчить побег. Едва застучали ложки пленных о стенки и днища котелков, как около десятка человек скрытно приблизились к задней стене забора. Угол церкви скрывал их от охранников и основной массы военнопленных, но нужно спешить: уже скоро со скромным обедом будет покончено, и начнется хождение пленных по двору, солдаты придут за котлами, и тогда о побеге можно забыть… Неожиданно к группе заговорщиков подошел Прохоров, а с ним еще трое пожилых солдат.

– Вам что, Прохоров? – чуть растерявшись, спросил Платонов. Никого из вновь подошедших пленников в планы побега не посвящали, и потому первая мысль, пришедшая на ум беглецам, что их заговор раскрыт.

– Не извольте беспокоиться, ваше благородие, – полушепотом заговорил Прохоров, – кому-то бечь нужно, а кому-то надо внизу быть да побег прикрыть…

– Так может быть и вы с нами?..

– Никак нельзя, ваше благородие, на это дело годятся молодые да здоровые, а нам всем ужо за сорок, ноги все посбивали – обузой будем для вас… Да и не успеем все выбраться-то на стенку, торопиться надо, ваше благородие… А посылать-то на волю надо кого помоложе, легких на ногу, чтобы порыскали вокруг в степе… Казацкие пикеты, сказывают, еще встречаются тут в лесочках, можа отобьют нас, а?

– Можа, и отобьют, – в тон Прохорову ответил прапорщик, – но их найти еще надо, да и японцев тут целый взвод, да пулемет…

– А мы что же смотреть будем что ли?..

– Ну-ну, Прохоров, все правильно говорите, но торопиться надо…

…В самый низ пирамиды встал Иван Кочергин. Кряжистый, с мощным торсом, он мог свободно выдержать на своих плечах и двоих, и троих человек. На его плечи встал было Гордей, но раненая рука не дала ему возможности надежно держаться за стенку забора, и он уступил место Петьке Ежукову. Третьим встал забайкальский казак Петр Симонов.

– Давай! – подтолкнул Тимоху Скопцова Платонов, но тот, глянув на выстроившуюся колонну из живых тел, на остаток стены, который предстояло преодолеть, чтобы взобраться на ее цоколь, грустно покачал головой:

– Ваше благородие, я не достану до края стены, мне росту не хватит…

Платонов и сам уже понял, что низкорослый Скопцов не сможет взобраться на стену, нужен другой человек: такой же худой и легкий, но выше ростом. Оказалось, что больше всего для этого подходит Федор Харламов.

– Харламов, разуйтесь, чтобы товарищей не поранить, эту веревку из ремней и поясков привяжите намертво к тому штырю, что торчит наверху, а конец сбросите вниз… По нему будут подниматься, а вы им сверху помогайте… Тут даже Кузнецов со своей культей сможет выбраться…

– А вы, ваше благородие? – обернулся к нему Гордей.

– Я с вами не иду – у нас здесь есть раненые, кто-то может заболеть… Вы же видите, как расправляются с ними... И потом, меня, как офицера, они могут всегда отпустить, если я дам расписку, что не буду воевать с Японией…

– Так что ж вы тогда?.. – казалось, у всех мужиков, стоявших рядом с офицером, на губах застыл один и тот же вопрос.

– Да, я мог уйти еще на Сахалине вместе с полковником, но… Господа, это дело чести не только офицера, но и врача, это, наконец, мой личный выбор. За старшего у вас будет Гордей Кузнецов! Живей, Харламов, не медлите!..

Уже в следующее мгновение Федька Харламов, накинув на шею связанные меж собой сапоги, ловко полез по живому дереву из человеческих тел наверх, где его ждало спасение. При всей нескладности фигуры, Федор оказался ловким верхолазом, и вскоре он уже сидел на стене, свесив вниз ноги.

– Как там? – приглушенно крикнул Гордей.

– Сажени две вниз… там трава… Можно прыгать…

– Отлично, – проговорил Платонов, – а там по самой кромке гряды немного, и в кусты… Даст бог, не догонят, проклятые! Ищите русские части или казачьи кордоны. Они должны быть где-то рядом, обскажите наш маршрут, и если пофартит, то освободите нас...

Пирамида стояла зыбко, прижимаясь к стенке забора. Даже крепкий Иван согнулся почти вдвое, а казак, стоявший вверху, не удержался, и упал вниз, где его подхватили десятки рук. Если бы не эта предосторожность, не быть бы живу Симонову – разбился бы о булыжник, которым вымощен внутренний двор церкви.

– Вот и мы сгодились, – проговорил Прохоров.

– Кочергин, сейчас вам надо быть наверху, – распорядился Платонов, – вы с Харламовым будете тянуть наверх остальных, там нужен сильный человек…

– А кто же внизу будет?

Растерянно поглядывая друг на друга, все молчали: подходящего крепкого мужика в основу пирамиды не было…

– Я встану… – решительно заявил прапорщик, и направился к стене, но его удержал за руку Прохоров.

– Не сдюжить вам, ваше благородие, – мы мужики ядреные, картошку с салом едим…

– Но как-то надо решать…

– А что решать – я и встану! – отступив на шаг от стены, унтер-офицер уперся в нее руками, согнутыми в локтях и головой. – Давайте, робятки, поторапливайтесь!..

Вторым встал Ежуков, потом Симонов. Иван Кочергин, как и Харламов, связанные меж собой сапоги повесил себе на шею, и полез вверх. Крякнул от надсады Прохоров и еще ниже согнулся. Трое мужиков бросились к нему на подмогу, подперли сбоку. Пирамида устояла, а Кочергин продолжал свой путь наверх, к спасению. Уже цепляясь за стоящего сверху Симонова, Иван прорычал Харламову:

– Давай сюда веревку…

– Что? – растерянно спросил тот.

– Веревку!..

Федька кинул конец веревки Ивану, но вместо этого вся веревка оказалась у того в руке.

– Ты почему не привязал ее к штырю?.. – Иван хрипел от негодования и напряжения.

– Господи, забыл!.. – Федька, потянулся рукой к веревке, но не смог достать.

– Сейчас я тебе брошу конец…– Иван изловчился и кинул веревку назад, Харламову, но та только скользнула по его руке и полетела вниз, на землю. Федька испуганно вскрикнул, Иван крепко выругался, а пирамида, меж тем, качнулась, и Иван, опрокинувшись назад, упал вниз, но опять Прохоров и его команда, как и в первый раз, приняли на свои руки тяжесть тела Ивана, и уже вместе с ним упали на землю. Шум, вскрики, стоны. Кто-то из пленных, что уже справился с обедом, заглянул за угол церкви, чтобы узнать причину шума, и удивленно замер:

– Побег чинят, окаянные!

– Молчать! – сдавленным голосом скомандовал Платонов, направляясь к любопытному солдатику. – Молчи!..

– Ага, ваше благородь, а потом из-за них самураи нас перестреляют…– и он попятился назад. Конвоир, заметивший странный разговор русского офицера и солдата на углу церкви, поспешил к ним. За ним последовали еще двое солдат.

В это время Иван, пришедший в себя после неудачной попытки, взяв кожаную веревку в зубы, снова полез по телам своих товарищей вверх, и лишь глаза его, полные бешенства, не обещали Харламову ничего хорошего. Видя, как Кочергин приближается к нему, Федор попятился назад и чуть не упал по ту сторону забора. Ширина его достигала пол-аршина, и взрослому человеку было трудно удержаться на такой поверхности. Иван видел, что Федька ретируется, но поскольку рот его был занят, он только рычал, желая остановить его. Он уже был готов кинуть конец веревки Харламову, но в это время трое японских солдат, обежав угол церкви, увидели пирамиду из человеческих тел и тревожно закричали. Один из них вскинул винтовку и выстрелил, целясь не то в Ивана, не то в Федьку.

– А, ну вас всех на хрен! Сдыхать мне из-за вас что ли?!.. – Харламов на четвереньках быстро пополз по стене и прыгнул вниз по ту сторону забора…

Кочергин в очередной раз не удержался наверху и с руганью сорвался вниз, где его снова подхватили товарищи. Следом за Иваном упал и Симонов. Он падал на спину, на дворовый булыжник, но никто не успел подставить ему спасительный руки. Удар тела о землю получился глухой, тяжелый, после чего казак со стоном выдохнул и судорожно забился в конвульсиях. Через несколько мгновений на его губах появилась кровавая пена. …

А на выстрел в ворота уже бежали новые солдаты. Пленные, побросав котелки, повскакали на ноги, но японский офицер приказал всем лечь. Его не поняли, или не захотели понять, и тогда солдаты стали стрелять. Несколько пленных были убиты сразу, другие попадали на землю, третьи бросились вовнутрь церквушки. Из будки, что стояла напротив открытых настежь ворот, ударил пулемет, и еще несколько человек рухнули замертво. В сопровождении переводчика и других офицеров к месту побега примчался майор Осиро, без кителя, в белой сорочке, с остатками мыльной пены на лице: видно, стрельба застала его бреющимся. В левой руке – наган, а в правой – самурайский меч.

Теперь во дворе вдоль стены забора растянулась цепь японских солдат с винтовками наизготовку, пулемет грозно смотрел через открытые ворота вглубь церковного двора, готовый в любую минуту снова изрыгать смерть. Основная масса пленных лежала на земле, закрыв головы руками, и осторожно наблюдала за действиями конвоя; человек двадцать успели укрыться внутри церкви, столько же раненых и убитых остались на булыжнике. У подножия стены, где еще недавно возвышалась людская пирамида, теперь, понурив голову, стояли беглецы-неудачники и их помощники, всего около десятка человек, а на земле, корчась в муках, умирал казак Симонов. Кочергин отрешенным взглядом смотрел на приближающегося с мечом японского майора. Ни интереса, ни тени страха в его глазах: мысленно он находился еще там, на стене, откуда должен был начаться его путь к свободе. Но этот путь закончился в самом начале, а он все еще никак не мог поверить в свою неудачу...

Солдат, первым открывший стрельбу, доложил майору о случившемся, потом заговорил переводчик. Если пленные, к кому он обращался, что-то отвечали ему, то Иван молчал, продолжая глядеть в одну точку. Не раздумывая, офицер ударил его кулаком по лицу.

– Посему морсись, русска свиня?! Отвесяй офицера императорской армии!.. – он ударил его еще раз, еще. Удары были слабые, Иван даже не покачнулся на своих чуть кривоватых ногах, но обидны и унизительны. Когда японец в очередной раз ударил его, словно пелена упала с глаз Кочергина. Страшно вращая глазами, он стал грозно надвигаться на переводчика.

– Ты бьешь меня, желтая свинья?! Ты бьешь русского солдата?!..

– Я тебя спросирь…

– Да иди ты!..

Новый удар офицера оборвал речь Кочергина, и он, уже не совладав с собою, влепил свой огромный кулак в плоское лицо японца. Удар был так силен, что офицер отлетел на середину двора, упал навзничь и остался лежать без движения. Майор Осиро оглянулся на лежащего офицера, что-то скомандовал своему врачу, а сам сделал шаг навстречу Кочергину. Он смотрел немигающими холодными глазами на разгневанного русского солдата, произнес какую-то фразу на своем языке, но никто из пленных его не понял, а переводчик все еще находился без сознания. Даже не глядя на корчащегося на земле Симонова, Осиро дважды выстрелил и тем самым прекратил его мучения. Он снова что-то сказал Кочергину, но последний, теми же шалыми глазами глянул на убитого товарища и резко шагнул навстречу майору.

– Что ты хочешь, морда нерусская?! Ты зачем его убил?!.. Ты думаешь, я тебя боюсь? Я, русский солдат?!.. Ты что хочешь от меня, что ты хочешь от нас всех? Кат ты! Зверь! Вот тебе! Вот! Вот вам всем! – левой рукой он перехватил правую руку в локте и показал японцам свой огромный кулак. Это был самый распространенный жест, которым русский мужик выказывал врагу свое презрение. То ли сказалась травма головы, что получил Иван когда-то на окраине села Горскино от Федьки Окаянного, то ли тяготы плена и, в особенности, так неожиданно сорвавшийся побег, надломили его, но сейчас с ним случилась настоящая истерика. Он кричал, продолжая дико вращать глазами и брызжа слюной, все тело ходило ходуном. Гордея, Платонова и Скопцова, пытавшихся его удержать, отбросил в сторону, а сам продолжал наступать на майора.

– Вот тебе!.. Что, не видел русского мужика? Посмотри и запомни и передай всем своим сраным самураям: никогда не одолеть вам нас, никогда, слышишь ты?!..

Несколько солдат с винтовками наизготовку растерянно смотрели на своего командира, а лицо Осиро словно закаменело. Он неотрывно смотрел в глаза страшного в своем отчаянном гневе русского солдата, а затем коротким взмахом меча хладнокровно отсек ему правую руку чуть ниже локтя. Нервно вскрикнули все свидетели этой сцены, а Иван еще какое-то время тупо смотрел на свою внезапно укороченную руку, на белевшие в срезе кости, густую темную кровь, что толчками стала покидать его тело… Боль еще не дошла до него, но свою покалеченную руку он уже бережно поддерживал за локоть снизу, а глаза его, устремленные на офицера, были полны ужаса. Он что-то пытался сказать, но из внезапно пересохшего горла теперь вырывался только сдавленный хрип. Сделав еще несколько шагов навстречу своему врагу, он бессильно упал к его ногам. Между тем майор, сохраняя убийственное спокойствие, приказал своему врачу забрать отсеченную часть руки русского солдата, добавив негромко по- японски:

– Такой кулак должен храниться в музее императора!.. – и неспешно отправился к воротам, но был остановлен окриком прапорщика Платонова.

– Господин майор! Не оставляйте так этого человека без помощи, иначе он умрет!

Совсем неожиданно для всех майор ответил на приличном русском языке:

– Он враг Японии, а враг хоросий, когда мертвый…

– Господин майор! Мы были врагами, когда воевали, но сейчас мы военнопленные, а пленных не расстреливают… У нас есть другие раненые, им нужна помощь… Вы же не можете оставить их на медленную смерть?..

– Я могу дать смерть быструю и регкую: их расстреряют…

– Не надо, Богом прошу! Вы же не палач, а военный офицер!

– Я имею свой приказ…

– Милосердия, господин майор! Война скоро кончится, и вам будет стыдно вспоминать расправу над безоружными людьми, если вы человек чести?!.

– Хоросо, что вам надо?

– Вату, спирт, бинты, йод… шелковые нитки, иглу и резиновые жгуты… Ваш военный врач должен знать, что требуется раненому на войне…

Худой, высокий, в очках, Платонов рядом с плотным и невысоким майором выглядел взрослым ребенком, но говорил он твердо, уверенно и без всякого страха, что, видимо, подкупило японского офицера.

– Хай! Вам дадут все, сто просите… Мы будем здеся, пока идут дожзи, раненых и борьных стреряти не будем, но когда пойдем в путь, срабых раненых ждет расстрер. Нам не нужна обуза в дороге… А вы, прапорсик, хоросий офицер... Честь имею!

Козырнув двумя пальцами, он двинулся на выход. Прапорщик выпрямился и в ответ отдал ему честь по-русски. Так два офицера враждующих армий у тела раненого солдата своим поведением показали, что даже во время самой жестокой и кровопролитной войны люди могут и должны сохранять хоть какое-то чувство благородства и человеческого достоинства. Японский солдат передал прапорщику сумку с лекарствами, и Платонов в спешном порядке принялся оказывать медицинскую помощь Ивану Кочергину, а потом и остальным раненым. Тела убитых, а их оказалось более двух десятков, похоронная команда, назначенная японским офицером из числа уцелевших военнопленных, под охраной конвоя схоронила в общей могиле за оградой церкви, у подножия той сопки, которая помогла спастись из плена только одному Федору Харламову.


Глава 3

Следующие пять дней непрерывно лил холодный осенний дождь. Пребывание пленных в этой безымянной деревеньке, затерявшейся среди сопок Маньчжурии, затягивалось, поскольку суглинистая почва сильно размокла от дождей, и всякое движение по ней стало невозможным. Оставалось одно – ждать конца периода дождей и уже тогда двигаться дальше. С разрешения майора пленные под охраной конвоиров собирали хворост в роще, что раскинулась у подножия сопки, и теперь под сводами храма, превращенного в тюрьму, горел костер. Сменный дневальный, назначенный Платоновым, постоянно поддерживал огонь, и изможденные, простуженные люди, плотно обступив его, грелись в прохладные дождливые дни и длинные холодные ночи, пекли грибы, которые умудрялись насобирать при поиске хвороста. Помимо грибов рацион пленников – рис и сухари – теперь пополнился ягодой, орехами и разными съедобными травами.

Только на шестой день дождь окончательно прекратился, но еще двое суток команде майора Осиро пришлось ждать, пока дороги, обдуваемые юго-восточными муссонными ветрами, хоть немного просохнут и станут пригодными для движения. Свое слово майор сдержал: ни одного раненого не расстреляли за время их вынужденного пребывания в заброшенной церквушке. Иван Кочергин, во многом благодаря своему природному здоровью и непрестанным заботам прапорщика Платонова, за это время заметно поправился, набрался сил и теперь уже мог гулять по двору без посторонней помощи. Заметно окрепли и остальные раненые, теперь и они могли идти в колонне самостоятельно. Лишь один солдат, получивший пулю в живот в день побега, умер от внутреннего кровотечения и никакие усилия Платонова не помогли ему. Перед самым выступлением из церкви японский врач снова осмотрел всех пленных, но ни одного не отправили на расстрел.

…Торная дорога, едва заметная на фоне рано пожелтевшей травы, змеилась между сограми и сопками, словно приглашая подневольных путников в подернутую клубами утреннего тумана даль. Желая сократить время пути, майор Осиро сначала направил пленных по прямой, через поля и лужайки, но влага, скопившаяся в грунте под жиденькой пожухлой травой, делала почву вязкой, труднопроходимой. Она цепляла идущих за ноги, заставляла их делать неимоверные усилия для преодоления ее хватки и тем самым замедляла движение колонны. Оценив ситуацию, Осиро отменил свой приказ, и теперь колонна шла по едва угадываемой грунтовой дороге.

Гордей, пребывавший в самом мрачном расположении духа, безучастно смотрел вперед. Мысль о неудавшемся побеге не давала ему покоя все последующие дни. Казалось бы все продумали они с Платоновым, все просчитали, и вдруг… Но ведь Харламов-то ушел, и другие бы ушли, если бы не Федькина неуклюжесть да не это случайное появление у стены японских солдат. Продолжая в сотый раз прокручивать в голове все обстоятельства неудавшегося побега, Гордей не переставал внимательно смотреть по сторонам, словно старался запомнить дорогу, которая все дальше уводила его и его товарищей от родного дома.

Время близилось к полудню. Маньчжурское солнце, подернутое пеленою желтого тумана, совсем не грело людей, а налетавший порывами ветер приносил только холод. Справа от дороги по шуму воды угадывалось присутствие реки, которая, словно бы с опаской наблюдала со стороны за горестным шествием людей, не решаясь приблизиться к ним. И вдруг впереди, в полуверсте или чуть дальше, Гордей заметил, что река, делая крутой изгиб в своем течении, вплотную приближается к дороге, и какое-то время им придется идти по самой кромке обрыва. Даже издали виделось, что ближний берег вставал над шумливой незнакомой речкой отвесной кручей, достигая, порой, высоты в пять сажен, зато ее противоположный пологий берег, сплошь заросший кустарником, был изрядно затоплен паводковыми водами. В стремнине, на самой середине реки, из воды торчали макушки кустов и деревьев. Чем ближе колонна приближалась к излучине, тем явственнее слышался приглушенный рокот реки. Гордей неотрывно смотрел на приближающийся с каждым шагом изгиб русла, на мутную, отливающую холодным серым блеском воду, на спасительный противоположный берег, и в голове мелькнула шальная мысль…

…Все больные и раненые плелись в хвосте колонны. Как ни старались они поспеть за своими здоровыми товарищами, как ни подгоняли их конвоиры, а все идти быстро не получалось, и потому колонна сильно растянулась вдоль дороги. Конвоиры, держа перед собой винтовки с примкнутыми штыками, угрюмо и равнодушно наблюдали за оборванной толпой своих вчерашних врагов. Посчитав, что больные и раненые не смогут совершить побег, Осиро основные силы конвоя определил в голове колонны и по ее бокам, а замыкали шествие два низкорослых скуластых японца, похожих друг на друга, как братья близнецы.

Рядом с Гордеем шли Тимоха Скопцов и Иван Кочергин, Впереди, шагах в пяти, – Платонов, который поддерживал за локоть раненого уральца Шилова, а сзади, в самом конце колонны, едва брели Прохоров и Петька Ежуков. Промозглая сырость и осенняя прохлада, пришедшие на маньчжурскую землю, тяжело сказались на здоровье истощенных пленом людей. Многие гулко кашляли, а их грязные и заросшие щетиной лица поражали бледностью – первый признак нездоровья. Прохоров, часто заходившийся в тяжелом кашле, сильно сдал в последние дни и теперь едва поспевал за колонной. И без того худой Петька Ежуков теперь выглядел совсем как батрак-подросток, которого злые хозяева плохо кормят и заставляют много работать. Даже шинель, так ладно сидевшая на его стройной фигуре в начале военной кампании, теперь болталась, мешая идти широко и свободно. Как бы то ни было, но он находил в себе силы, чтобы на трудных участках дороги помогать старому унтеру. Они оба знали, что любое падение пленника означает для того немедленную смерть, и потому они с особым тщанием помогали друг другу. Говорливый гунсо[1], шедший справа от колонны, сегодня был мрачен, словно его мучила зубная боль. Изредка солдаты, замыкающие колонну, окликали его, но все их вопросы он оставлял без ответа.

А Гордей между тем продолжал раскручивать мысль о побеге: на самом гребне крутояра, где берег нависает над рекой, нужно внезапно наброситься на замыкающих и боковых конвоиров, сбросить их вниз или обезоружить, вступить в бой с конвоем и перебить его. А не получится- можно будет броситься вниз, в реку, на удачу или на смерть- как повезет, и искать спасения на соседнем берегу. Река неширокая, ее можно переплыть и даже перенырнуть на одном вздохе, и там в кустах затаиться… А что если внизу мель? Тут и разбиться можно с такой-то высоты! Так то так, но что-то подсказывало Гордею, что не должно быть здесь мели, но что, что?.. Кустарник на противоположном берегу полузатоплен…береза выглядывает из воды едва ли не на самой середине реки, а на ветках еще зеленые листья… Не мертвое дерево, но ведь не может расти береза среди воды, непременно погибнет, а это значит, что вода еще совсем недавно была ниже… да ведь дожди лили целую неделю, паводок, вода поднялась, и значит под обрывом не может быть мели, можно прыгать!..

Сделав для себя такой вывод, он оглядел своих товарищей и глазами показал подойти поближе, а Тимоху даже приобнял, словно ему было трудно идти.

– Тим, дорога идет по краю берега… перебьем конвой и мы свободны!

– А коли они нас перебьют? – с опаской прошептал Тимоха, – их тут тридцать самураев!..

– А нас – добрая сотня…

– А у них винтовки да морды сытые, а мы все как шкилеты!..

– Ты что, забздел что ли, Тимох? – сердито глянул на друга Гордей и даже оттолкнул от себя, после чего обратился к Кочергину, что шел чуть поодаль от них. – Бежать надо, так, Иван?

Тот не расслышал Гордея, но подался к нему всем телом.

– Бежать надо, Ваня…

– Раз надо – побежим, но куда?

– Перебьем япошек, а нет – в реку, и на тот берег!..

– Гордей, расшибемся! – яростно зашептал Тимоха.

– Не боись, Тимка, такие дожди шли, вода поднялась…Иван, понял ли?

Тот молча кивнул головой.

– Как рука?

– А нет руки-то! – усмехнулся горько Кочергин.

– Вань, а бежать сможешь?

– А куда деваться?! Лучше сдохнуть, чем так вот… Все равно расстреляют: какой я им работник без руки, да и переводчик не простит мне выбитых зубов…

– Это точно! – Тимоха даже языком цокнул. – Все передние сразу!

– Разговорился! – оборвал друга Гордей. – Давай-ка к Платонову… шепни: пусть изготовятся… а где Прохоров и Петькой? – Он оглянулся назад. – Совсем отстали…

– Не получится, – зашептал Иван, – углядят, косоглазые, нашу задумку раскроют …

И как сглазил Иван: один из японцев-близнецов, замыкающих колонну, давно с подозрением наблюдал за оживленными переговорами идущей впереди троицы. Заметив, как один из нее, что был пониже ростом, стал пробираться к русскому офицеру, он высказал подозрения своему напарнику, но тот лишь рассмеялся в ответ. Не успокоившись, солдат закинул винтовку на плечо, поспешил к ефрейтору и что-то зашептал ему. Гунсо-ефрейтор тоже отмахнулся от чересчур бдительного конвоира. Недовольный, тот направился к своему офицеру.

– Все! Хана!.. – Тимоха побледнел и весь как-то съежился от страха. Активность конвоира не осталась без внимания и Прохорова. Он застопорил шаг, запнулся и… со стоном упал на землю. К нему метнулся Ежуков, Гордей, Кочергин, и даже Платонов с Шиловым остановились, готовые прийти на помощь к товарищу, а оставшийся в одиночестве японский конвоир что-то громко закричал на своем тарабарском языке и стал звать своего товарища, подкрепляя свои слова взмахом руки. Но тот по-прежнему хотел идти к майору, чтобы высказать свои подозрения. Неожиданно заговорщикам помог ефрейтор-гунсо. Он строго окликнул бдительного солдата, но видя, что тот не реагирует на все призывы, схватил его за рукав и буквально толкнул туда, где на земле корчился русский унтер-офицер. Недовольный таким оборотом дела, конвоир передернул затвор винтовки и стал целиться в лежащего Прохорова. Ежуков рывком поднял унтер-офицера на ноги и стал жестами объяснять солдатам-близнецам, что ничего страшного не произошло, что его товарищ просто оступился. Ефрейтор коротко скомандовал, и конвоиры опустили винтовки.

А дальше случилось то, чего не ожидали ни японские солдаты, ни русские пленники. Худощавый, невысокого роста Прохоров, заросший по самые глаза черной щетиной, вдруг запел. Голос его был хриплым, негромким, но все явственно разобрали слова залихватской песни русских солдат, дошедшей до двадцатого века из глубин века прошлого, а может быть еще от солдат самого Суворова:

…Солдатушки, браво-ребятушки,
А где же ваши жены?
– Наши жены – ружья заряжены,
Вот где наши жены!

Едва Прохоров дотянул куплет своей песни, как его поддержал Ежуков своим тонким, ломающимся голосом:

…Солдатушки, браво-ребятушки,
Где же ваши сестры?
– Наши сестры – штыки, сабли остры,
Вот где наши сестры!
Солдатушки – браво-ребятушки,
Где же ваши детки?
– Наши детки – пули наши метки,
Вот где наши детки…

Вдвоем было петь способнее, теперь и передние остановились, кто с удивлением, кто с восторгом смотрел в хвост колонны на отчаянных обессиленных певцов. Майор, скинув минутное оцепенение, что-то закричал, замахал руками, запрещая петь, но вместо этого песня зазвучала еще громче, смелее. Это уральский казак Шилов, эскадронный запевала, отодвинув от себя подальше прапорщика, грянул во всю силу своих легких:

…Солдатушки, браво-ребятушки,
Где же ваши деды?
– Наши деды – славные победы,
Вот где наши деды!

Наконец, пришли в себя японские конвоиры и вслед за своим командиром принялись что-то кричать на своем туземном языке, замахиваться винтовками на непослушных пленных, но вопреки всему песня только ширилась и звучала все громче и мощнее. Теперь ее пели уже все голодные и измотанные долгой дорогой русские мужики, и, о чудо, эта старая солдатская песня, так внезапно и отчаянно возникшая среди сумрачных полей Маньчжурии, преобразила людей. Выпрямлялись согбенные спины, на бледных лицах заиграл румянец, а глаза наполнились каким-то отчаянно- бесшабашным блеском.

Солдатушки, браво-ребятушки,
А кто ваш родимый?
– Наш родимый – царь непобедимый,
Вот кто наш родимый!
Солдатушки, браво-ребятушки
А кто мать родная?
– Мать родная – наша Русь святая,
Вот кто мать родная!

Теперь пели все пленные. Пусть куплеты ее звучали вразнобой и не в том порядке (в голове колонны пели про царя, а в хвосте – про «лагерь супостата»), тем не менее песня, усиленная сотней мощных глоток, разорвала понурую тишину маньчжурской степи, не на шутку перепугав японских конвоиров и придав неимоверный заряд силы каждому пленнику. Многие из них, выкрикивая очередной куплет песни, дерзко смотрели на своих охранников и даже казалось порой, что вот-вот бросятся на них. Заметив такое резкое превращение унылой и серой массы арестантов в дружную и отчаянно-смелую команду единомышленников, майор Осиро несколько раз выстрелил вверх из нагана. Только звуки выстрела смогли оборвать песню на недопетой ноте. Внезапно возникшая тишина грозила вновь придавить всех пленных унынием и страхом, но в это время раздался ровный голос прапорщика Платонова:

– Отставить песню! Унтер-офицер Прохоров, командуйте построение! Продолжить движение колонны!..

– В колонну по три становись! – неожиданно громко рявкнул Прохоров. – Интервал в движении три шага!..

Его команду тут же подхватили два других унтера, а солдаты ( теперь это уже были солдаты, а не сломленные невзгодами пленники) с шутками и разговорами принялись выполнять команды. Отступив на несколько шагов назад, японские конвоиры с изумлением смотрели на все происходящее. Нет, не они строили пленных русских солдат – те сами строились, сами отдавали себе команды, показывая тем самым, что жива их дисциплина, а значит, жив и дух русского солдата, который не выветрился на безрадостных дорогах Маньчжурии. Платонов с высоты своего роста оглядел выровнявшийся строй и, заметив, что Осиро готовится отдать команду, хоть на мгновение, но опередил его:

– Сомкнуть ряды! С Богом, ребята! Вперед!

Оценив все происшедшее по достоинству, майор Осиро сказал громко, чтобы слышал прапорщик:

– Браво, господина Платонов! Вы есть каросий офицера!..

Едва колонна достигла излучины реки, как Гордей снова принялся рассылать команды своим товарищам: где сдавленным шепотом, где красноречивым взглядом- главное не упустить удобный момент…

Первые ряды колонны уже миновали край обрыва и стали перетекать на луг, все дальше отдаляясь от спасительной реки. Майор Осиро словно прочитал мысли Гордея и там, где колонна уходила от берега, встал спиной к реке и, покуривая сигарету, наблюдал за пленными, изредка давая команды своим подчиненным.

– Только бы он не поставил солдат вдоль берега!.. – эта мысль так назойливо вертелась у Гордея в голове, что он глаза опустил вниз, боясь, что японский офицер по ним даже на расстоянии сможет раскрыть его замысел.

– Иван, как сравняемся с гребнем, бей левого конвоира и прыгай… Тимоха, толкай правого вниз и сам за ним, а мы с Петькой и Прохоровым задних придержим…

Прапорщик Платонов не мог слышать их разговора, но словно кто-то подсказал ему, и он обернулся назад, а Гордей только и сумел, что показать ему глазами на обрыв…

Все получилось как нельзя быстро и слаженно. Кочергин чуть ускорил шаг и оказался бок о бок с левым конвоиром. Короткий замах, и его огромный кулак уложил японца наземь, и будь у Ивана здоровая правая рука, он мог открыть огонь из винтовки, которая выпала из рук конвоира. Тимоха Скопцов не стал нападать на ефрейтора-гунсо, что шел в трех шагах от него, а просто толкнул его с обрыва. Но толчок его был так силен, что он сам не удержался и полетел вслед за японцем. Крики пленных и конвоировслились воедино. Колонна потеряла строй, среди конвоиров произошло замешательство. Воспользовавшись этим, Гордей нырком бросился на одного охранника из аръергарда, на втором повисли Прохоров и Петька Ежуков. Ошеломленный внезапным нападением противник Гордея был придавлен к земле, а поскольку винтовку он нес на руках перед собой, как обычно мать несет своего младенца, то ее ствол оказался на его груди. Гордей рывком переместил оружие с груди на горло солдата и с силой надавил. Сухо треснула гортань, и конвоир забился в агонии. Оставив поверженного врага, Гордей даже не пытался забрать оружие врага, потому что знал: искалеченная рука не позволит произвести выстрел из винтовки. Он крикнул в толпу: «Бегите!», и сам кинулся в холодные воды реки. Он слышал за своей спиной крики, выстрелы, но уже через мгновение его с головой накрыла и спрятала грязная студеная вода. Воздуху он набрал много, куда плыть, он знал, и он поплыл…

А на берегу продолжалась кровавая схватка. Какая-то часть пленных прыгнула в реку вслед за Кузнецовым и Скопцовым, другие, прикрывая бегство товарищей, напали на конвоиров, пытаясь отнять у них винтовки, но последние, проявляя чудеса верткости, отчаянно защищали свое оружие. Те из японцев, кто смог отбиться от нападавших, принялись стрелять без разбора, видя перед собой только оборванную и изможденную массу русских пленных. Один упал сраженный пулей, второй, третий. Прохоров с Ежуковым легко разоружили своего конвоира, и пока Петька душил его на земле, унтер уже успел расстрелять обойму и теперь пытался вытащить из патронташа уже придушенного Петькой солдата новую обойму. А между тем в хвост колонны на подмогу своим товарищам бежали все новые солдаты. На бегу они успевали прицельно стрелять по взбунтовавшимся пленникам, мимоходом, заученными приемами, ловко поражали своими страшными штык-ножами безоружных людей. Прохоров, так и не справившись с замысловатым патронташем японца, схватил винтовку наперевес и кинулся навстречу молодому и упитанному солдату, что грозно надвигался на него, издавая пронзительные крики. Он слышал, как за ним бежал Ежуков, и надеялся на его помощь, но толстяк, не целясь, дважды выстрелил. Громко ойкнув, Петька рухнул наземь. Оглянувшись и увидев корчащегося в смертельной агонии Ежукова, Прохоров яростно взревел и сделал выпад в сторону своего врага. Схватка продолжалась недолго: молодой и сильный японец легко сбил с ног невысокого, сухопарого унтера и хладнокровно пронзил его штыком… Платонов и раненый Шилов, которого он вел под руку, напали на ближайшего солдата, отняли у него оружие. Прапорщик расстрелял все патроны, сразив двух конвоиров, после чего схватил винтовку за ствол и, кружился на месте, не подпуская к себе неприятельских солдат, при этом он непрестанно кричал:

– В реку, Шилов! В реку, господа!..

Вот он в очередной раз махнул винтовкой и оказался лицом к лицу с Осиро. Тот зло ощерился и бросил ему в лицо:

– Вот мы и снова враги! – и дважды выстрелил в грудь прапорщику. В Шилова он выстрелить не успел – того надежно укрыла мутная вода маньчжурской реки...

Десятка два русских успели прыгнуть в воду и теперь отчаянно гребли к противоположному берегу, но японцы, уложив на землю оставшихся пленных, принялись методично расстреливать барахтающихся в воде людей. Изрядно постреляв, и убедившись, что в реке не осталось живых, конвоиры подняли лежащих на земле пленных, и ускоренным маршем колонна отправилась дальше, а по краю берега вместе с майором Осиро все еще ходили несколько солдат. Они внимательно вглядывались в мутные потоки воды и при малейшем проявлении признаков жизни в каком-либо из тел, плывших по реке или лежащих в прибрежных кустах, вновь принимались стрелять. Наконец Осиро в последний раз осмотрел реку и противоположный берег в бинокль, коротко скомандовал, и солдаты, закинув винтовки за спину, поспешили догнать конвой, уводящий заметно поредевшую колонну русских по дороге, замысловато змеившейся между сопок Маньчжурии.

* * *

…Все стихло так же внезапно, как и началось. Гордей лежал на взбаламученном илистом дне, едва высунув наружу лицо, а густые заросли тальника и орешника, тянувшие вверх ветви прямо из воды, надежно укрывали его от чужих глаз. Сознание, полностью переключенное на ту опасность, что грозила ему с крутояра, до поры позволяло не замечать обжигающе холодной воды. Но когда выстрелы стихли, и последний вражеский солдат покинул берег, Гордей с трудом поднялся на ноги и побрел к берегу.

– Э-эй! – Осторожно крикнул он. Но никто не отозвался на его призыв. Прокашлявшись, он крикнул громче. Вода уже осталась позади, и он шагал по пологому, густо поросшему неведомой ему травой берегу. Мелкий кустарник едва доходил ему до плеча. Солнце не ощущалось. Небо, затянутое в серые тучи, не пускало его тепло на землю, а студеный ветер, дующий с океана, пронизывал насквозь. Вскоре Гордея прошиб озноб. Мокрая, набравшая огромное количество воды, шинель уже не грела и мешала двигаться. Он скинул ее, попытался отжать, но с больной рукой это ему давалось плохо. Потом он отжал гимнастерку, брюки, вылил воду из сапог и прилег на траву. Он знал, что сейчас ему нельзя спать и даже просто отдыхать, ему нужно идти, двигаться, согреваясь на ходу, идти, чтобы искать уцелевших товарищей, искать хоть какое-то селение. Ведь скоро станет совсем темно, и что ему останется делать в незнакомой и чужой стороне, без пищи, без оружия и без огня. Любой зверь может легко одолеть его, а если он еще будет спать… Рассудок говорил одно, но силы оставили его, и он продолжал лежать под своей еще непросохшей шинелью…

Через какое-то время ему показалось, что он согрелся, что стало теплее, глаза сами собой сомкнулись, и он уснул… Спал ли он, думая о том, что бодрствует, или бодрствовал, мечтая о сне, но в сознании впервые возникла мысль, что побег он совершил совсем зря, что ночной холод или зверье, которое наверняка водится здесь в изобилии, первый день его свободы превратят в последний день жизни. А ведь их колонна уже сегодня до темноты должна прибыть на станцию, где им предстоит ремонтировать железнодорожное полотно. Барак, рис, сухари и хоть какое-то тепло, но главное – люди, живые люди, а здесь… Ему показалось, что все беды и боли мира вдруг навалились на него разом, терзая и вдавливая в чужую холодную землю, а в усталом мозгу, как сполохи далекой грозы, возникали лица родных и близких ему людей, излучина Ура, теплый уют отчего дома…

Сквозь дрему и свои невеселые мысли он, вдруг почувствовал, что кто-то приближается к нему… Шелест травы. Что это? Ветер или шаги человека? А может быть зверя? Едва пришла к нему эта мысль, как сон улетучился. Нет, схватки с волком ему не пережить. Слишком много сил было отдано борьбе с людьми, а потому сейчас любой зверь, даже трусливый заяц, кажется, сможет его одолеть… Вот хрустнула ветка, это совсем рядом… Сон совсем оставил Гордея, теперь он весь собрался и ждал только мгновения, чтобы вскочить на ноги и дать бой, возможно последний в своей жизни, любому, кто на него посягнет, зверю или человеку! Ему показалось, что он слышит чье-то дыхание, оно рядом, медлить нельзя… Он рывком сбрасывает с себя шинель, он уже на ногах и с ревом бросается на врага…

– Гордей! Господи – это ты! – и Тимоха Скопцов обессилено валится в его объятия.

…Теперь они уже вдвоем ходили по прибрежным кустам, оглашая их своими криками, но никто не отозвался на их зов.

– Гордей, неужели мы одни спаслись?

– Как знать, спаслись ли? Я видел, как майор в упор расстрелял Платонова, – и он коротко перекрестился.

– А я видел, как солдат заколол Прохорова, и застрелил Петьку Ежукова…

– Петьку?! – С горечью вскрикнул Гордей. – Петя…

– Да, Гордей, нет нашего Петьки… Что же мы скажем его родным?..

– Скажем, Тимох, как есть, вот только для этого нам самим надо добраться до дому…

– Доберемся! – не очень уверенно произнес Скопцов. – Куды денемся. А вот где Иван? Я видел, как он прыгнул в воду… Неужто утоп?…С его-то рукой в бега ударяться!..

– Его бы все равно переводчик расстрелял, как пить дать! Ладно, встаем и идем…

Еще раз друзья тщательно осмотрели поросший кустарником берег и нашли тела двух пленников. У обоих ранение в спину. Видимо, уже раненые, они нашли в себе силы выбраться на берег, но здесь их и настигла смерть. Уже отчаявшись найти кого-либо во все более сгущающихся сумерках, они внезапно наткнулись на Ивана Кочергина. Он полулежал под кустом, смертельно бледный, прижимая обрубок руки к груди. Чуть поджившая за неделю страшная рана, похоже, открылась, и потому боль отнимала у него последние силы. Увидев Гордея и Тимофея, он разрыдался в голос…

…Третий час они шли вперед, медленно, трудно, но шли. Вечерело. Холодное маньчжурское солнце, едва выбравшись из-под тяжелых туч, уже готово было уйти на ночлег за горизонт и, в преддверии этого момента, словно замерло над унылой безлюдной степью, бросая последние грустные взгляды на изможденных русских солдат, бредущих в неведомое им далеко. Они были молоды, они хотели жить, но из-за каждого куста и любого темного угла на них смотрела смерть. ..

– Мы идем на восток, – сказал Гордей. – Там море, там Корея, там не должно быть японцев…

– А мне кажется, что японцы сейчас везде, даже у нас в Урском…– обреченно откликнулся Тимоха.

– Типун тебе на язык и чирей в ухо! – насколько можно бодрее сказал Гордей. – А ну, веселее, ребята!..

И они опять шли. Любая дорога, конечный пункт которой неизвестен, не дает путнику, бредущему по ней, ни сил, ни уверенности, но Гордей Кузнецов и его друзья знали, что дорогу осилит идущий, и потому шли…

Иван быстро уставал, им приходилось делать остановки и подолгу отдыхать. Вскоре стал сдавать и сам Гордей. Уже наступила ночь, а они еще не подобрали себе подходящего места для ночлега. Внезапно все трое почувствовали рядом присутствие чужого живого существа. Кто это, человек или зверь, они не знали, но их одинаково страшила любая встреча, потому как они не были готовы дать отпор ни человеку, ни зверю. Наконец, облюбовав место под старым монгольским дубом у подножия сопки, Гордей приказал Тимофею отыскать две-три дубины, которыми можно отбиться от зверя, а Бог сподобит, и от человека.

…Волки появились почти неслышно. Один крупнее, видимо, самец, другой поменьше. Они стояли поодаль и внимательно смотрели на людей. В свете взошедшей луны Тимофей, вооруженный палкой, первым увидел зверей и закричал на них, взмахнул своим нестрашным оружием. Волки, переглянувшись, скрылись в кустах, а успокоенный Тимофей вернулся к друзьям. Если Гордей молча наблюдал за другом, то Иван был без сознания и бредил. Прошло совсем немного времени, и волки снова появились около их бивака, только теперь ближе и глаза их в ночном сумраке горели хищным огнем. Запах крови раненых людей привлек их сюда и, похоже, отказываться от своих жертв они не собирались. Сидя под кустом и зажав палку между ног, Тимофей отчаянно молился, а Гордей, шатаясь, поднялся, сжимая в левой, здоровой руке, толстую сучковатую палку.

– Тимоха, этих сволочей молитвой не возьмешь, их бить надо! Убивать надо!

Пока шевелишься, они еще боятся, а сядешь сиднем – хана тебе!

– Гордей, я не могу… я уже ничего не могу… – голос Тимохи звучал слабо, убито. Похоже, он прощался с другом, со своей жизнью, со всем белым светом. А в то время самец стал энергично передвигаться из стороны в сторону, словно раскачивал маятник, и расстояние между ним и людьми неумолимо сокращалось. Десять сажен осталось между Гордеем и волком, и человек уже ощущал вонь, исходящую от лохматого грязного зверя, он видел его желтые глаза… Нет, этот волк значительно меньше, чем тот одноухий людоед, с которым когда-то пришлось схватиться Гордею, но ведь и он теперь не так силен, а главное, нет ружья…

– Тимка, идем! Тимоха, вставай!

– Гордей, я не могу! Прости меня, Господи всесвятый! Прости мне все мои прегрешения…

– Тимоха! – уже неистово рычал Гордей. – Встань рядом, хоть на ногах сдохнем, а не на коленях! Хоть с этой дубиной! Ну, иди сюда, волчара! Ты за моей жизнью пришел? А вот тебе! – и он выкинул вперед руку с палкой. – Возьми, если сможешь!..

Самец уже разогнался и хотел напасть на жертву, но резкие движения Гордея насторожили его, и он в последний момент остановился в нерешительности. Оглянувшись на свою подругу, он подошел к ней, но уже в следующее мгновение снова пошел в атаку, уверенный в победе над своим ослабевшим противником. Сделав неимоверное усилие, Тимоха поднялся с земли, поднял свою дубинку и закричал. Его крик прозвучал слабо и жалко, но и этого хватило, чтобы волк снова отложил атаку и вернулся к волчице. Теперь и она оживилась: похоже, охота увлекла обоих зверей.

– Тимох, ты помнишь, как дрались мы, когда врагов было больше, ну?

– Помню, Гордей, спина к спине!..

– Давай так же, да только ты не упади до времени, держись…

– Гордя, я постараюсь, но меня так мало осталось, так мало… – и он заплакал в голос: со слезами на глазах и с дубиной в руке он теперь был готов принять свою смерть…

– Тимка, я с тобой, держись…

Волки, тем временем, разошлись в разные стороны, и пошли на сближение с людьми. Люди же стояли, прижавшись друг к другу спинами, а губы их бесшумно шевелились в молитве. В такой ситуации им оставалось уповать только на Бога…

Наконец самец сердито рванул передней лапой по желтой пожухшей траве и ринулся вперед. Но в тот миг, когда он уже был готов совершить свой бросок на человека, из темноты раздался выстрел, и зверь, подброшенный пулей вверх, какое-то время продолжал двигаться вперед, а к ногам человека он упал уже мертвый. Самка, испуганно попятилась в темноту, оставляя любую попытку нападения, но второй выстрел сразил и ее.

– Гордей, что это? – и Тимоха обессилено опустился на колени…

Из-за соседнего куста к ним двигался человек с винтовкой, а луна подсказала, что это был японский солдат, в левом ухе которого висела медная серьга.

– Гунсо?!.. – шепотом произнес Гордей и завалился набок.

* * *

По-осеннему холодная маньчжурская ночь плотно окутала черным покрывалом всю землю: сопки и овраги, деревья и кустарник. Ее пленниками стали и люди, волею судьбы оказавшиеся в столь неурочное время вдали от человеческого жилья. Желтое пламя костра освещало неверным светом маленькую полянку, окруженную невысоким кустарником орешника, широколистные ветки дуба, зеленым шатром нависшие над ним, и фигурки людей, забывшихся в тяжелом и тревожном сне в разных позах. Как и на всякой войне, здесь и сегодня случилось почти невероятное: вчерашние враги, русские пленники и японский конвоир, теперь грелись у одного костра. Юсукэ Ямасин, разговорчивый гунсо, и оказался загадочным спасителем раненых беглецов...

…Сброшенный в реку Тимофеем Скопцовым, он пытался выбраться на крутой глиняный берег, но раз за разом скатывался обратно в воду. Он громко кричал своим товарищам, которые, стоя на нависшем над рекой берегу, хладнокровно расстреливали тех, кто барахтался в воде. Из-за грохота выстрелов и одновременного крика сотен людей, его не слышали, а кроме того, в той страшной людской сутолоке он, весь мокрый и без своей солдатской кепки, видимо, казался им сверху таким же русским пленным, и потому рядом с ним, смачно чмокая в мокрой глине, вонзилось несколько пуль. Спасаясь от них, он вынужденно поплыл к противоположному берегу, куда стремились беглецы, и так же замер в кустах, не желая быть застреленным своими же солдатами. Уже потом, оказавшись на пустынном берегу незнакомой реки, он обнаружил трех пленников, чудом избежавших смерти в той бойне, что устроили его товарищи, пресекая побег. Он знал, что один человек, даже вооруженный, в маньчжурской степи в это время года обречен на верную гибель, и потому последовал за беглецами, боясь выдать свое присутствие, но появление волков заставило его заявить о себе. Впрочем, после расправы над зверьми он понял, ему бояться некого: русские настолько измождены, что ему нельзя не взять на себя все обязанности по их спасению. Перво-наперво он развел костер и напоил их саке из своей фляжки, что заметно прибавило им бодрости. Теперь даже Иван Кочергин уже самостоятельно сидел у костра. Следующим действием по спасению беглых пленников стала перевязка их ран, на что ушел весь его личный запас медикаментов, и, наконец, он раздал им по нескольку сухарей из своего суточного пайка, после чего надолго отошел от костра.

– Что будем делать, Гордей? – спросил Тимоха, воспользовавшись отсутствием японца.

– А что мы можем делать? Теперь мы все пленники Маньчжурии, и он, и мы… Сил надо набираться и идти на восток…

– А он нас не сдаст?

– Кому, Тимох? – даже Иван не удержался от усмешки, – ведь кругом ни души! И вообще, странный ты парень: сухари его грызешь, а ему не веришь?

– Да что же мне теперь от них отказаться?

– Грызи, грызи – силы нам еще пригодятся!..

– Ну, коли Иван так заговорил, то все в порядке, – бодро проговорил Гордей и подсел к Кочергину поближе. – Как рука-то, Вань?

– Дак нет руки-то, Гордей! Руки нет, а болит, зараза!..

– Доктор сказал, что это фантомные боли… значит дело на поправку идет, так – нет, Гордей? – вспомнил вдруг слова Платонова Тимофей.

– Так, Тимох, и у меня такие же боли…фантомные, – Гордей показал руку со свежей повязкой. – А где же наш охранник-то?

Было совсем темно, когда к костру подошел их японский спаситель и, похоже, его благим деяниям не будет конца: в руках – толстые прутья, очищенные от коры, на которые нанизаны большие куски мяса. Положив их перед каждым из них, он сел поближе к костру и принялся жарить свою порцию мяса.

– Откуда мясо? – Гордей угрюмо смотрел на солдата.

– Зверя кусять нада… Силы нада…

– Но это же… волк?! – все русские ошарашено смотрели на японца, а тот утвердительно кивал головой:

– Хай, хай… Мяса, мяса…собака, волка – одна зверя. Корейцы кусяют собака, кусяют волка и зивут долга…

– Нет, мужики, я волчатину жрать не буду! – решительно заявил Тимофей – лучше сдохнуть с голоду!..

– И правильно, Тимоха, не ешь, – после некоторого раздумья сказал Гордей, – быстрее сдохнешь! Сил-то у тебя не будет, а мы тебя не понесем – сами еле живы…

– Тимох, не дури! – проговорил хмуро Кочергин после долгого раздумья. Вообще-то волк падаль не жрет, это тебе не шакал. И потому нам надо его жрать, если хотим до дому добраться…. Жри, Тимоха! Кому говорю!..

Тимофей только хмыкнул в ответ и вслед за друзьями протянул свои прутья с нанизанным на них мясом к огню. Поляна быстро наполнилась ароматом жаркого… Остаток ночи прошел без приключений, а поутру они еще нажарили мяса впрок: впереди дальняя дорога, и каждому нужны силы…

Так закончился для русских мужиков из небольшого сибирского сельца Урское первый день после их побега из японского плена – 23 августа 1905 года. С трудом превозмогая отвращение, они ели жареное волчье мясо и еще не знали, что именно в этот день в далеком американском городе Портсмуте, наконец, завершилась мирная конференция, положившая конец той войне, которая, ворвавшись в их жизни, отняла здоровье, друзей, порушила семейный уклад. И в судьбах этих простых сибирских мужиков, как в капле воды, отразились судьбы миллионов русских и японцев, а боль утрат уравняла и победителей, и побежденных…

Почти месяц при посредничестве президента США Теодора Рузвельта русская и японская делегации, возглавляемые соответственно председателем совета министров Витте и министром иностранных дел Комура искали компромиссное решение. Согласно подписанному мирному договору царская Россия уступала Японии южную часть острова Сахалин вплоть до 50-й параллели, ряд островов Курильской гряды, отказалась от аренды Ляодунского полуострова. Около 270 тысяч человек составили потери в этой войне каждой из сторон. Более 50 тысяч погибло русских солдат, а Япония недосчитала 86 тысяч своих воинов...[2]

А главным политическим наследством русско-японской войны для России явилось то обстоятельство, что к началу ХХ века она стала узловым пунктом противоречий мировой системы империализма, стала ее наиболее слабым звеном, и потому здесь в январе 1905 года началась первая в истории России буржуазно-демократическая революция...


Глава 4

У дороги, как у палки, два конца. Один уводит из дома путника беспокойного, другой же манит его, зазывает под родной кров. Едва отбыл Федор Кузнецов на приписные работы по извозу угля из Кольчугинских копей на Гурьевский завод, как через день-два в селе объявился Федор Харламов.Но если появление и отъезд Федора Кузнецова остались почти незамеченными в селе, то приезд Федора Харламова так или иначе отразился на жизни многих односельчан…

На тройке с колокольчиками подкатил он к родному дому и, увидев у магазинного крыльца несколько мужиков и баб, встал в коляске, в военной шинели без погон и мятой солдатской фуражке, картинно поклонился и громко поздоровался:

– Здорово, земляки! Как дневали-ночевали без нас все это время, а?! – он ступил на землю и чуть было не упал. Пятидесятилетний Пахом Бутаков, работавший на извозе у Федосеева, встретил земляка в Тайге, накормил-напоил бывшего военнопленного и доставил прямо к родному крыльцу. Визгнув от неожиданности, бабы бросились по углам, разнося по селу свежую весточку, мужики же обступили вчерашнего солдата с такими простыми и такими страшными для него вопросами: как там на войне? где остальные земляки?..

– Мужики, дозвольте батюшке поклониться, а потом подступайтесь с допросом… Всех угощаю сегодня по случаю прибытия в родной угол!..

Одобрительно засопели мужики, ожидая положенного часа: теперь их познавательный интерес подкреплялся надеждой на дармовую выпивку.

Немногочисленные работники купеческого подворья испуганно забегали, приговаривая, кто со страхом, кто с подобострастием, а кто и со злостью:

– Федор Михайлович приехали!.. Наследничек явился!.. Черта Окаянного принесло!..

Михаил Ефимович Харламов после того, как его отпустил паралич, понемногу разрабатывал свою больную ногу, гуляя по двору и многочисленным помещениям подворья, опираясь на посох, богато украшенный камнями-самоцветами. В селе же он не показывался с самих проводин сына на войну, тем самым давая пищу землякам для разговоров о состоянии своего здоровья. Кто-то считал, что он лежит недвижимый в своей спаленке колода колодой, а все дела за него вершат экономка Татьяна Григорьевна да этот нагловатый упырь Спирька; другие же вовсе схоронили его, да только одно обстоятельство заставляло всех усомниться в справедливости этой вести: не было на сельском погосте такой могилки, да и вообще, похороны такого человека не остались бы незамеченными для земляков. Находились и такие, что говорили вполголоса и с оглядкой по сторонам, что запил с горя Михал Ефимыч и пока не выпьет весь коньяк из своих погребов, не покажется людям на глаза, потому, как стыдно ему за то, что не смог уберечь своего сынка от фронта. Разное говорили люди, да только что тут поделаешь: на всяк роток не накинешь платок!

Обгоняя стремительно шагавшего по отцовскому дому Федора, Татьяна Григорьевна буквально ворвалась в спальню купца, где он отдыхал после обеда.

– Михаил Ефимыч… Вы только не волнуйтесь… Ваш сын Федор вернулся… живой вернулся…

Еще не отошедший от тяжелого дневного сна, Харламов, привстав в кровати, переспросил недоуменно:

– Какой сын? Почему живой?..

– Прости, папочка, но я должен был вернуться, чтобы согреть твою старость!.. – бесцеремонно отодвинув мачеху, застывшую в дверном проеме, Федор схватил руки отца, невольно опрокинув его на спину, прижался к ним своей, обросшей негустым серым волосом, головой. Со стороны казалось, что он целует руки своего родителя, но на деле он прижимался своим высоким, с залысинами, лбом к своим же рукам, которые покрывали сверху руки его отца. Говорил он пылко, но экономка и несколько служанок, толпившиеся у спальни хозяина, чувствовали в голосе младшего Харламова какую- то фальшь, граничащую с издёвкой. Но в этот час никто, даже сам купец 2-й гильдии Харламов Михаил Ефимович, не посмел остановить, а тем более одернуть внезапно воскресшего из мертвых наследника.

– Сынок, ты?.. Да как же так… ведь, похоронка была, мы и…

– А я вот он, папа! Ты же рад, я вижу, что ты рад!.. – он подхватил с кровати больного старика и прижал к себе, да так, что из груди последнего вырвался надсадный стон.

– Федор! – испуганно воскликнула Татьяна Григорьевна. – Михаил Ефимович очень болен, его нельзя так беспокоить…

– Радостная весть вмиг поставит его на ноги, так же, папа?!

– Отпусти меня, сынок… – прохрипел Харламов-старший.

– Поправляйся, папа, а я пойду с народом поговорю: все хотят знать, как там было и что там было… Ты позволишь мне угостить своих земляков сегодня?.. Бочку вина я могу выставить для земляков, трехведерную?.. Нет, пятиведерную? Мадеру?

Купец тяжело дышал и с каким-то испугом смотрел на сына, а на вопрос его только вяло махнул рукой.

– С тобой, мама Таня, я потом поздороваюсь, а сейчас меня ждет народ…

…У крыльца магазина, куда выскочил разгоряченный разговором с отцом и мачехой Федор, уже собралась толпа человек в тридцать, а с разных концов села все шли и шли новые люди. Было прохладно, но, похоже, людей не пугали осенние капризы природы – им хотелось слушать рассказ своего земляка, вернувшегося с войны.

– Землячки! Ступайте в «бистро», там Спиридон бочку с вином открывает. Спрашивайте, что хотите, а я расскажу все, что знаю, заодно и за встречу выпьем и помянем наших ребят…

Негромко переговариваясь, мужики и бабы неторопливо потянулись под навес харламовского «бистро», где Спирька и дворник Филипп уже распечатали бочку и поставили рядом с ней короб с деревянными кружками: пей – не хочу! Федор, в шинели с поднятым воротником, в сапогах и солдатском галифе, молча наблюдал за работой приказчика и дворника, а когда толпа выстроилась полукругом около навеса, он с какой-то демонической улыбкой посматривал на своих земляков, словно готовясь к серьезной схватке. Его взгляд выхватывал из толпы давно знакомые лица Ивана Скопцова, Михаила и Алены Кузнецовых (Матрену они оставили дома с детьми), Соловьихи, Марии Китовой, ее отца Ивана и деда Прошки, Матвея Яковлева, Ермолая и Глафиры Лукиных, их родителей, Грини Павлова, Петуховых, Богдана Лукашевича, приковылявшего в такую даль на костылях… Десятки лиц, знакомых ему с самого детства. В разное время он видел их добрыми, смешными или строгими, но сейчас на всех лицах застыло напряженное ожидание, круто замешанное на страхе. Взяв из рук Спиридона большую глиняную кружку, Федор зачерпнул вино из бочки и поднял ее над головой:

– Со свиданьицем, земляки! – и он неторопливо стал пить вино, а между тем по толпе пронесся легкий ропот, и испуганной птицей выпорхнула фраза деда Прошки:

– И не захлестнется же, Окаянный!

Как сглазил старик, и Харламов-младший поперхнулся отцовской мадерой, закашлялся и бросил на пол кружку с недопитым вином. Женщины спешно перекрестились, мужики, по большей части, косо усмехнулись, а кто-то даже сдержанно хохотнул, сам же дед Прошка снова высунулся со своим замечанием:

– Правда на правду завсегда сойдется, это я вам говорю…

Федор долго смотрел на старика с высоты помоста, словно выбирая, как же ему поступить дальше. В былое время послал бы он этого вредного старика куда подальше, а то и напинал бы ему под тощий зад, но сейчас не то положение, и он, сдерживая досаду, взял с ящика деревянную кружку, зачерпнул вина из бочки и подал деду:

– Не время ругаться, дед, выпей-ка за мое возвращение…

Старик принял из рук молодого хозяина наполненную по самые края емкость, понюхал ароматное вино, какое ему приходилось в жизни всего-то пару раз испить, и проговорил:

– Вино я выпью, Федор Михайлович, потому как оно твоим отцом куплено и к нам сюда привезено… Выпью, но не за твое возвращение – мне оно, как вон до макушки того тополя, – и он махнул в сторону тополиного ряда, который шел вдоль берега Ура и на конце своем упирался в сельский погост. – Ты уж сам за себя выпьешь и сам себе обрадуешься, а я выпью за светлую память тех наших пареньков, что ушли на войну да сгинули там. Я думаю, за енто все, кто тут есть, выпьют. Так – нет, земляки? А уж ты, Федор Михайлович, расскажи нам о них все как есть…

– Да…Конечно… За это можно выпить… Хорошие были парни, почему их не помянуть? – и мужики, а вслед за ними и многие бабы стали подниматься на деревянный помост «бистро», где выбирали себе кружки и черпали ими вино прямо из бочки. Не всем удавалось сразу заполучить желаемый напиток: кто-то решил, что мало зачерпнул и пытался еще черпануть его, кто-то вовсе уронил свою кружку в бочку и потому полез за ней рукой, а сзади напирали другие… Так или иначе, но на какое-то время около бочки возникла толчея и раздался недовольный ропот. Федор, потеряв власть над толпой, теперь смотрел с усмешкой на тех, перед кем еще совсем недавно хотел выглядеть героем. Не получилось: эти почти неграмотные люди, иссушившие свои тела в тяжелом крестьянском труде, приняли его, а точнее, отцовский дар, но пить за него отказались. Даже ему, так много недополучившему в детстве материнской ласки и нежности, не приученному к сантиментам, и то стало как-то тоскливо и досадно: полгода не виделись они, столько лишений ему пришлось испытать на войне, а поди ж ты, ни сочувствия тебе, ни уважения! Но он все же взял себя в руки и проговорил с большой долей горечи в голосе:

– Ладно, земляки мои, давайте выпьем за наших парней, за добрую память о них…

Кто залпом, кто короткими глотками пил дармовое вино, выставленное в купеческом «бистро», а потом сотни глаз уперлись в лобастого, с растрепанными волосами, Федора Харламова и замерли в ожидании его рассказа.

– Худо на войне, мужики, смерть, кровь…

– Это мы знаем, хорошего там мало, – отозвался Михаил Кузнецов, – ты о сынах наших расскажи, как они дрались, как смертный час встретили, все будет, чем помянуть их…

– Все погибли, все! Хлопцы из Расейского угла, Филька Петухов – уже в первом бою полегли, когда япошки полезли на штурм острова… Кого пуля нашла, кого штык японский…

Основная масса крестьян все еще находилась в напряженном ожидании, а родственники названных солдат-новобранцев уже взвыли истошно, как будто весть о смерти их близких дошла до них только сейчас.

– В том же бою Гордею Кузнецову все пальцы на правой руке отрезал японец своим штыком…

– Ка-ак?! – с каким-то подвывом выдохнул Михаил, а Алена прижала к лицу сжатые кулаки, но не проронила ни звука.

– Как? Да в штыковую мы пошли… Одного Гордей подцепил, второго, офицера, кажись, а тут еще один подкрался…Что делать, когда штык прямо в грудь метит, ну, и схватил его Гордей рукой и отвел от себя, а самурай этот херов, возьми да рвани винтовку на себя, так три пальца и отлетели у Гордея прямо в воду…

– Ой, ты Господи!.. Страсти-то какие… Боженька всемилостивый… – это женщины запричитали, задним числом сочувствуя и Гордею, и всем остальным мужикам, словно забыв, что всех их они уже давно отпели.

– Мало нас было, полковник Арциховский за главного, а японцев – как тараканов под печью у ленивой хозяйки: лезут и лезут, а в бухте их корабли плавают да из пушек палят… Отступили мы, но эти гады и на новой позиции нас достали, а через неделю обложили со всех сторон и полковник приказал сдаться в плен…

– Так, ежели в плену, то это одно дело. Можа, еще возвернутся, а, Федь? – это с вопросом вперед высунулся Иван Скопцов, и, оказавшись около бочки, черпанул из нее вина. Следом за ним потянулись и другие… Когда суета около бочонка прекратилась, снова оглушила тишина, но тут Богдан Лукашевич, повисший на своих костылях, словно подраненная птица, залпом опрокинул вино в рот и крикнул:

– Не тяни жилы из народу, Федор Михайлович, тут же родители их, женки да дети… Сказывай далее…

– Я не тяну… Повезли на барже нас, плененных, на материк, в Маньчжурию, солдат всех, а офицеров наших отпустили под честное слово…

– Это как это? – дружно выдохнула толпа. – За что же им такая отрада вышла?

– Не знаю, мужики, но один наш офицер все же пошел с нами в плен. Доктор он, и сказал, что самые главные цари да короли сговорились, что господ офицеров можно миловать, а нашего брата, солдата, можно в полон угонять, заставлять работать, убивать…

– Эх-ма, и тут мужику нет проходу! – с досадой проговорил Лука Лукин и грязно выругался.

– Язык-то не погань, Лука! Об убиенных наших детушках речь ведем, и тут надо бы без срамоты… – толпа расступилась, пропуская к помосту Калистрата Потехина. Энергично работая палками, он проделал себе проход в людском скопище и с помощью мужиков встал рядом с Федором Харламовым. Тот не замедлил поставить ему табуретку и протянул кружку с вином. Калистрат пил медленно, мелкими глотками, и вся людская масса напряженно наблюдала за каждым движением его кадыка, словно ожидая какого-то чуда. Чуда не случилось, но вопрос он свой задал:

– Доброе вино – добрая память о наших мужиках! Но ты обскажи нам, Федор Михайлович, почему всем в похоронках написали, что погибли они на острове Сахалин, а ты говоришь, что вас в Маньчжурию отвезли?

– Так кто где погиб… Филька Петухов, расейские и Горкунов – на Сахалине остались, а остальные – в Маньчжурии… Там все перепуталось в штабах-то, никто ничего не понимает… А то ведь еще погибли солдатики из нашего эшелона в той же Маньчжурии, когда мы еще ехали на Сахалин… За Харбиномвзорвали китайские бандиты три последних вагона, где арестанты ехали из Зерентуя, а мы-то успели проскочить… В июне это было или в первых числах июля, теперь уже не помню… Так что, мужики, где Бог положил, там и голову сложил!..

Михаил Кузнецов, услышав слова Харламова об арестантах, перекрестился: никак Федька ехал в тех вагонах?! В одном эшелоне с Гордеем ехал и не свиделись! Эх!.. Поглощенный своей думой, он шагнул в бочке и зачерпнул вина. Следом за ним потянулись другие…

– А теперь скажи, мил человек, почему ты есть живой сейчас, а других наших парней нету в живых? Как это случилось? – Михаил Кузнецов буквально колол Федора своим взглядом.

– Нас погнали вдоль Китайской железной дороги... мы ее ремонтировать должны были, ну, и однажды, когда остановились на привал в разрушенной церквушке, решили устроить побег… Гордей ваш и задумал все это, он да офицер наш, прапорщик Платонов… Забор высокий, сажени три-четыре, вот мы и встали друг дружке на плечи… Верхний забирается на стену и спускает веревку для других… Только я забрался на стену-то, кидаю веревку Ваньке Кочергину, а тут японцы во двор забегают, и давай стрелять из винтовок и пулемета… Прапорщик и приказал мне бежать, чтобы, значит, искать наших казаков или, на крайний случай, рассказать об их судьбе…

– Так, значит, они остались в плену?..

– Нет! Японцы стали стрелять по ним их винтовок и пулемета…

Сдавленный стон прошел по толпе, и снова заголосили женщины.

– И всех, значить, так и побили?.. – продолжил вести допрос Кузнецов.

– Всех!.. Начисто!

– А ты, значить, один остался?

– Я один остался… Мне офицер наш с земли скомандовал: беги, говорит, Харламов, расскажешь, как мы здесь погибали!.. Пули вкруг меня свистят! Как не попали – сам удивляюсь!.. Я со стены-то спрыгнул прямо в кусты и в лесок… Неделю блуждал среди сопок, траву жрал, ягоды да грибы, а потом вышел на станцию. Вижу пленные наши сидят около вагонов…Замирение уже вышло к тому времени и японцы часть пленных отправляли в Расею… Я прибился к ним и опять же через Маньчжурию, Байкал, Красноярск добрался до Тайги, а там уж Пахом меня встретил: накормил, напоил и домой привез – спасибо ему! Пахом, а ну иди поближе, я тебя особливо хочу отблагодарить…

Он поднял с пола свою огромную кружку, щедро черпанул из бочки вина и протянул ее Бутакову.

– Ты первый меня встретил после чужбины, и потому тебе спасибо особое!..

Долго и маятно пил вино уже изрядно пьяненький Пахом Бутаков, но народ терпеливо ждал окончания этого действа, но когда он потянулся целоваться с Федором, из толпы полетели негодующие крики:

– Вы не на свадьбе, чай, и команды «Горько!» не было, чтобы любострастничать на людях! Стыдились бы!.. За помин души пьем, а он с поцелуями полез!..

Сконфуженный Пахом нырнул в толпу, и осенние сумерки укрыли его от дальнейших насмешек.

– И все же, Федор, кого ты видел своими глазами среди убитых из наших земляков? – задавая вопрос, Калистрат оглянулся на толпу, словно ища у нее поддержки. Легкий ропот подбодрил старосту.

– Кого? Кого? – огрызнулся Харламов. Похоже, этот унизительный публичный допрос уже тяготил его: ни сочувствия тебе, ни почитания, на которые он надеялся встретить дома. «Ну, погоди, Калистрат, я тебе поддам потом за эту экзекуцию! – так думал Федор, в упор глядя на старосту, и желал только одного: быстрее сбежать отсюда и остаться наедине с собой.

– Всех пулями побили: Гордея, Тимоху Скопцова, Ваньку Кочергина, Петьку Ежукова… Кого из винтовки, кого из пулемета… Тогда еще замирение не вышло, оттого самураи и злобствовали!..

– Это точно, люди добрые, – произнес грустно Калистрат, – я даже в газете где-то читал о расправе японцев над русскими пленными на Сахалине и в Маньчжурии… Может, это про наших ребят и писано было, а? Вот и дохтур наш тоже самое читал… Так – нет, Кирилла Иванович?

– Так, ребята, так… на войне как на войне… – Иванов подошел уже позже, и все это время стоял в тени, молча, слушая разговоры и посасывая трубку.

– Кирилл Иванович, помяните наших ребят… – Калистрат оглянулся на Федора. Тот спешно наполнил кружку вином и передал доктору.

– Люди добрые, дайте слово молвить… – и вперед, к бочке с вином, пробрался вдовый Матвей Яковлев. – Вот про всех ты рассказал, про мужиков, а про мово Яшку ни слова? С ним-то что?

Федор Харламов приехал в село уже в изрядном подпитии и в ходе разговора с земляками пропустил уже не одну кружку, отчего теперь с трудом держался на ногах, и только одно желание его одолевало сейчас: чтобы все то, что он сам затеял для своих земляков, как можно скорее закончилось!..

– Дядя Мотя, – глядя на него в упор, проговорил Федор. – Яшка твой дрался как лев… В плену он взялся бороться с японскими солдатами и оборол их! Он их командиру так по башке надавал!..

– Вот, молодец Яшка! Орел парень!.. – раздались одобрительные возгласы мужиков, и Матвей с довольной улыбкой принял из рук Калистрата угощение.

– И за все это японский майор увез его с собой в Японию… Может быть, из него сделают там батрака, а скорее всего, съедят…

Ужас на мгновение сковал всю толпу: снова заголосили бабы, а мужики принялись матюгаться и крутить цигарки.

– Это что же они за звери такие? – недоуменно рассуждал дед Прошка. – Турок видел – злодеи из злодеев, но человечину не ели, а тут…

– Это нам японец из конвоя сказал: Яшка-то упитанный из себя, а их самураи любят сладко поесть…

Не успел Федор закончить свою пьяную речь, как Мотя Яковлев дрогнул в коленях и грохнулся на пол прямо у бочки, у ног купеческого сынка. Охнула испуганно толпа, а Иванов бросился оказывать ему помощь.

– Похоже, удар хватил Матвея… – проговорил Иванов, а затем бросил в лицо младшему Харламову:

– Разве можно такие вещи старому человеку говорить? Может быть японцы звери, но и вы, Федор Михайлович, недалеко от них ушли… Лошадь давайте и телегу… сам он до дому уже не дойдет…

Засуетился харламовский конюх, запрягая в коляску лошадь, мужики осторожно уложили в нее Матвея, и Иванов вместе с Ермохой Лукиным повезли больного домой. Когда хватились, то Федора Харламова в «бистро» уже не было. Не было и вина в бочке. Так закончилось скандально-триумфальное пришествие Харламова-младшего в родное село…

А через неделю жители Урского проводили на погост Матвея Яковлева. Не приходя в сознание, он умер, оставив после себя сноху Валентину с дочкой да совсем небогатое хозяйство…

* * *

Пока сын вел беседу со своими земляками, Харламов-старший беспомощно лежал в своей кровати. Старая болезнь вернулась к нему с новой силой: теперь он не мог шевельнуть даже пальцем, а речь стала совсем бессвязной, и только глаза продолжали гореть неистовым огнем. Татьяна Григорьевна сидела рядом и горько плакала, предчувствуя, какие тяжелые дни наступают в их жизни…

…На следующий день Федор Харламов проснулся ближе к обеду. Морщась от головной боли, он выпил целый жбан холодного кваса и, как есть в исподнем белье, непричесанный, неторопливо обошел весь отцовский дом. Узнав, что отцу стало хуже, приказал Спиридону послать за доктором Ивановым. Сидевшую рядом с отцом мачеху, в домашнем халате и в косынке, он, похоже, не заметил. Прошелся по двору, заглянул в хлев, конюшню и даже в уборную. В магазине за прилавком стояли Спиридон и его жена Фрося, недавно разрешившаяся крепышом-бутузом, которого они назвали Иваном. Но если с именем его все было предельно ясно, то отчество вызывало немало вопросов, поскольку время зачатия выпадало, в аккурат, на время гостевания в доме Харламова купца Мешкова. И потому все последние дни беременности Фроси над этой загадкой бились все: и Харламов-старший, и Спиря, и сама Фрося. В открытую Спиридон боялся наказывать свою жену-гулену, которую ему сосватал сам Михаил Ефимович, но втихаря уже не раз давал ей под бока, не гнушаясь тем, что женщина была на сносях. Впрочем, внезапный приезд домой Федора отодвинул эту проблему на задний план.

…В магазине спозаранку толпилось несколько женщин. Увидев Федора в исподнем белье, они сдержанно хихикнули и потупили взгляды. Такая их реакция его ничуть не смутила. Он подошел к прилавку и громко поздоровался:

– Здорово, бабы! Голова-то не болит со вчерашнего?

– Ой, да что там… Мы-то не пьюшшие… Сам-то, небось, маешься нонче, Федор Михайлович, коли в одних портах по двору ходишь?

– Да я-то что, а как мужики ваши?

– Да кто как… Вон Лукерья говорит, что у нее Лука пластом лежит – хватил вчера лишку… Богдан Лукашевич тоже шибко тяжелый был, чуть костыли не потерял, пока домой добирался, а ноне, поди, тоже болеет…

– Ладно, бабы, хорошее начало должно иметь хороший конец! А ну, Спирька, выдай-ка нашим женщинам по бутылке водки «Купеческой»!.. Пусть пьют за мое здоровье!

– Дак, Федор Михайлович, это ведь осемь штук им за просто так надо отдать… Сальдо с бульдой не сойдутся, а как же мне быть?

– Ты мне перечишь? – Федор нахмурил свои лохматые брови, и Спирька бегом побежал в кладовку за водкой…

Марию Китову (почему-то в селе ее никто Кочергиной так и не называл) он нашел в своей небольшой комнатке, во флигеле. В белой ночной рубахе и юбке она тяжелым утюгом гладила белье, среди которого Федор разглядел и Ванькины рубахи. «И мужа нет, а белье содержится в полном порядке, будто он только из него вылез…».

– Здорово живешь, Мария! Пустишь гостя?

– А разве в гости без портов ходят? – она накинула себе на плечи только что поглаженную шаль.

– Ходят, когда дома…

– А коли дома, то какие могут быть гости?

– Ох, Мария, какая была на язык вострая, такая и осталась! Не смог, знать, Иван тебя обломать?

– А я гнусь, да не ломаюсь, а распрямлюсь – горе тому, кто гнуть еще захочет!..

– А ежели я приду к тебе ночью, тоже ломаться не будешь?

– Делать тебе здесь нечего, Федор Михайлович!.. Я мужняя жена и блудить не буду даже с хозяйским сынком…

– А с самим хозяином?

– Чур на тебя, Федор Михайлович тяжко болеет, а ты на него грех наводишь, разве можно так-то?..

– А если я хозяин, что тогда?

– При живом-то отце? Срамно это, Федор Михайлович…

– Ну, все-таки?.. – он подошел к ней вплотную, взял ее полную красивую руку выше локтя, а внешней стороной кисти поджимал пышную грудь женщины.

– Не балуй, Федя!

– А что так?

– Я мужняя жена, и ты…

– Вдова! Ты вдова! Нет Ваньки, и нечего тут скорбь изображать. Сбежал он от тебя в армию, а ты даже слезинки не уронила по нему!..

– А почем тебе знать, плакала я или веселилась?! Только появился, и сразу в постелю хочешь забраться? А ну, выметайся отсюда, пока не прижгла твои причиндалы, хахаль выискался!.. – платок скользнул с ее плеч, оставляя почти неприкрытой красоту молодой женщины.

– Это ты меня выгоняешь?! Марусь, ты совсем ополоумела что ли? – он грубо схватил ее за грудь, которая так заманчиво выглядывала из-под рубахи. Громко охнув от внезапной боли, Мария схватила горячий утюг, что стоял на приступке, и замахнулась на Федора.

– Пошел отсюда, Окаянный!..

– Это ты до вечера выметешься со двора! Шлюха!..

– А на кого оставишь хозяйство? На больного отца? Или на Спирьку- выжигу? Он тебя вмиг по миру пустит со своей Фросей! Сегодня же уйду отсель! Столько лет верой-правдой батюшке служила, а тут на тебе… Уйду, сегодня же уйду, но под тебя не лягу, так и знай, черт окаянный!

Похоже, Федор стушевался в немалой степени от такого отпора и попятился к двери, при этом еще пытался успокоить разгоряченную женщину:

– Что ты, что ты, Маруся! Ну, нет так нет, мало ли баб на селе… Работай как работала, живи… Не трону я тебя, не боись…

Уже пробираясь по лабиринтам отцовской усадьбы он злорадно бормотал себе под нос: «Отказала, шалаболка несчастная, не ляжет она под меня! Я найду под кого тебя положить, сама стелиться будешь…».

…На следующий день он уехал в Томск, объявив отцу, что хочет проверить состояние дел в их магазине, развеяться в городских ресторациях и навестить своего друга Александра Мешкова…

* * *

…Только через неделю снова появился в селе Федор Харламов, и вместе с ним в Урское приехал его старый дружок Мешков, с которым в Томске они славно покуролесили в предвоенные годы. Успешно укрывшись от мобилизации в больнице, тем не менее, Александр Мешков успел окончить кадетские курсы и получил звание пехотного подпрапорщика, и в гости к своему другу Харламову он приехал в парадной военной форме…

Заглянув к отцу в спальню, Федор и Александр Мешков обнаружили, что купцу стало совсем плохо: теперь и говорить он уже не мог, и только в глазах отражалось его отношение к жизни.

– Михаил Ефимович, от батюшки привез вам поклон нижайший и подарок – карабин с нарезным стволом… – и Мешков торжественно развернул брезент, в котором находился подарок. На мгновение блеснули огнем глаза старого купца, и слабая улыбка отразилась на его больном одутловатом лице. – Как поправитесь, а батюшка верит, что вы оборете свое недомогание, обязательно приедете к нам в Томск. Батюшка благодарил вас за хорошую баньку и в ответ хочет вас сводить в сандуны…

Стоявшая рядом с кроватью Татьяна Григорьевна промокала платком влажные глаза:

– Спасибо на добром слове, Александр, да только мы пока недужим сильно, и потому ни о каких поездках речи быть не может. А вы погостите у нас, комнату вам уже приготовили, стол накрыт, баня топится… Извиняйте, что я не смогу быть с вами: Михаилу Ефимовичу помощь может понадобиться в любое время, а вам с Федей и так будет весело…

Постояв для приличия около постели больного еще несколько минут, молодые мужчины разошлись по своим комнатам, откуда в одном исподнем отправились в баню, которую доводил до нормы угрюмый дворник Филипп. Он же доставил им в баню квас, водку и закуску.

После бани они долго кутили вдвоем на своей половине дома, и ближе к полуночи Федька велел позвать к ним в горницу Марию Кочергину. Легонько постучав в стеклянную дверь, Мария осторожно вошла в комнату, где веселились молодые мужчины. Ее взгляд сразу уперся в гостя, сидевшего за столом напротив двери. Высокий, статный, с густой шевелюрой и богатыми усами, он выгодно отличался от хозяйского сына. Закрыв за собой дверь, Мария сделала шаг вперед и, узнав в госте свою первую и давнюю любовь, только и нашла в себе сил проговорить:

– Сашенька!.. – и ее ноги подкосились…

…Ночевать Александр Мешков отправился во флигелек к своей бывшей невесте Марии Китовой, которой так и не суждено было стать ни Кочергиной, ни Мешковой…

Последующие трое суток друзья гулеванили без передыху, и теперь уже Мария, не таясь, приходила в их мужскую компанию и вызывающе открыто целовалась с усатым подпрапорщиком. Досадовал, ревновал Федор, но так случилось, что на подворье отца для него не нашлось подходящей девки, а шестидесятилетнюю Манефу, бывшую отцовскую полюбовницу, они сочли несколько староватой… К вечеру третьего дня, не зная чем себя развлечь, Федор и Александр в сопровождении Марии спустились во двор и за сараем учинили стрельбу по пустым бутылкам сначала из револьвера подпрапорщика, а затем из ружья, подаренного Мешковым-старшим своему другу Михаилу. Стрельба переполошила все село. Когда они вернулись к столу, Татьяна Григорьевна пришла на их половину и попросила вести себя тише, дабы не нарушать покой Михаила Ефимовича. При этом она бросила укоризненный взгляд на Марию, но та с какой-то отчаянной бесшабашностью глядела прямо в глаза своей хозяйке и на лице ее гуляла надменная улыбка. Она понимала: это ее день. Никто не сможет ей помешать отпраздновать встречу с любимым человеком, никто не сможет ей запретить вестисебя так смело и даже вызывающе. Что было за этим: женская ли месть сопернице, более удачливой в этой жизни, а может быть вызов тому богатому наследнику, что еще совсем недавно пытался заполучить ее себе в наложницы, а теперь вынужденный на равных делить с ней праздничный стол. Она много пила, громко смеялась и чертовски красиво пела под гитару, чем совершенно очаровала обоих мужчин. Распаленный ее чарами, подогретый огромным количеством вина и лишенный женского внимания, Федор уже осатанел от распиравших его чувств, и потому, увидев в дверях красивую и изящно одетую Татьяну Григорьевну, он на какое-то мгновение обмер. Именно в эти секунды у него созрел дерзкий план…

…Уже после полуночи, в одном нижнем белье и с фонарем в руке он отправился на половину своей мачехи. Дверь спальни беззвучно отворилась и впустила его вовнутрь. Из-под одеяла виднелась только голова женщины, повязанная косынкой. Поставив фонарь на пол, Федор плотно прикрыл за собой дверь и нырнул под одеяло к той, которая смущала его своей красотой с первого дня своего появления в их доме. Ошеломленная внезапным натиском пасынка, Татьяна Григорьевна даже не успела вскрикнуть, как ее ночная рубашка из китайского шелка оказалась завязанной на узел над ее головой. Руки ее также остались под рубашкой, и потому она не могла оказать никакого сопротивления посягнувшему на ее честь. Тело женщины извивалось, ноги старались оттолкнуть насильника, но силы были слишком неравны. Она могла бы закричать, но, зная, в каком критическом состоянии находится Харламов- старший, боялась потревожить его: любое волнение могло привести его к смерти, именно так сказал накануне доктор Иванов. И потому она, оберегая жизнь дорогого ей человека, пыталась образумить Федора своими уговорами.

– Федя…Федечка… Да грех ведь это… Я же за мать тебе…Батюшка-то все слышит…Отступись, Федя!..

Но тот, к кому обращены были эти слова, ни за что не хотел оставить свое занятие. Он, грубо схватив ее тугие груди, так и не познавшие материнской радости, принялся неистово осыпать их поцелуями. Он опускался все ниже и ниже… Его небогатый опыт любовных утех с чиновничьейдочкой и несколькими томскими проститутками позволял ему надеяться, что едва он достигнет самого заветного женского места, как всякое сопротивление со стороны его избранницы прекратится и для него наступят сладостные минуты блаженства… Отчасти так и случилось. Видимо, из опаски получить травму, женщина прекратила сопротивление и Федор, удовлетворенный победой, быстро скинул с себя белье, затем поднял с пола фонарь и осветил лежащее под ним обнаженное женское тело, с вожделением прикасаясь к нему. Он уже чувствовал себя победителем, но… в это время женщина изловчилась и с силой ударила его ногой по голове. Оглушенный, Федор упал на пол вместе с фонарем, и только по счастливой случайности тот не разбился и не начался пожар. Татьяна Григорьевна снова попыталась разорвать рубашку, сделавшую ее такой беззащитной перед озверевшим насильником, но шелк не поддался, и тогда она, сдерживая стенания, осторожно встала с кровати и, натыкаясь на стены и мебель, вышла из спальни и направилась в комнату мужа. Уже пришедший в себя Федор, схватив с пола фонарь, кинулся следом.

– Миша…Мишенька, спаси меня… Мишенька!.. – она, продолжая попытки избавиться от рубашки, прилегла рядом с больным. Харламов-старший уже давно слышал шум борьбы в соседней комнате, но паралич и немота не позволили ему никоим образом помочь любимой женщине, и только в глазах его отразилась вся глубина его трагедии.Не прошло и мгновения, как в дверях с фонарем в руках появился Федор. Его обнаженное худое тело отливало в свете фонаря нездоровой бледностью, а растрепанные волосы на голове придавали ей уродливую форму.

– Вот вы где спрятались, блудни! – он поднял над головой фонарь и высветил такую картину. На широкой кровати, застеленной перинами и дорогим бельем, лежал в одном исподнем грузный седой мужчина. Руки и ноги его были недвижимы, рот беззвучно открывался, а глаза полны гнева и страдания. Рядом же, в плену собственной ночной рубашки, трепыхалось красивое женское тело. Татьяна Григорьевна, поняв всю безысходность своего положения, бессильно откинулась на кровать, позволяя порочному сладострастцу изучать свою униженную плоть.

– Ну, вот и поговорим сейчас по-семейному… Помнишь, папочка, как ты целовал этой шлюхе зад и обещал оставить в наследство все хозяйство? Уже тогда я решил, что не допущу этого, и не допустил! С такими-то телесами эту шалаву в любом доме терпимости возьмут на самую высокую ставку. Вот мы ее с Шуриком чуть-чуть подучим, как нужно мужчин ублажать, и все будет нормально. Зачем ей наследство, когда она вот этим местом сможет хорошо зарабатывать, – и он грубо шлепнул ее по низу живота.

– Свинья! Ничтожество! Скотина! – неслось из-под рубашки, но все эти ругательства только веселили Харламова-младшего, а больной купец покрылся испариной и дышал с большим трудом. И вдруг женщина закричала что есть мочи:

– Помогите! Спиридон! Фрося!.. Мария!..

На лестнице, ведущей снизу, послышался топот ног. Закутавшись в простыню, схваченную с отцовской кровати, Федор поспешил навстречу тому, кто поднимался по лестнице. Это был Спиридон. Весь в белом, он и с лица был бел и испуган до последней степени.

– Что случилось, Федор Михайлович? Быдто крик слышался? Али спросонью это?

– Спросонья, Спиря, спросонья… Ступай вниз и не пущай никого сюда… Тут мы по семейному разговариваем, и вам тут делать нечего… А коли кто полезет еще – пристрелю!..

– Спиря, Спиридон, – раздался жалобный голос женщины, – помогите, разве ты не видишь…

– Не можем-с, приказу не было от Михаила Ефимовича… Спокойной ночи вам…– и он опрометью бросился вниз.

Убедившись, что отсюда опасность ему уже не грозит, Федор снова подошел к постели. Поставив фонарь на полку, закрепленную на стене в изголовье кровати, с дьявольской улыбкой на лице он наклонился над телом женщины. – Ну, мама Таня, давай сделаем моему папе внучека или внучку, – и он с силой вошел в нее. Удар был настолько силен, что она потеряла сознание, а лежащий рядом отец вздрогнул всем телом и замер, и только глаза обреченно продолжали наблюдать за действиями сына, а по давно небритой щеке непрерывно текли слезы, да из горла раздавалось жуткое до боли: Ы-ы-ы…

Более часа Федор самым жестоким образом терзал свою мачеху. Неистраченные мужские силы, вкупе с уникальным даром природы, невесть почему доставшимся именно ему, вконец измотали женщину. Убедившись, что она сломлена и уже не сможет оказать ему какого-то ни было сопротивления, он развязал рубашку и бросил ее на пол. Теперь он мог видеть ее красивое лицо, время от времени искажавшееся от боли, целовать ее губы, щеки, глаза… Он знал, что все женщины любят ласки и все еще надеялся, что даже после всех ужасов этой ночи, она ответит ему взаимностью. Но вместо этого в его владении оказалось только безвольное женское тело, никак не откликавшееся на всю его энергию. Глаза женщины изредка открывались, с болью и ужасом смотрели на лицо ненавистного ей человека, а потом снова была пустота… Переизбыток сил, а главное полная беспомощность его жертвы, разбудила в Харламове-младшем настоящие зверские инстинкты. Его подмывало не только владеть телом этой женщины, но и кусать, царапать его, и только чувство страха оставить на нем следы своего преступления, останавливало его. Зато каждый удар своего тела незаметно для себя он сопровождал словами:

– Вот тебе!.. Вот тебе!.. Вот тебе!.. За папу!.. За маму!.. За меня!…

Во время коротких передышек, не оставляя тело своей жертвы, он тянулся рукой к лицу отца, гладил его заросшую щетиной щеку и говорил с иезуитской улыбкой:

– Вот, папочка, как я продолжаю твое дело!.. Это тебе за маму, за то, что ты хотел лишить меня наследства, за то, что отправил меня на смерть… Ничего, папочка, мы еще повоюем… Воевать буду я, а ты, вроде как в обозе будешь, знай, лежи, смотри да помалкивай…

Только под утро он заметил, что отец перестал дышать, его взгляд поблек и остановился в одной точке. Силы и хмель, похоже, одновременно покинули его. И сейчас, сидя у трупа отца и истерзанного до крови тела мачехи, Федор как в тумане вспоминал события этой ночи. Это было как наваждение. Прошла ночь, и снова вернулись к нему страх, неуверенность и желание спрятаться от всех и вся. Но инстинкт самосохранения подсказывал ему, что именно сейчас, чтобы не попасть на каторгу, нужно быстро принять некоторые меры. Накинув халат, он принес теплой воды с кухни, обмыл свою жертву и надел на нее ту же рубашку. Только к концу процедуры он заметил, что Татьяна Григорьевна странно молчит и смотрит на него безумными глазами. Он что-то говорил ей, бил ее по щекам, но она никак не выражала своего отношения ко всему происходящему. Он перенес ее в спальню и обложил на кровати подушками. Она по-прежнему смотрела на него и все его действия с полным безразличием и самоотрешением. Затем он с трудом вытащил из-под мертвого отца окровавленные простыни, на которых он бесчинствовал всю минувшую ночь, и суетливо сжег их в одной из печей на втором этаже, как мог застелил новые и лишь после этого кликнул Спиридона. Последний давно слышал шаги наверху и топтался у лестницы, не решаясь подняться.

– Спиридон, папа умер сегодня ночью… – и он заплакал навзрыд так горько и громко, что приказчик не сдержался и тоже дал волю чувствам.

– А бары… А Татьяна Григорьевна где же?

– Она у себя… Как узнала о смерти папеньки, так ей стало плохо, больна очень… Доктора бы надо …


Глава 5

Только на третьи сутки удалось беглецам выйти на разоренную китайскую деревеньку. Развалины двух десятков саманных домиков жалко смотрелись на фоне заброшенных полей. Одного взгляда хватило Гордею и его друзьям, чтобы понять, что война и здесь оставила свои горькие метки – разрушенные дома, непаханые поля и свежие могилы – и что им опять придется ночевать под открытым небом. Если день еще иногда радовал беглецов относительным теплом и солнечным светом, то по-осеннему холодные ночи вгоняли их в уныние, а две шинелки с трудом согревали четверых изможденных мужчин. И тогда они решили продолжать движение и после заката солнца, до тех пор, пока контуры кустов и деревьев совсем не скроет ночной мрак. Они шли, нет, обреченно брели в черную темь маньчжурской ночи, потерянные во времени и в пространстве. А счет дням они потеряли еще на острове Сахалин, когда после утреннего похищения Яшки ворвавшиеся в барак японские солдаты переворошили их лежанки, отобрали все ножи, и им даже нечем было делать зарубки на память о прожитых в плену днях. Сколько их прошло с тех пор: сутки, десять, а может быть вся жизнь?! Для кого-то так... Ведь уже не было с ними мягкого и уступчивого Петьки Ежукова, угрюмого и молчаливого Гриши Горкунова, добряка и балагура Яшки Яковлева. Остались только они, трое урских мужиков, да еще невесть как прибившийся к ним японский гунсо-ефрейтор. Они не знали, куда идут, и что их ждет в той далекой и неведомой стороне. Но они шли, потому, что понимали: любая остановка в их горестном шествии может стоить им жизни. Маньчжурская ночь, маньчжурская степь, казалось, ополчились против людей, пришедших с Севера, помогали их врагам, делая каждый их шаг, каждый их вздох на пределе напряжения, на грани жизни и смерти… Они нашли в себе силы уйти от врага, рискуя жизнью, теряя друзей, они освободились от плена вражеского, но в одночасье превратились в пленников Маньчжурии… И она, эта чужая, холодная и совсем незнакомая им сторона, каждой веткой, каждой травинкой цеплялась за их обессиленные руки и ноги, затрудняя шаги, валила на студеную землю в надежде, что они уснут, обессиленные, и больше никогда не встанут с нее. А то, словно убеждаясь в тщете своих усилий, насылала на них все новые испытания: холод, дождь, ветер и голодных степных волков. Но они, русские мужики, превозмогая боль, страх и отчаяние все шли и шли вперед, тем самым приближая свою долгожданную встречу с родным домом…

Стало совсем темно. Пора было думать о ночлеге. Разведя костер под защитой высокого кедра, путники обессилено повалились на траву, желая лишь немного согреться и забыться в тревожном сне. А завтра их снова ждала дорога, новые лишения, но сейчас о них не хотелось думать...

Едва заалел восток, а японский ефрейтор уже был на ногах. Все минувшие сутки он пристально всматривался в окружающий лес, внимательно изучал те редкие тропки, которые им приходилось встречать на своем пути, тщательно обследовал местность у подножия сопок сам и призывал к этому своих невольных спутников. Не раз бывавший в Маньчжурии до войны, он знал, что именно там селились маньчжурские и китайские отшельники. Какое-то внутреннее чувство подсказывало ему, что где-то рядом должно быть человеческое жилье, и потому он решил оставить своих спящих товарищей по несчастью под кроной высокого кедра и, взяв винтовку наизготовку, осторожно углубился в лесную чащу. Его не было весь день, и лишь к вечеру он вернулся к месту привала, но не один: перед собой он вел старого маньчжура. Небольшого роста, одетый в старый стеганый халат, потертую меховую шапку и сапоги из мягкой кожи, он выглядел сущим стариком, но поступь его была легка, движения уверенные, а голос звучал ровно и спокойно. Доставленный к месту привала под конвоем, он вовсе не выглядел испуганным и подавленным. Приветствуя незнакомцев, старик стянул с головы шапку и поклонился, являя всем свою седую голову с маленькой косичкой и вплетенной в нее черной ленточкой. После этого он молча осмотрел их долгим внимательным взглядом, что-то сказал японцу и показал направление, в котором им предстояло идти.

– Она шамана… Она будет реситя вас, его не мозно убивати…

– Да нешто мы звери какие?! – возмутился было Гордей, но, видя, как согласно закивал головой гунсо и улыбнулся своей безглазой улыбкой маньчжур, вовремя остановился. – Мы молиться за него будем, – и он размашисто перекрестился.

– Панимая – это ваша Бога, – проговорил японец и что-то сказал старику. Тот выслушал, молча кивнул головой и снова махнул рукой в направлении густых зарослей кустарника.

– Значит, нам туда идти? – спросил Гордей.

Ко всеобщему удивлению, маньчжур понял Гордея и энергично закивал головой…

Только к полудню они вышли к сопке, у подножья которой притулилась глинобитная мазанка-фанза. Ее крыша и стены густо проросли травой и мелким кустарником, и потому даже в десятке шагов обнаружить ее было непросто. Сама полянка была надежно скрыта от посторонних глаз стеной гаоляна, доходившего высотой до двух саженей. Рядом с землянкой имелся искусственный грот, который служил хозяину и кухней, и складом. Именно здесь, в жилище маньчжурского целителя Линь Тао, Гордею Кузнецову и его друзьям предстояло провести более двух месяцев, залечивая раны и набираясь сил, чтобы потом окружным путем, через Корею, добраться до Владивостока, а оттуда по КВЖД снова пересечь Маньчжурию и, наконец, попасть в Россию, в Красноярск…

* * *

До глубокой ночи троица урских мужиков безуспешно блуждала в потемках среди деревянных бараков и домов пристанционного поселка на окраине Красноярска, надеясь найти себе пристанище. В некоторых домах им просто отказали в ночлеге, от бараков и богатых домов они сами уходили из боязни попасть в руки военного патруля, полиции или того же Объединенного совета по доносу их хозяев. Мороз крепчал, и их положение становилось безысходным.

– Мужики, может быть, сдадимся в комендатуру? – робко предложил Тимоха. – Там хоть тепло, да и кусок хлеба с водой дадут?

– Ага, еще и водочки нальют… – кисло усмехнулся Кочергин.

– Ладно, мужики, пробуем еще раз… Вон видите избенку на краю, где огонек светится? Ну-ка, Тимох, загляни в окно, кто там живет? Большая семья нам не подходит… Лучше стариков найти или одинокую вдовушку…

Осторожно ступая по хрустящему снегу, они подошли к дому, вокруг которого не было ни ограды, ни калитки. Гордей с Иваном подсадили Тимофея, и тот заглянул в окно, где робко мерцал каганец…

– Гордей, кажись, пойдет… Одна баба, и в доме никого… Перед зеркалом сидит – кудельки на голову накручивает, – доложил Тимоха, спрыгивая на землю.

– Ну, если пойдет – стучи…

Три раза стучал Тимофей кулаком в двери сеней, но так никто и не откликнулся на их сигнал.

– Опять облом! – отбивая зубами чечетку, проговорил Иван. – А может, она не слышит?..

– Глухая она, что ли? – откликнулся Тимофей, не в силах удержать дрожь во всем теле.

– У меня Мария тоже, порой, как сядет к зеркалу да уставится на себя, так ее не дозовешься! Вот те крест! – Кочергин нашел в себе силы и перекрестился левой рукой. – Глазами хлопает, а ушами не слышит!

– Все они такие, бабы! – подвел итог Гордей. – Давай-ка мы тебя снова подсадим на окно…

– Не надо, реба, дверь-то в сени не заперта…– Тимофей осторожно потянул на себя дверь и исчез в сенях. За ним последовали остальные…

Хозяйка дома, тридцатилетняя Лизавета Сорокина, была настолько перепугана внезапным появлением в ее избе трех мужчин, оборванных, грязных и заросших, что ее одолела оторопь, а потом началась сильная икота. Неизвестно, сколько бы это продолжалось, если бы Гордей не зачерпнул из стоявшей в углу кадушки ковш воды и не заставил женщину выпить его залпом. После чего они горячо, наперебой, принялись рассказывать о войне, о своих лишениях в японском плену, показывали ей, ошалевшей от страха и их разговоров, свои боевые раны. Женщина слушала их с полными ужаса глазами и широко раскрытым ртом, но бледность с лица постепенно ушла, икота прекратилась. Наконец она нашла в себе силы, чтобы спросить:

– Мужики, побожитесь, что не угробите меня, бедную вдовую бабу?

– Вот те крест святой!.. – хором ответили непрошенные гости и дружно перекрестились. После этого женщина, похоже, совсем успокоилась и даже попробовала командовать ими:

– Ладно, мужики, верю, коли побожились перед иконой святой, вижу, что крепко вас потрепала жизнь, ну, да каждому свою долю Бог посылает! Больные, израненные, а все же домой возвертаетесь, а сколько таких же мужичков там полегло, как и мой Вася… Нонче поздно уже, знакомиться завтра будем, а сейчас подкрепитесь, чем Бог послал… – из чугунка, что стоял на приступке еще теплой печи, она достала три картофелины в мундире, кусок черного хлеба да большую кружку самогона. – Это вам и для сугреву, и для спасения от голода, а завтре другая будет пища, в погребу солений хватит…

Спать будете на лавках, двое-то, а третий – на сундуке… Завшивели, поди, родненькие, а потому белья пока не дам, окромя холщовых накидок… В избе тёпло, не замерзнете… Одежку с себя всю снимайте, с исподним вместе, и выбросьте в сени на мороз, а завтра я простирну его в бельевой, в депо, прожарю, а вы, как проснетесь – баньку стопите, в огороде она, с улицы-то не видать, колодец рядом… Дрова в сараюшке, серянки – на приступке. Завтра суббота, день не долгий, к обеду приду, да вы уж баньку-то не застудите, чтобы и мне досталось… Вот ножницы, бритва мужева – после баньки подстригите друг друга, лучше даже побриться наголо, а то у нас тут сыпняк ходит по городу, как бы и вам не заразиться… А я вам бельишко оставлю, что от мужа осталось, оболокетесь в него только после бани …

Отогревшись в тепле, перекусив и испробовав хозяйский самогон, мужики чуть повеселели и теперь уже с интересом поглядывали на хозяйку, вся одежда которой состояла из короткой исподней рубахи, почти не скрывавшей ее гладких красивых ляжек. Заметив эти взгляды, Лизавета накинула на плечи платок, но на его темном фоне ее ноги выглядели еще белее и соблазнительнее.

– Это что же, хозяюшка, нам перед тобой прямо телешиться, али как? – неуверенно спросил Тимофей.

– Да я отвернусь, не бойтесь, а если и подгляжу одним глазом – что же страшного? У самой же мужик был, да сгинул в этой проклятой Маньчжурии в прошлом годе еще. Похоронка пришла…Так что мне и погляд один уже за радость будет… Я ведь пустила –то вас на постой потому, что сама от войны пострадала… Да ты не стой, не красней, – прикрикнула она на Тимофея, – снимай порты, рубашку, шинелку прихвати – и все в сени, на мороз…

Пока мужики неловко освобождались от своей грязной одежды, а потом, прикрывая причинное место руками, заняли свои спальные места, хозяйка выдала каждому по куску холста.

– Это вам и простынка, и одеялко…Солдаты – люди привышные… Да ночью не баловать – у меня кистень под подушкой… – с этими словами она задула каганец, что стоял в центре круглого стола, и забралась на печь.

Новый день для бывших японских пленников начался около полудня. Первым поднялся Тимофей и, как есть, нагишом, сразу бросился к печке. Было видно, что хозяйка утром подкинула в топку дров, но они прогорели, печка затухла, и в избе заметно потянуло прохладой.

– Да-а, печка-то хреновая, тепло совсем не доржит… – Тимоха бросил в топку несколько полешек и пытался разворошить еще теплую золу, но разжечь печь ему не удалось.

Гордей, разбуженный Тимохой, глянул на друга, колдующего у печи и расхохотался:

– Ах ты, черт голозадый, спать нам мешаешь?!

Иван тоже проснулся и, увидев Тимоху у печи, расхохотался вслед за Гордеем. Смутившись, Тимофей схватил свою холстину и повязал ее на поясе. То же самое сделали Гордей с Иваном. На столе их ждал скромный завтрак, состоявший из осьмушки хлеба, куска соленого сала, нескольких головок лука с солью да теплого чая на печке. Поскольку в доме был только один мужской тулуп, то решили, что баню топить будет Тимофей: изувеченные руки Гордея и Ивана делали эту задачу для них почти невыполнимой.

Через час баня была готова и друзья, накинув на голое тело свои шинели, заблаговременно отогретые в избе после их ночевки в сенях, пошли мыться. И опять главным распорядителем был здесь Тимофей. Он помог мыться и Гордею, и Ивану, подстриг их и побрил. Без бороды, усов, с бритой головой, Гордей и Иван, сильно похудевшие за время мытарств по Маньчжурии, выглядели как больные из тифозного барака, и только Тимофей, которому ни Гордей, ни Иван не могли помочь бриться, остался таким же лохматым и суровым. Мало того, он теперь казался много старше своих товарищей.

– А как же я-то? – растерянно спросил Тимоха. – Ладно, бороду я сбрею, а голову?..

– Ничего, Тимка, брей бороду, а в твоей голове мы с Иваном поищемся и всех твоих вшей передавим… – со смехом сказал Гордей.

– Нет, Гордей, это хозяйка его вшей гонять будет, а то и вовсе побреет… Что ни говори, а он у нас ноне самый боеспособный – поддержал Гордея Иван. На шутки друзей Скопцов только хмурился…

Вернувшаяся с работы Лизавета долго смеялась, разглядывая лысых Гордея и Ивана, но Тимофею посоветовала тоже обриться наголо.

– Да как же я сам-то… а у них руки все покалеченные…

– Да-а, бедолаги вы мои…Ладно, Тимоша, я сейчас в погреб, а потом – в баню… пойдешь со мной, там я тебя и побрею…

Гордей с Иваном многозначительно переглянулись, но промолчали. Из бани Тимофей и Лизавета только через три часа… Скопцов сверкал свежей лысиной и обменивался с хозяйкой томными взглядами…

Вечером справляли застолье. И хозяйка, и гости – в белом исподнем, и только плечи женщины по-прежнему прикрывала широкая шаль. От бани ли, от выпитого ли самогона лица мужчин и женщины раскраснелись, да и сам разговор сделалсявеселее… Тут-то Гордей и его друзья узнали, что в Маньчжурии погиб второй муж Лизаветы, с которым она прожила всего три года. А еще раньше ее первый муж попал пьяный под поезд, оставив ее вдовую и без детей.

– Не судите меня, мужики, не шлюха я подзаборная, но мне нужен ребеночек… Ой, как хочу его! Не знаю, понять ли вам это?.. А ведь мне уже тридцать третий годок… уходит мое бабье время, уходит… – было видно, что она сильно захмелела, и все то, что бродило в ее душе за годы вдовьей жизни, теперь само просилось наружу. А кому, как не людям, случайно встретившимся на твоем жизненном пути, можно так вот откровенно высказать свои боли и печали, зная наверняка, что уже завтра-послезавтра они навсегда уйдут из твоей жизни и даже самые твои неосторожные признания так и останутся втуне.

– А что если снова выйти замуж? – осторожно спросил Кочергин. – Неужто у вас женихов нету?

– Были, как не быть, да на войну-то все больше холостых у нас забирали, а семейных железнодорожников не трогали, сказывали, броня какая-то на них лежит… А из тех, что остались, многие сейчас в революцию пошли, какие тут дети!.. Вон что в городе-то творится!.. Опять кого-то убьют, кого-то посадят, как пить дать, а мне ведь тридцать три уже скоро… А чужого мужа тут не увести: поселок маленький, все друг друга знают… Налей-ка, Гордей, еще… Дай Бог мне сыночка вот такого же, как ты, Гордей, красивого да сильного… Не оставьте, робяты, в беде, помогите мне с мальчиком…

Мужчины, сидящие за столом, были обескуражены смелыми и, одновременно соблазнительными словами молодой и красивой женщины. Их целомудренное деревенское сознание с трудом принимало такие откровенные признания, хотя от вынужденного долгого воздержания их истосковавшаяся по женской ласке плоть была готова выполнить ее любую просьбу. Но в эту ночь на печь к хозяйке полез Тимоха…


Глава 6

Второй месяц был на исходе, как Федор подрядился возить уголь из Кольчугино на Гурьевский железоделательный завод. Работа эта ума много не требовала, однако крепко испытывала любого на терпение и выносливость. Весь день в пути: из Кольчугино – в Гурьевск и обратно; реже за сутки удавалось обернуться дважды. Лошадь, запряженная в сани с наращенными боками, покорно тянула свой груз, а возница мучился на облучке, не имея возможности ни пришпорить коня, ни вздремнуть за время пути. И когда становилось уже совсем невмочь бороться с дремотой, он соскакивал на землю и шел рядом с повозкой.

Для ночлега возчикам угля представлялись нары в бараке, жидкая похлебка, кипяток да осьмушка черного хлеба, правда, все это было за счет завода. Один раз в неделю полагалась баня, как в Гурьевске, так и в Кольчугино, где застанет нужда. Легче приходилось тем, у кого жила родня в этих поселках, которая могла приютить их у себя.

В первый же день, оказавшись в Гурьевске, наведался Федор в домик, где когда-то жил Кузьма Козлов, да только не нашел там ни старика, ни его хозяйки, а новые жильцы рассказали, что сам кузнец помер лет пять назад, а жена – ровно через год после него. Ни наследства, ни наследников после себя не оставили эти люди, словно и не жили вовсе на свете белом…

После каждых двух недель работы возчикам разрешалось брать отгульные дни, чтобы съездить домой, навестить родных, попариться в баньке и просто отоспаться. Мог бы и Федор наехать в Урское – невелик путь, но ни разу не приехал он домой. И причин тому много было…

Отец обещал дать знать письмом или с оказией, что можно возвращаться, как только страсти на селе немного поутихнут. Не дал знака, значит пока нельзя…

Помнил Федор и слова Кирилла Ивановича: «…лучше глаза не мозолить тем, кто потерял своих родных на войне…». Ведь он, живой и здоровый, теперь как укор родственникам погибших. И объяснить-то им толком, почему он здесь, а они где-то там навсегда остались, не получится. Тут и справки липовые могут всплыть…

И, наконец, себя хотел проверить уже в который раз, да со всей строгостью: выдержит ли разлуку с Аленой? Не случится так, как было во времена теперь уже далекого его бегства в Кузнецк. Ведь он тоже тогда томился страстью, как больной ходил, а на поверку все базарной шуткой обернулось: и барышню себе завел там, и саму Алену вспоминал нечасто, а главное, без трепета душевного. Сам ли перегорел до сроку или брата своего пожалел, сейчас уж не поймешь, да только отповедь потом получил от Алены на покосе по заслугам. Обиделся, правда, словно оплеуху получил. Уж много позднее, в тюрьме, где свободного времени на раздумье представилось много, понял, что подступался он тогда к своей любимой и, как оказалось, любящей его женщине, не как жених, не как серьезный кавалер, а как кот мартовский: схватить бы сладкий кус, а потом хоть трава не расти. Не раз и не два, лежа на нарах после отбоя, прокручивал он в памяти тот разговор с Аленой на покосе. А будь слабее девушка, уступи она ему тогда, как Глашка Лукина Липату, ведь неизвестно еще, шел бы у них сейчас разговор о совместном житье- бытье или нет… Конечно, он не стал бы похваляться своей победой, как Липат, но и того хватило бы, что изломал бы он тогда сразу две жизни: и Алене, и брату. Не случилось, и слава Богу!

Но сейчас у него в душе жило какое-то иное чувство. Нет, он также физически ощущал неимоверную тягу к ее красоте, к ее телу, но вместе с этим он уже неотступно приходил к мысли о том, что будет у них дальше: где и как будут жить, как воспитывать детей… А сознание того, что эти дети не его, а погибшего брата, придавали его раздумьям какую-то щемящую остроту. А как иначе, ведь отцу с матерью уже на седьмой десяток перевалило, сдают потихоньку, и вдруг останется Алена одна с двумя детьми? И ведь на всем белом свете у нее нет родного человека!..

Только подумал так, и вспомнил Верку… Да что Верка, сама только замуж вышла, в чужую семью ушла, до сестры ли ей теперь?.. Такие невеселые мысли роились в его голове под скрип санных полозьев на езжалом пути между Кольчугино и Гурьевском. А то так разбежится в своих думах, что дух захватывало… Будто получает он письмо от Алены, где она сама зовет его к себе и пишет о самых своих горячих чувствах… Стряхнет с себя эту думку-мечту, как наваждение, а трезвый рассудок уже подсказывает другую печаль: даже случится им жить вместе и воспитывать детей, но только не в Урском. Деревня знает свои уставы – веками складывались они, определяя собой основы крестьянского уклада, и они-то противятся тому, чтобы брат или иной близкий родственник, женился на вдовой родственнице. Не примет община, не одобрит церковь, а как отец говорит: «в обчестве живем, а его мнение уважать надо!». Вот и думай, как тут быть!.. Такие невеселые размышления одолевали Федора на протяжении всего времени его добровольно-принудительных работ по доставке угля на Гурьевский железоделательный завод.

* * *

Вечером следующего дня, уже потемну, вернулся Федор Кузнецов в отчий дом. Ехал, не таясь, но и выставляться напоказ не хотел. Возможно, кто-то из урских полуночников и заметил в зимних сумерках сани с одиноким пассажиром, что стремительно миновали мост через Ур и устремились к вершине увала, на гребне которого, впритык к густым зарослям ельника, стояла кузнецовская изба. Около отцовской усадьбы он остановил Чубарика. Завидев родной двор, тот весело заржал, из конюшни, из глубины двора, ему откликнулся Серко. «Кони, и те скучают друг по дружке, а людям-то каково?» – подумалось Федору, и его охватило тепло предстоящей встречи с родными ему людьми…

Была суббота, и по всему селу топились бани, отчего столбы дыма поднимались не только над избами, но и над маленькими утлыми строениями, поставленными, как правило, на обочине просторных огородов, где его земляки парили и отмывали свои натруженные тела. Дымила труба и кузнецовской баньки, а в небольшом окошке неярко мерцал огонек каганца. Наученный тем, как его недавно встретили после долгой разлуки родные псы, и прежде всего Найда, сумевшая тогда его даже укусить, теперь он легонько свистнул, подзывая собак к воротам, и, заслышав легкое повизгивание лайки и шумное дыхание кобелей, сказал, словно поздоровался с ними.

– Ну, родненькие, не будете кусать блудного хозяина?.. – и только после этого через потайное отверстие открыл створку ворот. Найда успела облизать его руки и, приветствуя, встала на задние лапы, опустив передние на его грудь. Гром стоял рядом и всем своим видом показывал радость встречи с молодым хозяином, и только Свисток подошел к нему с каким-то виноватым видом, низко опустив голову к его ногам.

– Стареет псина, стареет… – с грустью подумал Федор, и коротким взмахом руки умудрился всех их погладить по головам. – Все, ребята, несите службу дальше…

Отца он застал в одном исподнем в горнице за столом. По всему было видно, что после бани он уже причастился своей анисовкой и теперь, в круглых очках с металлической оправой что-то с усердием выводил ручкой с железным пером на листке бумаги.

– Фе-едя-я… – удивленно и радостно протянул он, увидев входящего сына. – А я тут цыдулку тебе сочиняю, чтобы, значит, возвертался домой, а ты уже тутока!..

Он резво вскочил с табуретки, чтобы приветствовать сына, но тут же поморщился и схватился левой рукой за спину: по- молодецки встретить не удалось. Наскоро скинув валенки, Федор поспешил к отцу навстречу, обнял его, и они троекратно расцеловались.

– Чего морщишься, батя, неужто старый стал? Не поверю! – Голос Федора звучал громко и весело.

– Верь-не верь, а иной раз как схватит поясницу – хоть ревом реви. И парю ее, и бабка утюг горячий ставит, а летом у Кузьмы пчелами лечился, ан нет-нет, да прихватит… Вот тут и думай, старый стал или еще нет…

– Ладно, пап, женщины и ребятишки-то в бане, должно быть?

– Да, Алена с матерью пошли их мыть, пора бы уже и вернуться… Ты ополоснешься с дороги или как?

– Конечно, бать, и попарюсь, и помоюсь! Казенные бани-то никак не сравнятся с домашней…

– Это верно, сынок, только вот что: не ждали мы тебя ноне, прости за такие слова, а потому воды холодной я мало принес, да и спина, едри ее в копчик, прижала меня… Разболокайся живчиком да возьми пару ведер с водой из сенцев… Они, поди, ледком уже взялись, да в бане быстро отойдут… дрова, знаешь, где лежат…

На самой середине тропинки, ведущей от дома к бане, он повстречал мать с детьми. Укутанные с головой, они не сразу заметили Федора, а увидев, радостно заговорили, перебивая друг друга. Поцеловав всех наскоро, Федор, оставив ведра на тропе, проводил их до дома, а потом вернулся назад. Его сердце бешено стучало, а в коленях ощущалась непривычная дрожь. В оконце предбанника, задернутого цветной занавеской, он видел силуэт женщины, той самой, что стала для него в последние месяцы сущим наваждением. Федор на секунду задержал шаг у двери в предбанник, поставил ведра с водой наземь и отчаянно шагнул вперед…

…Алена только обтерлась полотенцем и повязала им голову, как дверь в предбанник отворилась и в клубах морозного пара возник ОН… Эти два месяца, что Федор работал на извозе, показались ей длиннее тех восьми лет, что его не было дома. Не раз вспоминала она свой последний с Федором разговор перед его отъездом: «…сестра я тебе, и не более…». И как корила себя, лежа одна в широкой вдовьей постели: почему говорила с ним так сухо и строго? почему хоть взглядом или жестом не подбодрила его, не подала хоть самую маленькую надежду? Эти терзания еще больше не давали ей покоя после появления в селе Федьки Харламова. Его страшный рассказ о гибели всех урских парней, а потом повторная похоронка, пришедшая из уездного военного присутствия, где было изменено только место гибели рядового Кузнецова (теперь вместо острова Сахалин там значилась Маньчжурия), сняли последние ее сомнения в том, что Гордей погиб. Она видела, как все более смирялись и свыкались со смертью близких им людей урские женщины, родители Гордея, а потому и сама она все больше ощущала себя вдовой. И это сознание теперь позволяло ей по иному смотреть на отношения с Федором. Да – горе, да – скорбь, но ее молодой организм с нерастраченными человеческими страстями сам собой звал ее от горьких воспоминаний к светлым думам о счастливой взаимной любви. И все эти мечты в ее сознании были связаны только с Федором. Но его не было рядом, и вся жизнь для нее теперь превратилась в бесконечно длинную и утомительную цепь ожидания своего счастья. Дни проходили один за другим, а оно все не шло и не шло. Не раз она ловила себя на мысли, что, знай, где сейчас Федор, плюнула бы она на все условности и отправилась бы к нему даже пешком. Но проходила ночь с ее тайными думами, и утром Алена вновь представала перед всеми, кто был рядом с ней, сильной и волевой женщиной, а на ее красивом лице лишь изредка явно отражались радость и скорбь.

– Федор!.. – со стоном выдохнула она, замерев перед ним нагая, лишь с полотенцем на голове, и ноги ее подкосились. Но Федор успел поймать ее на руки и вместе со своей драгоценной ношей осторожно опустился на широкую лавку. Много лет перед его глазами вставал образ прекрасной девушки во всей красе первозданной наготы, но сейчас, увидев ее так близко, он понял, что она еще прекраснее и желаннее той, которой он грезил все эти годы.

– Алена!.. Аленушка!.. Родная моя! Кровинушка моя! – он осыпал поцелуями ее лицо, шею, грудь. Она же, наблюдая за ним из-под своих длинных черных ресниц, шептала в ответ:

– Феденька! Родюшка ты мой… жаль ты моя давняя… – незаметно для самой себя она стала отвечать на поцелуи Федора, пока, наконец, их губы не встретились в долгом и страстном поцелуе. Уже в следующее мгновение Федор скинул с себя полушубок, исподнее, валенки и снова бросился в объятия своей любимой, и весь мир перестал для них существовать…

– Федя, Федь!.. – робкий голос женщины вернул его к реальности. – Тятя с мамой будут волноваться… Идти мне надо, не то стыд принять придется…

– Теперь уж все равно… – Федор сел на лавке, прислоняясь к бревенчатой стене, рядом с ним присела Алена. Молодые, нагие, красивые, они впервые были рядом,но ни капли смущения не отразилось на их лицах, словно вся прежняя их жизнь состояла из таких объятий и поцелуев.

– Жалеть не будешь? – Федор смотрел сверху на Алену, прильнувшую к его плечу.

– Наверное, Бог дает нам эти испытания, а роптать на него грех…

– А замуж пойдешь?

– А с двумя детьми возьмешь?

– Я тебя и с тремя возьму, только надо решить, где мы будем жить… Здесь нам жизни не будет…

– А еще благословение родителей нужно…

– Они славные люди – поймут…

– И дай-то Бог, но мне, Феденька, пора!.. – она вскочила с лавки, надела белую сорочку, шубку, сунула ноги в валенки и выскочила наружу…

Как он мылся и парился, Федор потом так и не мог вспомнить. Этот вечер остался в его памяти на всю оставшуюся жизнь какой-то ослепительно яркой и неимоверно обжигающей вспышкой.

…Когда он вернулся домой, все домашние сидели за столом и ждали его, а дети уже мирно посапывали на своих постелях. Алена раз за разом краснела при всяком взгляде Федора, а отец пытливо смотрел на сына и невестку, но от излишних вопросов до поры воздержался…

Любовная страсть Федора и Алены, нашедшая себе случайный исход, на какое-то время застыла, заставляя мучиться и переживать влюбленных. Они просто не могли найти в доме ни места, ни времени для своего нового свидания, и потому, когда Михаил поручил Федору съездить за сеном на дальний укос, он сначала согласился с неохотой.

– Мне бы с тобой съездить, – посетовал Кузнецов-старший, – да поясница не проходит…

– Тятя, а я могу съездить с Федором… – вызвалась Алена.

– И то верно, – согласился он, но при этом испытывающее посмотрел на сына. – Возьмешь подмогу, али сам справишься?

– Да справиться-то и один бы справился, только ведь я там был-то всего раз, да летом, да еще сто лет назад – как бы не заблудился…

– Ну, вот и ладно: будет тебе Алена и проводником, и помощником…

…И тот стожок, доселе стоявший под снегом, но растревоженный людьми накануне Нового года, стал невольным свидетелем страстного соития двух любящих людей, не получивших благословения на свою любовь ни от родных людей, ни от святой церкви…

Как ни старались Алена и Федор сохранить свою тайну от родителей, но уже через несколько дней Михаил с Матреной догадались, какие отношения сложились у их старшего сына с невесткой, и потому решились на тот разговор…

– Блуда в доме не потерплю! – резко заявил Михаил Кузнецов, стукнув кулаком по столу, чем невольно поверг в смятение и жену, и невестку, а сын только скрипнул зубами в ответ. – Но горе случилось: сложил наш дорогой сынок Гордеюшка свою буйну голову за царя и Отечество…Царствие ему небесное и вечная память! – Тут он встал и, оборотившись к иконе Николая Угодника, размашисто трижды перекрестился и поклонился. Вслед за ним это сделали все его домочадцы. – Садитесь, садитесь…

Теперь его голос звучал уже мягче, извиняюще…

– Ведомо нам с матерью, что давно вы друг друга жалели, но до позору дела не довели: ушел Федор в сторону, не стал мешать брату… И ты, Аленушка, блюла мужнюю честь все эти годы, но беда случилось…А жить-то надо, детишки, вон, растут, скоро спрашивать будут, что и как … Да и вам еще годков-то немного… Тебе ведь, Алена, двадцать пять только, да и тебе, Федьша, чуть за тридцать – своих еще детишек не поздно заиметь…

– Даст Бог – и мы вам поможем их поднять!.. – негромко вставила Матрена, а Алена, вся пунцовая, сидела, опустив глаза к полу.

– Не кори себя, Аленушка, – успокоил невестку Михаил. – Я завсегда перед твоим отцом в ответе за тебя… Жили вы с Гордеем хорошо, жили ладно, по-людски, детей, вон, нарожали, а теперь их воспитывать надо. Да только заковыка такая выходит: нельзя вам с Федором вместе быть. Тут тебе и церковь против, да людская молва… В обчестве живем! Вы уж зиму-то потаитесь от людского глаза, да не на сеновале (зимой-то поморозитесь, не дай Бог!), не на кухонке летней, а вот тут вот… – не оборачиваясь, он махнул рукой на широкую кровать, где раньше спали Гордей и Алена, – а по весне тихонько съедете в Кольчугино, иль в Кузнецк. У тебя, Федор, дорога туда тореная, даст Бог, в этот раз лучше примут… А нет, будете сами обустраиваться, не маленькие. Детишек же пока у нас оставите… Это к тому я говорю, что на селе вам так и так жить не дадут по-доброму: иные слова хуже кипятка жгут, а у нас таких говорунов – пруд пруди, там же некому будет вас судить. А грех этот мы с матерью отмолим за вас!.. Детишков же пока не посвящайте во все это, хотя Маняшка, поди, уже все разумеет, глазливая девка растет, ну, да мы с бабкой поговорим с ней… Понятен ли вам наш сказ? Согласны ли вы с нами? Живите, коль это все у вас всурьез, а ежели вы закрутили тут карусель от скуки да безделья – я вмиг вас разведу по углам, но никакого блуда не допущу! – И он снова стукнул кулаком по столу, а затем пытливо посмотрел на молодых.

– Ясно, бать, я согласный, – первым откликнулся Федор. – Ежели у вас с матерью какие-то сомнения остались в душе, то корите меня в первую голову, а не Алену… Я – мужик, я добивался ее уже много лет, и если бы не беда с Гордеем, никогда бы я не заступил ему дорогу, и никогда бы Алена не ответила мне согласьем. И если есть грех на нас, то пусть ляжет только на меня!

– Спасибо, тятя, спасибо, мама, – глухо проговорила Алена, едва поднимая глаза. – За понимание, за доброту вашу спасибо! Случилось так, что люб мне Гордей… был, и Федор полюбился… Не баловства ради, а ради жизни серьезной, ради детишек наших с Гордеем, да чтобы старость вашу обогреть домашним теплом, жить будем с Федором и вас почитать. А чтобы позор на наш род не накликать, съедем мы весной или летом на сторону, а потом и вас к себе заберем…


Глава 7

Вторую неделю невольно гостили посланцы села Урского у разбитной и отзывчивой на ласку вдовушки Лизаветы Сорокиной. Дом ее находился на самой окраине станционного поселка и, похоже, никто из соседей не приметил появление чужих людей, да и сами они по большей части отлеживались в избе, набираясь сил и готовясь к поездке домой. Но уже через неделю такой праздной жизни Лизины постояльцы поняли, что одной бабе трех мужиков не прокормить, а потому отрядили Тимофея Скопцова искать работу в городе, а главное, прознать о возможности выехать из Красноярска на любом попутном эшелоне до Томска, Новониколаевска или Тайги. А там, решили они, и пешком можно до дому добраться. Пока Тимофей мыкался в городе в поисках заработка, Гордей с Иваном решили привести в порядок усадьбу своей хозяйки. Не по нраву было им, что изба совсем не защищена от улицы ни оградкой, ни забором. Когда осмотрелись лучше, то обнаружили, что вокруг избы и огорода были аккуратно врыты столбики, а за баней лежала гора досок, бруска.

– То муж по прошлой весне готовился забор городить, да не поспел – в армию забрали… Так и лежит с тех пор, а мне недосуг, да и не бабье это дело…

Дело мужское – понятно, и решили Гордей с Иваном поставить забор. А тут как раз мороз ослабел, и они, кряхтя и ругаясь, принялись городьбу городить. Непросто, когда на двоих две с половиной руки. У Гордея хоть и затянулись швы на руке, а все же кожа молодая, нежная, и любое неосторожное прикосновение к ней вызывало у него болезненное ощущение. Еще хуже чувствовал себя Иван. А все же приноровились они к работе: выбрали прожилины по размеру, где надо укоротили их (топор, пила и остальные плотницкие инструменты в доме имелись, что говорило за то, что второй муж Лизы был мужиком домовитым), сносили к вмерзшим в землю столбикам, приколотили прожилины, а уж на них потом и доски мостить стали: один держит ее своей единственной рукой, а другой колотит молотком, с непривычки неловко зажатым в левую руку (покалеченную Гордей еще боялся напрягать работой). Кто бы видел со стороны, наверное, подивился бы таким трудникам. И тем не менее через несколько дней вокруг избы Лизаветы и ее надворных построек возник глухой забор вровень с человеческим ростом – покойнее стало на душе у хозяйки, свой двор поимела, благодаря двум калекам.

А Тимофей, к тому времени чуть окрепший и даже с лица поправившийся, ходил по городу в поисках работы. Да негде было ему применить свои навыки землепашца, а другой профессии, годной для большого города, он в своем Урском получить не сподобился. Работал грузчиком в магазинах, на складах, а потом прибился к пакгаузу, где всегда грузов полно, а домой приносил то каравай хлеба, то муки мешок, а то соли, которую потом сам же и продавал на местном базарчике или обменивал на сахар или картошку. Однажды принес две буханки круглого черного хлеба и бутылку спирта, а вечером вся честная компания собралась за праздничным столом.

– …Сегодня я в том тупичке был, где нас высадили, – рассказывал Тимофей, – там поезд санитарный стоял: покойников снимали, раненых и больных из вагона вагон переносили, да не на носилках, а чуть ли не на руках… Душно, грязно… И война ужо закончилась давно, а все везут нашего брата…

– А поезд-то какой? – с тревогой спросила Лизавета. – Я слыхала, что нонче на станцию поезд с больными сыпняком прибыл, так его, почитай, сразу дальше отправили, от греха подальше…

– Ну, вот мы его и отправили… Мертвяков сняли, новых больных догрузили, и отправили… За то и спирту получил…

В эту ночь хозяйка не приняла Тимоху к себе на печь, а постелила ему на полу у печки. Всю ночь Тимоха беспокойно ворочался, мешая спать другим, а утром выглядел утомленным.

– Не смей ходить больше на эшелоны с сыпняком! – потребовала хозяйка, а Гордей с Иваном ее поддержали. В этот день Тимофей вернулся домой раньше обычного и жаловался на головную боль, озноб и слабость в теле. Лицо его было красное, одутловатое. На четвертый день у Тимофея появилась сыпь…

– Это тиф, мужики! – твердо заявила Лиза. – Знамо это дело мне, сама болела пять лет назад… Мне-то он не страшен, а вот вам, солдатики, надо бы поберечься…

В этот день она жарко натопила баню, заставила помыться своих квартирантов, помылась сама, а главное, искупала слабеющего на глазах Тимофея, и даже успела снова побрить его наголо, после чего, слегка остудив баню, устроила ему там лежак:

– Тут тебе, Тимоша, будет спокойнее, да и друзьям твоим надежнее…

А Гордею и Ивану она рассказала, как уберечься от болезни и как ухаживать за Тимофеем…

Уже через несколько дней болезни Тимохи все обитатели сорокинской избы почувствовали, что без его приработка стало голодно, и потому Гордей с Иваном решили сами идти на заработки. Да что могли сделать два инвалида? Кому не предлагали свои услуги, все смотрели на них с сочувствием, но мягко отказывали: куда вам, сердешные. Уставшие, озлобленные, голодные, присели они на какие-то пустые ящики на углу жилого дома и стали крутить самокрутки, чтобы перекурить свои неудачи на трудовом фронте. Если у Гордея худо-бедно дело продвигалось, то Иван одной рукой так и не научился крутить цигарки, и раз за разом его табак просыпался на землю.

– Погодь, Иван, не потроши зря кисет: вот себе сверну «козью ножку», потом и до тебя очередь дойдет…

– Да ты сам-то еле-еле…– огрызнулся Иван.

Какой-то пожилой мужичок остановился рядом с ними, поглядывая, как натужно готовят себе курево два инвалида, а потом спросил не без ехидства:

– Руки-то не по пьяни попортили?

– Да пошел ты!.. – взвился Иван, зато Гордей, к этому времени уже изладивший одну цигарку, ответил вежливо:

– Нет, батя, отхватил мне мои пальцы один японец в штыковом бою… Прибил я того японца, а вот пальцы свои не уберег…

– А у дружка твово, что рукав пустой?

Иван снова сердито вскинул голову на любопытного мужичка, но его опять опередил Гордей:

– А дружку моему, Ване Кочергину, самурайский майор мечом руку отсек по самый локоть за его геройство, и потому возимся мы теперь с каждой цигаркой…

– Вон оно как, – протянул мужик, – а я думаю, чего вы тут копошитесь…

Рядом остановился еще один человек, близкий по возрасту первому:

– Чево, Назар, знакомых встретил, али как?

– Да нет, Гоша, солдатики израненные с Маньчжурии домой добираются, а тут сидят и мучаются – вдвоем одну цигарку свернуть не могут, да и как быть, когда руки все покалеченные…

– О, смотри ты, и впрямь пальцы будто бритвой срезаны! – удивился мужчина, – а у этого и вовсе рукав полый…

Иван сидел, потупив голову, готовый прогнать любопытных ротозеев, но Гордей здоровой рукой обнимал его, одновременно прижимая к ящику, а свою раненую руку протянул к собеседникам:

– Попортили руки нам японцы, да еще выехать не можем, вот и гуляем по вашему городу, работу ищем для пропитания…

– Да уж какая работа с такими-то клешнями… Впору милостыню просить – народ-то у нас жалостливый, не даст пропасть…

Остановились две женщины с кошелками и стали прислушиваться к разговору мужиков, а потом одна из них сказала, словно простонала:

– Эх, касатики! Жизнь свою лихом меряют! Как бы им до дому родному добраться из этой-то коловерти!..

А между тем рядом останавливались еще какие-то люди: старик в старых подшитых валенках, мальчишка со щенком на руках, пьяненький мужик, у которого из кармана торчала бутылка с самогоном. Толпа росла, разговор становился все оживленней. Одни ругали японца, другие жалели раненых, а домой Гордей с Иваном вернулись поздно вечером с караваем хлеба, шматом сала, тремя луковицами, бутылкой самогона и пятью копейками в кармане. Такой успех не грех было отметить и потому, накормив Тимофея в бане, здоровые обитатели дома сели вечерять за бутылочкой самогонки, а перед сном, улучшив минутку, когда Иван вышел до ветру, Лизавета позвала Гордея к себе на печь… И впервые за многие месяцы лишений и испытаний ожила плоть Гордеева, снова захотелось жить и верить, что самое плохое уже позади…

…Через день «выходили на работу» Гордей и Иван, и всякий раз приходили с хорошим уловом: добр русский человек, отзывчив на чужую беду, и если здоровому и богатому он может кукиш показать или плюнуть вслед, то больному да слабому завсегда готов помочь и поделиться последним куском хлеба. И пока будет жить в душе каждого русского такая доброта, не оставит его Бог в трудную минуту, потому как и сам Он, верили мужики, всегда готов прийти на помощь сирым и убогим, слабым и больным, но верящим в него, в его чудодейственную силу.

…Неспокойно было в городе все это время, а к концу декабря и вовсе поползли разные слухи, что карательные отряды окружили Красноярск со всех сторон, никого не впуская и не выпуская, и что скоро казаки будут рубить шашками всех, кого ни попадя. И достанется тогда и революционерам из Красноярской республики, и простым мещанам. На улицах уже давно не видно было полицейских и жандармов, зато на каждом шагу были патрули с красными повязками. Гордея с Иваном долгое время не трогали, но однажды рабочий патруль решил проверить у них документы, а как раз их-то у них и не было. Взяв под ружье, привели задержанных в свой штаб, что находился в бывшей конторе вагонного депо.

– Эй, мужики, где Шубин? – крикнул старший патруля.

– А на что он вам? – откликнулся молодой рабочий, опоясанный пулеметной лентой.

– Да поймали двух шпиенов или дезертиров, разобраться надо бы…

– Да он двое суток не спамши… пусть еще часок поспит – потерпют уж твои шпиены…

– Но-но, Василий, со шпионами дремать нельзя, – строго сказал мужчина средних лет, выходя из соседнего кабинета, – их надо сразу обезвреживать!..

– Так точно, товарищ Шубин! – молодой рабочий резво вскочил на ноги.

– Ну, так подавай их сюда… Три часа подремал – мне хватит…

Гордея с Иваном подвели к командиру и посадили на некрашеную лавку напротив стола, за которым сидел еще толком не проснувшийся Шубин.

– Так-с, кто из вас главный шпион? Фамилия? Звание?

– Моя фамилия Кузнецов Гордей Михайлович, и я вовсе не шпион, а бывший солдат 4-й Сибирской дивизии… Николай Константинович… Узнаешь ли? – произнося эти слова, Гордей поднялся со скамейки и снял шапку.

– Кузнецов Гордей… Гордей?! – Шубин вскочил с табуретки и кинулся к Кузнецову. – Гордей! – и они обнялись…

…В своем маленьком кабинете, где он спал накануне, Шубин напоил «шпиенов» крепким чаем, выслушал их торопливый рассказ о злоключениях на Сахалине и в Маньчжурии, а затем, понизив голос, сказал:

– Тяжелое время для нас наступает, ребята. С Урала идут карательные отряды в Красноярск, из Маньчжурии со дня на день должны прибыть два полка – и все это на нашу республику. Сил у нас мало, но мы будем держаться до конца. Вас не зову с собой, потому как вижу, что солдаты вы никакие…вам бы подлечиться еще. Завтра мы отправляем на запад эшелон с ранеными – езжайте, может быть, вам удастся пройти сквозь кордоны…

– Эх, никак нельзя нам сейчас, Николай, – сказал Гордей. – Тут с нами еще один наш деревенский, он в тифу лежит…оставить его не можем…

– Понимаю – сам погибай, но товарища выручай! Тогда вот что… Может так статься, что через день-два в город войдут карательные команды, объявят комендантский час, будут ловить всех подозрительных, а может быть, и расстреливать прямо на месте… парижских коммунаров так расстреливали, а чем мы хуже их? Как прослышите про комендантский час или военное положение – сидите в доме, нос на улицу не показывайте! Недели через две-три, ну, месяц, а ваша хозяйка пусть заглядывает на станцию, где пойдут воинские эшелоны, поспрашивает солдат, глядишь с ними и доберетесь до дома… Не спешите, лучше переждать всю эту заваруху! В январе не удастся – в феврале уедете, когда каратели разъедутся по своим казармам, а то и в марте…

– А как же ты, Николай?

– А что я? Я профессиональный революционер, смысл моей жизни – борьба, Гордей. Задушат Красноярскую республику, мы возродимся в другом месте… Наше дело правое… Надо перебираться на Восток, там легче дышится… Хотя и там карателей хватает: недавно схватили наших дружинников во главе с Иваном Бабушкиным… Оружие они везли восставшим. Всех расстреляли, палачи! Вот с ними и буду бороться всю свою жизнь! А есть ли какие вести о Федоре?

– После того, как ты гостил у нас, два или три письма присылал родителям… Сказывал, что к зиме нонешнего, 1905 года, его должны отпустить на волю… Должно быть, уже дома, а мы вот все куролесим по чужой стороне!

Они тепло распрощались с Шубиным и уже направились к выходу, как он остановил их в дверях.

– Где, говоришь, Гордей, вы хоронитесь? У Лизаветы Сорокиной? Мы тут вскрыли военные склады, как говорится, стратегический запас, раздаем бедным и семьям погибших революционеров. Сегодня ночью вам тоже привезут муки, сахара, крупы… Вы на ворота повесьте фонарь, чтобы в потемках не заблудиться…

…И действительно после полуночи к дому бесшумно подъехали сани с двумя ездоками, на которых были мешки с мукой, сахаром, крупой, а в придачу возница осторожно передал на руки самой хозяйке четверть спирта.

* * *

…По приказу главы правительства графа Витте для наведения

порядка на Сибирской магистрали из Москвы были командированы

воинские отряды во главе с генералом Меллер-Закомельским, одновременно из Харбина навстречу им двигалась дивизия генерала Ренненкампфа, а чуть позже Владивосток заняла дивизия генерала Мищенко.

Генерал Ренненкампф, выполняя задачи, поставленные ему правительством, использовал методы убеждения и переговоров, и лишь главных руководителей мятежа брал под арест и предавал их военному суду, за что подвергся резкой критике со стороны генерала Меллер- Закомельского, который, в донесении НиколаюIIо результатах своей экспедиции, писал следующее:

« Ренненкампфовские генералы сделали крупную ошибку, вступив в перего-

воры с революционерами и уговорив их сдаться… Бескровное покорение

взбунтовавшихся городов не производит никакого впечатления»…

Методы самого Меллера-Закомельского были предельно просты и жестоки: арест всех лиц, так или иначе причастных к мятежу, и расстрел их руководителей без суда и следствия. Потому-то этот генерал, имея в подчинении всего две роты солдат, два пулемета и два орудия, со своим эшелоном за две недели одолел более пяти тысяч верст и дошел до Читы…

Уже накануне Нового года в Красноярске объявили военное

положение и ввели комендантский час. Всех подозрительных свозили в полицейские участки, а оттуда в тюрьму, и без того переполненную. Забаррикадировавшись в железнодорожных мастерских, солдаты железнодорожного батальона и около пятисот рабочих во главе с членами комитета РСДРП и Объединенного совета еще целую неделю держали оборону, но силы были слишком неравны. У восставших кончались боеприпасы, продовольствие, вода и топливо, и потому 3 января они сложили оружие. Девять солдат восставшего батальона приговорили к восьмилетней каторге, а более 160 рабочих и солдат отправили в тюрьму или арестантские роты. Теперь в городе, переполненном карательными войсками и казаками, даже вполголоса боялись говорить о Красноярской республике. Раньше было плохо, а теперь стало еще хуже. Как всегда на Руси…

…Всю зиму безвылазно просидели в доме Лизаветы Сорокиной урские мужики. Японский плен для них продолжился теперь уже в новом виде, и Гордей с Иваном только радовались тому, что вовремя поставили высокий забор вокруг дома: он-то и позволял им гулять по двору, скрываясь от чужих нескромных глаз. А Тимоха между тем пошел на поправку, и вскоре сам гулял с товарищами по двору, выполнял какую-то домашнюю работу. Узнав, что Гордей пользуется у Лизаветы особой симпатией, Тимофей, было, заартачился, даже обиделся, и тогда Гордей, словно нарочно решил досадить другу: в одну из ночей нашептал своей полюбовнице, что Иван без женских ласк уже сходит с ума. И если его и Тимоху дома ждут жены, то Ивана вообще никто не ждет, и потому надобно бы его пожалеть… Он так убедительно просил хозяйку, что уже на следующую ночь на печку неловко взбирался однорукий Иван, а Лизавета снова оглашала свою избу сладкими стонами…

* * *

Лишь в конце марта, когда Красноярск зажил нормальной жизнью и все карательные меры отменили, удалось урским затворникам покинуть усмиренный город. Но еще более месяца ушло у них на то, чтобы одолеть пятьсот верст, что отделяли Красноярск от их родного села, и только в середине апреля 1906 года, обросшие грязным волосом, истощавшие, добрались они до Урского. По еще не просохшему от весенней грязи тракту из Брюханова добирались на телеге с незнакомым возчиком, не имея в кармане ни гроша. И то, слава Богу, поверил возница им на слово, что оплатят все его труды родные бывших пленных солдат, повез… Поздно вечером у кузнецовского заплота остановилась телега с неожиданными и теперь уже нежданными гостями, но кто-то из баб, завидевших на мосту Гордея Кузнецова, Ивана Кочергина и Тимофея Скопцова, вмиг разнес эту весть по селу...

На стук в ворота вышел Михаил Кузнецов, смело и широко отворил их, но, увидев сидящего на телеге Гордея, тихо сполз по забору – ноги не удержали его от внезапной радости. Только и приговаривал шепотом: «Гордей!.. Гордеюшка!.. Сыночек!..». Матрена, разглядев сына из окошка кухни, и вовсе лишилась чувств, зато Алена вся закаменела. Так и встретила мужа в горнице, сидя за столом, бледная, с резко обострившимися чертами красивого лица. Федор, убиравший в хлеву, вышел во двор распаренный, в зипуне нараспашку, без шапки. От него исходил стойкий запах навоза, на сапогах налипла солома. Когда он вышел к воротам, отец уже стоял рядом с Гордеем, со слезами и каким-то неестественным смехом оглаживал его и приговаривал: «Гордеюшка приехал!.. Сынок наш родненький…». Федор и Гордей молча обнялись, троекратно расцеловались, после чего Федор отстранился от брата со словами:

– Поостерегись, братка, я тут весь в дерьме перед тобой… Прости уж…

Уже много позже, вспоминая этот момент встречи, Федор удивлялся, как он был тогда близок к истине…

Неторопливо, осторожно поддерживая обессилевших от ран, болезней и дорожных мытарств бывших солдат, все поднялись в дом. Гордей, вошедший в горницу первым, увидел сидящую у стола Алену, из-за шторки опасливо выглядывали Маша с Федькой.

– Здравствуй, Аленушка! – слабым голосом проговорил он и сделал шаг навстречу жене. Она, молча, встала, поклонилась ему в пояс и проговорила глухим голосом:

– Здравствуй, Гордей…

После чего они троекратно расцеловались, но, увидев, как Гордея качнуло в сторону, мать и Алена поспешили уложить его на постель. Едва Иван и Тимоха присели у стола, как в избу ворвалась жена Тимофея, Зина. С причитаниями она кинулась мужу на шею, а остальные, со слезами на глазах, наблюдали встречу близких людей: из небытия возвращались чувства, возрождалась семья… Прорыдавшись на груди мужа, Зинаида повела его домой.

– Зин, подожди чуток, сейчас я лошадь запрягу…– начал, было, Михаил Кузнецов.

– Нет, дядь Миш, нам тут рядом, мы скорее дома будем, а там уже тятя заждался Тимошу…

Когда за ними закрылась дверь, Михаил грустно произнес вслед:

– Дождался-таки Иван сына, молодец, да только не узнает его Тимоха – совсем скрутила Ваньку хвороба! Помоги ему, Господи, – и перекрестился на икону, вслед за ним последовали и другие.

– Ну, Федя, топи баню! Мыть солдат будем! Ты, Алена, стол накрывай, а ты, мать, готовь летнюю кухню, Ванюшку разместим туда покамест…

– Спасибо, дядя Миш, мне бы домой… – робко произнес Кочергин. Все как-то стушевались, стараясь не глядеть ему в глаза, и тогда Кузнецов- старший решился:

– Ваня, нет у тебя дома… Родителев ты сам схоронил, Михаил Ефимович тоже помер, и всем хозяйством теперь заправляет Федька Окаянный. Сам-то он все больше в Томске обретается, а за себя оставил Спирьку... Нет и Марии твоей… Еще по осени увез ее в Томск бывший ухажер Мешков, что гулеванил тогда с Федькой Окаянным, а перед Рождеством весточка пришла оттуда… померла твоя Мария… руки на себя наложила… Подробностев мы не знаем – неловко беспокоить праздными расспросами людей, ну, да тебе, как ихнему родственнику, они все потом расскажут, дед Прошка уж точно расскажет, а пока поживи у нас, встань на ноги. Нам ты обузой не станешь, не боись…

Услышал такие слова Иван, и лицо его стало безучастным ко всему происходящему в доме. Все разговоры, помывка в бане, где Михаил сам парил и его, и Гордея, а потом и дальнейшее сидение за праздничным столом далеко за полночь, похоже, не проникали в его сознание. И пил, и ел, и что-то говорил он, но все это словно стороной проходило. Уже петухи на насесте готовились пропеть свою первую утреннюю песню, когда Федор проводил его в хорошо протопленную летнюю кухонку и уложил в постель, застеленную чистым бельем…

...А на следующий день спозаранку кто-то настойчиво постучал в кузнецовские ворота. Хозяева, уснувшие под утро, едва ли услышали бы стук, да дружный лай собак поднял всех на ноги, и Федор пошел встречать ранних гостей. Отворил он ворота и обомлел от неожиданности: перед ним стояла Евдокия Соловьева.

– Федя, Иван у вас? – выдохнула она.

– У нас…спит, наверное, еще… вчера мы засиделись допоздна… Проходи.

Она робко вошла в кузнецовский двор. Собаки, по очереди обнюхав гостью, спокойно отошли в сторону.

– Проходи в дом… – пригласил Федор.

– Нет, Федя… Где он?

– Да здесь… – и он повел ее к летней кухне. Стукнул в дверь кулаком и спросил для приличия:

– Иван, гостей ранних принимаешь?

С сонными глазами, взлохмаченный, Иван сел в постели и с изумлением воззрился на женщину.

– Ваня, я за тобой… – тихо произнесла она, и устало опустилась на табурет.

– Ну, ладно, ребята, вы тут разбирайтесь, а потом к нам… – и Федор оставил их одних.

…Прошло больше часа, прежде чем Иван Кочергин и Евдокия Соловьева поднялись в дом Кузнецовых. Молча поклонились в пояс всем сидящим за утренним столом.

– Дядя Миша, тетя Мотя, – осипшим голосом проговорила Евдокия, – спасибо вам за помощь, но мы с Ваней порешили жить вместе… уведу я его от вас… пусть привыкает к своему новому дому…

– Спасибо вам всем, – вторил ей Иван, – а тебе, Гордей, в особенности. Мы с тобой войну прошли, плен, дальнюю дорогу, и всегда ты был верным товарищем… отныне мы с тобой как братья. Может быть без тебя и Тимохи не жить бы мне вовсе… – и он поклонился в пояс.

– Ну, раз дело к свадьбе, то и выпить не мешало бы? – Михаил, уже опохмелившийся, встал из-за стола со стаканчиком анисовки, но Иван пить отказался.

– Неделю я у вас тут гостевал, да и вчерась долго мы сидели, заполночь разошлись... Нет у меня пока таких сил, дядя Миша, как окрепну, обживусь, вот и пригласим с Дуней вас да Скопцовых на нашу свадьбу. Вы ведь теперь нам самые близкие люди на селе…

Так была перевернута в селе Урском, казалось бы, последняя военная страничка, и оно окунулось в мирную жизнь, в свои повседневные крестьянские заботы. Хотя война еще раз отзовется в селе своим далеким эхом, но случится это только спустя четыре года …

* * *

Больной, изможденный вернулся Гордей в родное село. Как в тумане потом вспоминал он первые дни своего пребывания в отчем доме. После первой радостной встречи все последующие дни был неулыбчив и чем-то постоянно озабочен отец; не просыхали глаза у матери; хмурился Федор, и, как ему казалось, все намеревался завести с ним какой-то разговор, да так и не завел до самого своего поспешного отъезда, а все потому, что все последующие события опять перевернули едва наладившийся мир в семье Кузнецовых.

Не успела затихнуть радостная молва о возвращении из плена живыми, хоть и не совсем здоровыми Гордея Кузнецова, Ивана Кочергина и Тимофея Скопцова,как снова опечалились лица урских крестьян: умер Калистрат Зосимович Потехин. Коренной житель села, он много лет избирался на сельском сходе старостой. Уважали его люди за доброту и отзывчивость, за незлобливость, а главное, за справедливость. Отстаивая ее, он мог пойти против любого богатея, против волостного начальства, а говорил свою правду всегда в глаза, а не за спиной. Многим он помог за двадцать с лишним лет своего пребывания в должности старосты. Только благодаря ему последние полгода спокойно жил в отчем доме Федор Кузнецов. Получил Калистрат от него военную справку- амнистию, да придержал ее у себя, хотя знал, что в уездном военном присутствии Кузнецов Федор числится без вести пропавшим. Ну и пусть числится, решил про себя Калистрат. Он Федьку этого сызмалетства знал, хороший парень рос, а случился потом грех – наказал убийцу Липата, так и поделом тому лихоимцу. Как и большинство односельчан, он только приветствовал эту месть. Опять же, спустя какое-то время стороной дошло до него, что совсем зазря Федьку засудили, по злому умыслу господина Колодного, жандармского ротмистра, что в теперь уже далеком 1896 году наводил страху на урских мужиков. И поверил он в эти слухи. А что оставалось делать, ведь не спросишь в жандармерии, кто прав в том случае: Кузнецов или Колодный? За такие вопросы и самому можно загреметь на каторгу. А тут, когда появилась возможность, хоть как-то помочь парню, Калистрат пошел на это дело без раздумья.

Болел в последнее время староста, то грудная жаба давила, то кости болели да гнули его в дугу, а все держался. И то, худо-бедно, дожил до шестидесяти двух лет, двух сыновей поднял, внука дождался, да вот только не сподобился передать он свою власть ни своему старшему сыну Леониду, ни младшему Алексею. Старший-то чуть оперился – и уехал на Восток, на флот, потому как с детства морем бредил. И откуда, спрашивается, у пацана, выросшего среди холмов Салаирского кряжа, такая тяга к морю объявилась? Уж потом понял: шурин Калистрата, что всю жизнь рыболовствовал на Тихом океане, приезжал как-то в гости в Урское. Наговорил разного о жизни морской, расхвалил море-океан, рыбы разной навез да икры соленой, задурил голову парню и уехал, а тот, едва подрос, помчался к дядьке. Только раз и видел его после этого Калистрат. Приехал с женой да сынишкой, его внуком, значит. Погостили они с недельку, и опять на Восток. Где-то они теперь?..

А младший сын, Алексей, рос каким-то тихим да робким. Родителей слушался во всем, по дому всю работу выполнял, а больше всего любил слушать псалмы в церкви. С возрастом тяга к церкви его только росла, и в двадцать лет с разрешения родителей и благословения настоятеля Брюхановской церкви отца Филарета уехал Алексей в Томск, принял схиму и ушел в мужской монастырь. Теперь лишь изредка присылал родителям коротенькие письма. На похороны матери не приехал, а в письме отцу написал: «Молиться буду за упокой маменьки родимой, а тебе, тятя, желаю здравствовать долгия лета…». Но, пришла пора и для Калистрата. Видно, пожил время, отмерянное ему Всевышним, и отошел в мир иной, оставив за собой добрую память своих земляков…

И похоронить еще не успели урские своего старосту, а Афанасий Гвоздев уже все документы, что Калистрат хранил у себя дома в столе, переворошил, печать в потертом кожаном мешочке, коей покойный староста заверял свою подпись на любом документе, себе прибрал. А среди казенных бумаг обнаружил несколько жалоб на имя волостного и уездного начальства от жителей села, которым не дал ходу Калистрат Зосимович, потому как, видно, сам уладил все неурядицы. И вроде хорошо это, с одной стороны, но ведь не сообщил куда следует, укрыл, так сказать, правду от вышестоящего начальства!.. Но еще больше заинтересовала сельского писаря справка на Кузнецова Федора, подписанная неким штабс-капитаном Даирским. Уж эту-то бумагу всенепременнейше надо было отправить в уездное военное присутствие…

…На похороны Калистрата из волости приехал его старый приятель Силин Аким Иванович. Уже на поминках Гвоздев, специально подсевший на лавку рядом с урядником, стал ему нашептывать на ухо о крамольных бумагах, что он нашел в документах усопшего старосты. Предлагал взглянуть на них, да Силин, всегда обходительный и мягкий человек, вдруг рыкнул на него сердито, что не укрылось от присутствующих, а в душе самого Афони вызвало озлобление. Уже потом, когда собирался ехать домой, сидя в коляске, спросил урядник Гвоздева про те самые бумаги, как бы между делом, да тот поспешил его заверить, что это все пустяки, бабьи склоки…

– Ну, то-то же, а то пристал в такое время да в таком месте…Чудак! Пока управляйся тут сам, а потом сход соберем да выберем нового старосту…

С тем и уехал Аким Иванович.

Гвоздев же не стал медлить, и уже на следующий день собрался в Кузнецк. В военном присутствии сразу определили, что справка на имя Кузнецова Федора Михайловича подложная, и что сам он числится без вести пропавшим, и потому его немедля надо задержать и доставить либо в Кузнецк, либо в Томск в жандармское управление как военного дезертира…

А уездному исправнику, с большой долей опаски, он доложил, что Силин Аким Иванович не захотел принять нужных мер по укрытым жалобам на крестьян и дезертира Кузнецова, на что пожилой исправник, недовольно покручивая свои пышные усы, проговорил:

– Постарел Аким Иванович, постарел, а ведь какой орел был!.. Ладно, скоро вам другого урядника назначат, есть у меня человечек на примете…

Видя, что мужик мнется да не решается что-то спросить, подбодрил его:

– Еще что-то…э-э, как тебя…Афанасий?

– Ваше высокородь, уж сколько лет я в писарях, и Калистрат Зосимович меня метил на свое место – душа в душу мы с ним робили все эти годы… Так, может, меня назначили бы как-то без собрания да схода?..

– А что, боишься, мужики не выберут тебя? – усмехнулся полицейский чин. – Знать насолил ты им, а?

– Никак нет, вашевысокородь, да только кому понравится, когда об их негодных делишках весточки уходят в вашу, так сказать, контору… Вы порядок любите, и я за него радею, а народец-то у нас всякий встречается, сами знаете…

– Вон оно что… – задумался исправник. – Помогаешь, значит, нам? И дальше будешь помогать?

– Так точно, вашевысокородь, со всеми силами и желанием моим…

– Ладно, ступай… Дадут тебе бумагу на место старосты, да только служи, не щадя живота своего! Ежели что-то сильно важное, то добивайся приема ко мне или пиши бумагу на мое имя с припиской «Лично», понял ли?

– Так точно, вышевысокородь…

С тем и уехал Афанасий Гвоздев из Кузнецка, а все последующие события подтвердили правильность его расчетов: Силина отправили в отставку, прислав на его место сорокалетнего, с лицом больного, переболевшего желтухой, Кобозева Ивана Спиридоновича; а самого Гвоздева объявили перед сельским сходом старостой села Урского без всяких выборов, а вскоре и за Федором Кузнецовым прибыл конвой из трех человек – нового урядника и двух стражников, да только несколькими днями раньше тот уже отбыл из Урского, никому не оставив своего адреса по той простой причине, что и сам он не знал, где окажется завтра. Воля – она и есть воля, и не терпит никаких привязок ни к конкретному месту, ни к определенному времени…

Но перед тем как покинуть родной дом, присел Федор на кровать к Гордею и, глядя прямо ему в глаза, спросил:

– Как чувствуешь себя, братка? На поправку дело идет?

– Да вроде так… – неуверенно отозвался Гордей и попытался встать с постели, чтобы сесть рядом с братом. В последние дни он действительно почувствовал себя значительно лучше: душевный покой, хорошее питание, забота близких делали свое дело, и молодой организм возвращал себе силу.

– Нет, нет, лежи, братка, я на минутку, потому как уезжаю сегодня…Со всеми я уже попрощался…

– Что так скоро-то? Или напасть какая?

– Да прознал я, что Гвоздев намедни ездил в Кузнецк, а сейчас ходит по селу гоголем, видно в старосты метит…

– Ну, а тебе забота какая? Он, бают, и Калистрата торопил идти на отдых…

– Да нет, другое здесь… Подступился тут ко мне в магазине: как да что, не собираюсь ли куда ехать?

– Да этому балбесу делать нечего, вот он и ходит по селу, воду мутит…

– Не скажи, брат… Ты когда-нибудь видел, чтобы на лужайке против нашей усадьбы пацаны в ножички играли, в горелки?

– Да нет, вроде… – Гордей все же сел в кровати и даже посмотрел на окно, словно желая увидеть этих самых пацанов. – И что?

– Да то, что лужайка-то неровная, с уклончиком, и играть на ней больно неспособно, потому и никогда здесь не играли, а нонче уж третий день играют…Мучаются да играют, а сами все на наши окна поглядывают…

– Ну? – уже тревожно спросил Гордей.

– Поманил я тут одного, Фильки Петухова младшего брата, что да как? И сказал он мне, что это дядя Афоня Гвоздев попросил их несколько дней поиграть рядом с нашим домом, а как заметят, что я куда-то собираюсь – бежать к нему…

– Вот оно что… Вот сука этот Афоня! Башку бы ему свернуть за все подлости!..

– Дай срок, дойдет очередь до Афони, до всех этих подлюк… Замыслил что-то недоброе…Скорее всего доложил обо мне в Кузнецке да теперь ждет полицию: меня ведь дезертиром могут признать, вот как, брат! Надо было мне тогда возвернуться в Кутомару и досиживать там свои три месяца, да так трудно заставить себя вернуться на нары! А может, простили бы, кто знает, сейчас уж того не вернешь… В общем, пусть пацаны меня караулят с Афоней, а я через заднюю калитку через поля напрямки пешком на Горскино, тут всего ничего…

Не то главное, брат… Сколько раз уж мы с тобой прощались, как в последний раз, а все жизнь снова сводит нас, да так крепко, что…

Гордей с тревогой смотрел, как трудно и путано подбирает его брат нужные слова – верный признак того, что сильно волнуется. Из-за чего? Неужели из-за пацанов или этой падлы Гвоздева?

– В общем, поправляйся, братка, потому как на тебе остаются родители наши… Стареют они, братка, и мы им покою не даем… Семья у тебя, береги детишек, Алену береги… Она у тебя хорошая, не вини ты ее ни в чем… Знаешь, жизнь порой так все перевернет, что… В общем оставайся с Богом, а на меня не серчай… брат я тебе был, братом остаюсь…Помни это, всегда помни!..

– Постой, Федя, я хоть встану с кровати, провожу тебя…

– Не надо… Не привык я к проводинам и шумным встречам… Как пришел, так и ушел…

Федор вышел стремительно, а Гордей все же встал с постели и, как был в исподнем, прошелся по горнице, принялся крутить цигарку, слушая через выставленное окно на кухне, как Федор уже на ходу прощается с родителями.

– Уехал, словно убежал, – подумал Гордей, пуская дым к потолку, – вот только от кого бежит? От стражников и старосты? От родителей? От себя?

…От крепкого табака голова у Гордея закружилась, и все его рассуждения невольно оборвались. Но уже очень скоро он поймет все, что хотел, да недосказал ему брат во время их прощального разговора…

* * *

В тот самый день, как Федор съехал из дому, и на третью неделю после своего возвращения под родительский кров, отлежавшись и набравшись сил, позвал Гордей к себе на ночь Алену, до этого спавшую на гостевой полати в хозяйском углу. Медленно, словно обреченно, ступала она босыми ногами по полу, покрытому домоткаными половиками, идя на зов законного мужа. А ведь еще совсем недавно каждую ночь здесь ее ждал другой мужчина. Тех же, кузнецовских кровей, ласковый и желанный, да ласки его доставались ей без божьего благословления, тайком от соседей и родных. И все то время, пока Гордей приходил в себя в отцовском доме и набирался сил, по ночам Алена вспоминала ту, их первую ночь с Федором на семейном ложе, разговор с ним и его родителями... Всего полгода и прошло-то с той поры, даже меньше, а словно целую жизнь прожила она. Светлую, радостную,трепетную… И как все вдруг изменилось! А она, по простоте своей и открытости, все еще не могла решить для себя: хорошо ли то, что все так обернулось, или нет? То, что жив Гордей, ее муж, сын своих родителей и отец ее детей – хорошо! Благодарение Богу за это! Но хорошо ли от того ей, Алене? Восемь лет прожили они вместе. Было в их жизни много светлых и радостных дней, да только иногда, где-то глубоко-глубоко в душе ее, порой, приоткрывалась щеловина, та маленькая и узенькая щелочка, через которую она пыталась заглянуть в свое прошлое, в те редкие, и оттого, наверное, такие дорогие мгновения, когда она была с Федором. И тогда ей начинало казаться, что это его дыхание она слышит рядом, его ласковые и смелые руки нежат ее тело, и она снова боялась по ошибке назвать Гордея его именем…

Нет, для себя она уже решила: то время, что она была рядом с Федором, подарены ей судьбой, и она благодарна ей за это. Сейчас же судьба посылает новое испытание: возвращает мужа, которого отняла год назад. Его тоже надо любить и ласкать, но как же это сделать, если в ее жизни уже был другой человек, которому она безоглядно отдала свои чувства и ласки?

…Гордей в рассеянном свете луны, нескромно заглядывавшей в их окно, видел приближающуюся к нему жену. Она была в длинной белой рубахе, руки ее были схвачены в замок на груди, губы плотно сжаты. Тот же лунный свет помог Алене скрыть от Гордея ее смертельную бледность. Только она могла выдать ее состояние в эту майскую ночь, первую их брачную ночь после войны, известий о смерти, плена и ранения, после ее невольной измены…

Гордей упруго встал с кровати навстречу жене. На фоне белого исподнего белья его крупные смуглые руки и черный густой волос на груди резко контрастировали, придавая ему мрачноватый вид. Алена остановилась перед ним не то испуганно, не то удивленно. Она не успела сказать ни слова, как он развел ее руки и положил себе на плечи, а затем принялся ее целовать. Его поцелуи поначалу были легки, стремительны. Прошло всего несколько мгновений, а он уже успел покрыть ими ее щеки, губы, шею, волосы. Ее ночная рубашка с глухим воротом мешала ему, скрывая ее тело, и он также стремительно избавился от нее… Подхватив ее на руки, Гордей осторожно положил на кровать свою дорогую ношу…Она чувствовала его жар, его силу и желание, но губы ее были плотно сжаты, а глаза закрыты. Гордей был неистов в своем любовном порыве, и это не позволило ему заметить, как холодна и сдержана в ласках его любимая…

…Уже потом, отдыхая, он продолжал шептать ей ласковые слова:

– Аленушка, родная моя! Я ведь думал, что уже никогда не будет у меня такой радости!.. Господи! Владыка Всевышний! Благодарю тебя, что вернул мне мою Аленушку!..

– Гордеюшка, я с тобой!.. Я всегда буду с тобой…

За занавеской тревожно бормотал во сне их сынок Федя, а рядом с ним, аккуратно положив руку под щеку, мирно спала дочка Машенька. И только в родительском углу никто не спал.

– Ну, слава те Господи! – проговорила Матрена, – кажись, обженились заново – и то славно!

– Обжениться-то обженились, да только она все молчком, словно бревно. –Отозвался на слова жены Михаил. – А какому мужику это понравится?

– Минь, старый уже, а такой балбес! Ничего не понимаешь!..

– Чего это ты? Откуда такая грамота у тебя-то?

– Стесняется она еще, ведь год прошел почти…отвыкла… Ты, вон, балалайку берешь через два-три дня, и то обязательно ее подкручиваешь, настраиваешь, так – нет?

– Ну?.. – не понимая, куда клонит жена, прошептал Михаил.

– А вот тебе и ну! Федька и Гордя хоть и братья, а все же разные они… А баба – не балалайка! Ей, чтобы обмыкнуться, времени поболее надобно…

Услышав это, Михаил от удивления даже сел в кровати:

– Вот ты какая грамотная, оказывается?! А все думал, что ты в ентом деле ни хрена не смыслишь, а ты эвон што буробишь?! А ну, если я навалюсь сейчас на тебя – заверещишь или тебе тоже настраиваться надо, как опосля другого мужика?

– А как же, конечно, надо…только после свово мужика… ведь последний раз мы ентим делом с тобой года два назад занимались. Это ж какую память мне нужно поиметь, кавалер?!

– Ух, и язва ты, Мотря! – с досадой пробурчал Михаил и стал перебираться через жену. – О душе давно думать надо, а она все про это дело! Ох, бабы!

Продолжая бурчать себе под нос, он вышел из спаленки, подсел к печке, где еще тлели угли, и раскурил цигарку.

– Что, бать, не спим? – рядом с ним стоял Гордей. Он тоже вышел покурить, и лицо его светилось радостью. – Ну-ка, подвинься чуток…

Отец потеснился на лавке, уступая место сыну, и наблюдал, как он неуклюже скручивает козью ножку. Михаил понимал, что рано или поздно, но сын все равно поймет, какие события произошли в их семье за время его отсутствия, что Алене, и прежде всего, ему и матери, все равно придется держать ответ перед сыном, но в эту ночь он не мог говорить с ним об этом.

– Ну, что, сынок, совсем ожил? Как чувствуешь себя?

– Нормально, бать, – откликнулся Гордей, – вот только еще не приноровился культей самокрутки делать, уж проще козью ножку скрутить…

– Ничо, сынок, пальцы – не голова! Без них люди живут, и долго живут, если голова в порядке…

– Ты это о чем, бать? – затягиваясь дымом, спросил Гордей.

– Я, говорю, с Аленкой-то у вас все ладно получилось?

– Ладно, а как иначе? У меня же только пальцы повредило …

И они оба сдержанно засмеялись…

А развязка в этой семейной драмы наступила уже через несколько дней. Шестилетний Федька, наблюдая, как отец одевается после сна, вдруг спросил громко:

– А дядя Федя больше не будет спать с нашей мамой?

Гордей оцепенел от вопроса сына, а Матрена, тягавшая ухватом чугунок из печи, так и обмерла от ужаса. Затем оставила ухват и, не чувствуя боли, голыми руками схватила раскаленный чугунок, поставила его на приступку. Обожженные руки вернули ее к действительности, и она, потянув внука за руку, подтолкнула его к двери:

– Подь-ка, Феденька, за дедом! В хлеву он, кличь сюда его быстренько…

Гордей отсутствующим взглядом посмотрел на стремительно выбежавшего из дома сына, на мать, окунающую свои руки в холодную воду, а затем натирающую их топленым салом. Она что-то говорила ему, но до его сознания дошла только одна фраза: «…обожгла, обожгла ненароком…». Вскоре в избу вошел Михаил. Рукава рубахи у него были засучены, сапоги его были грязные, отчего он ступал осторожно, боясь наследить. Вместе с ним в жилье пришел сильный дух свежего навоза и конского пота.

– Вот ведь, звери! Вчерась только убирал за ними, а уже столько наворотили!.. – Он быстро окинул взором присутствующих в доме и сразу понял причину немоты Гордея, а также излишней суетливости жены. Сняв с головы картуз, он ударил им об пол и, уже не боясь наследить, тяжелым шагом прошел в горницу за стол. Гордей продолжал стоять с незаправленной в брюки рубахой и отрешенно смотрел на родителей. Матрена, пряча свои обожженные руки в фартуке, стояла, прислонившись к печной стенке, а из глаз ее по впалым щекам и по подбородку мелкими горькими бусинками сбегали слезы.

– Гордя, сядь сюды… – голос Михаила осип, и его едва было слышно.

Гордей продолжал, молча, смотреть на отца.

– Сядь, сынок, Христом Богом прошу! Сядь и выслушай…

И в этот раз Гордей не послушал отца: он также стоял, молча, весь ушедший в какие-то свои глубинные мысли. Входная дверь слегка скрипнула: на пороге показались Алена с сынишкой Федькой.

– Алена, дочка, поди погуляй с сыном, покуда мы тут с Гордеем поговорим… Пока не кликнем – не заходи…

– Что-то случилось, тятя?..

– Выдь вон! – сам не свой Михаил бросился к ней, осторожно потеснил ее вместе с внуком в сени, после чего плотно прикрыл двери. Снова глянул на занемевшего сына.

– Ну, что же, ты прав… – выдавил из себя Михаил и, поднявшись, скрылся в своей спаленке. Минутой позже он вернулся с ружьем в руках. Вынув из кармана два патрона, он загнал их в стволы и положил ружье на стол перед Гордеем. Наблюдавшая за мужем Матрена, мелко зачастила, крестя лоб и нашептывая какую-то молитву.

– Вот, сынок, тот редкий случай, когда ты можешь поднять руку на своих родителев! А говорю так потому, что есть на нас с матерью великий грех, а всякий грех требует своего искупления. Вот мы сейчас его и искупим… Вот тебе ружье, два патрона… сначала нас с матерью, мы в первую голову виноваты, а потом уже вини жену свою. Да будешь ее судить – помни о детях! Готовься, Мотя, принять кару за наш грех, молись…

Слушая мужа с широко раскрытыми от ужаса глазами, Матрена медленно опустилась на колени и продолжала неистово молиться, только теперь вместо слов молитвы из ее небольшого рта с сухонькими губами, вырывалось какое-то по-щенячьи жалобное завывание. Глядя на нее, опустился на колени Михаил и стал размашисто креститься, приговаривая вслух:

– Господи Иисусе Христе, прости наши грехи тяжкие и ослобони мово сына от ответа за его праведный грех. Я, его отец, грешен в том, что поверил казенной бумажке о его смерти да еще доверился словам этого ирода человеческого – Федьки Окаянного! Отслужили молебны в память о нашем сыне, а потому решили, что надобно помочь его вдове и двум его детишкам. Чужой человек не станет им родным отцом, а старший наш сын, Федор, давно горевал по нашей невестке Аленушке, но никогда не преступал закон чести, и только тут, тоже уверовав в смерть своего брата, и получив на то наше с матерью благословение, обязался всю жизнь свою положить, чтобы вырастить детишков своего родного брата и не дать в обиду злым людям его Аленушку…

Кузнецов-старший, стоя на коленях, говорил громко, неистово, из глаз его бежали слезы, но он их не замечал. Его взгляд был устремлен мимо Гордея на икону Николая Угодника и вся молитва его воспринималась как диалог с Богом. Теперь Гордей со страхом и изумлением слушал отца, не зная, что ему делать. Наконец, он подошел к столу и взял ружье. Михаил напряженно замолчал, а рука его так и замерла у лба. В это время дверь снова открылась, и на пороге появилась Алена, рядом с ней, держась за юбку, стоял маленький Федька.

– Гордей! Ты что?!.. – только и смогла сказать Алена, а затем бросилась на колени рядом с отцом и матерью. – Прости, Гордеюшка! Невольно грех приняла, видит Бог!..

Федька, оставшись один, робко прошел в горницу, остановился, удивленно поглядел своими черными глазками-бусинами на плачущих мать и деда с бабкой, на отца с ружьем и спросил звонким голосом:

– Тятя, а мы с тобой на охоту сейчас пойдем? Уточек бить будем?

Гордей как-то вздрогнул всем телом, глаза его затуманились, руки задрожали:

– Пойдем, сынок… конечно, пойдем… уточек бить, конечно, уточек…

Бросив ружье на кровать, он опрометью выскочил из дома: его душили горе и слезы. В этот миг он не хотел жить, но еще больше он не мог жить без этих бесконечно дорогих ему людей…

…Неторопливо и неуклюже входила жизнь Кузнецовых в обычное русло. Заботы по дому отнимали у них все свободное время, и некогда было возвращаться к болезненной для всех теме. Лишь письмо от Федора, что пришло в первых числах лета, известило родных, что их сын и брат уехал на Восток, где и намеревается дальше строить свою жизнь. Но не письмо это еще раз всколыхнуло покой кузнецовской семьи, а совсем другое…

…Как всегда, по заведенному исстари обычаю, по субботам в селе топили бани. Десятки небольших, неуклюжих на вид строений, разбросанных по селу, как правило, по окраинам огородов, такие незаметные в будние дни, в предпоследний день недели вдруг оживали. Хозяева носили воду из реки или колодцев, дрова из дровяников перекочевывали поближе банным печкам и уже там давали начало тому маленькому чуду, что называетсярусской баней. Сухие березовые дрова горят весело, жарко, выбрасывая в воздух едва уловимые струи дыма, а если у иного хозяина над банькой потянулся шлейф дыма черного – верный признак, что в топку попали сырые дрова или старая обувка, кожаная или из резины. Одно время кто-то из селян попробовал топить баню каменным углем, который, стараниями Никиты Сергеева и других бачатских и кольчугинских углевозов все больше занимал место в укладе сельских жителей, и тогда эта банька походила на маленький паровозик, невесть как оказавшийся среди сельских огородов. Попробовал иной хозяин топить свою баньку горючим камнем, да вскоре отказался: хороший и стойкий жар давал уголек, а все же воздух от него делался в бане тяжелый, удушливый, и потому снова в ход шли дрова, и, по преимуществу, березовые. Прошел через эту науку и Михаил Кузнецов, когда, уже много лет назад, впервые привез ему каменного угля Никита Сергеев. Попробовал раз-другой, да и отказался, сделав для себя один единственный правильный вывод: отцы и деды баню всегда дровами топили, потому как знали в этом деле толк. А углем в самой раз большие дома отапливать в долгие и суровые сибирские зимы.

В эту июньскую субботу у Кузнецовых баню истопил Михаил, и пока Гордей вернулся из Брюханова, куда он ездил на базар вместе с Тимофеем Скопцовым, все домочадцы уже успели помыться. Михаил, который всегда шел на первый пар, Матрена с Аленой и детишками. Не успел Гордей распрячь Серко, как мать привела намытых детишек в дом, а отец поторопил его в баню, пообещав, что с лошадью он сам управится. Едва Гордей вышел из дому с чистым полотенцем и бельем на плече, как мать испуганно запричитала под непонимающим взглядом мужа:

– Господи святый, да что же теперь будет, что же будет!..

Раздевшись в предбаннике, Гордей с легким сердцем вошел в парную. Оправившись, наконец, от ран, он чувствовал себя как никогда здоровым и бодрым, готовым каждую свободную минуту отдавать себя своей Аленушке. Почти месяц прошел после того трудного разговора с женой и родителями. Как ни тяжело, но он простил их, не мог не простить, и теперь всеми силами старался навсегда забыть о случившемся. Все это время Алена не приходила к нему ночью: он не звал, а сама она не могла насмелиться. Наконец, сегодня он решил поставить крест на всех прошлых обидах и вернуть себе свою Аленушку…

Когда он вошел в парную, большого пара уже не было, и Алена, стоя к нему спиной, мыла волосы в ушате.

– И как же хороша, моя Аленушка, – подумал Гордей, подходя к ней и рукой обнимая за пояс. Непроизвольно его рука почувствовала какие-то изменения в теле жены: обычным жестом он не смог охватить ее талию. В те несколько ночей, что Алена была вместе с ним, он заметил, как пополнела его жена, но посчитал, что это та полнота, которая со временем настигает любую замужнюю рожавшую женщину. Сейчас же, даже при неверном свете каганца, он понял, что эта полнота имеет совсем иную природу. Он развернул ее к себе лицом: сквозь мокрые волосы на него испуганно смотрели черные глаза жены. Он опустил взгляд ниже и увидел заметно увеличившийся ее живот. От неожиданности его взяла оторопь: он молча огладил руками ее заметно отяжелевшие груди, живот, потом безвольно сел на лавку, горестным взглядом продолжая изучать так изменившееся тело жены.

– Алена?..

– Гордей! – каким-то замогильным голосом откликнулась она. – Как видишь, грех мой пред тобой еще больше… Тогда я еще не была уверена в этом, и потому ничего не сказала, а теперь я готова сказать тебе все, а уж ты сам решай, как мне быть дальше: прогонишь – уйду из дому, не буду вас позорить… уйду на Кольчугинские копи или еще куда: мой грех – мне и ответ держать! Простишь, как уже однажды простил – век с тобой буду, все стерплю, но если хоть раз попрекнешь меня в этом грехе – наложу на себя руки, но жить за милость с тобой не буду. Ведь знаешь, что не по глупости и безалаберности я пошла на то, а потому нельзя меня казнить этим грехом постоянно. Лучше уж сразу все решить…

– Это… этот ребенок Федора?..

– Его, Гордеюшка, но если простишь – твой будет! Для всех и навсегда – твой! Ты только сам реши сейчас, как нам быть, не надобно нам суда батюшки и матушки, их и пожалеть надо… Нам жить – нам и судьбу свою решать!

Гордей тупо смотрел перед собой и, казалось, не видел обнаженного красивого тела своей беременной жены, не слышал ее полного горечи голоса.

– Гордей, я вижу, что не можешь ты простить меня… Я не в обиде… я оставлю тебя, а свой грех заберу с собой… Прости меня, непутевую, не помни зла…

Она легонько отстранилась от него и попятилась к двери, но он в последний момент ухватил ее за руку:

– Нет, стой, Аленушка… Куда ты? Не смей!.. Не пущу… – потом он рухнул на колени и, уткнувшись головой в располневший живот жены и простонал:

– О-о-о, Гос-по-ди-и!!! Прости ей этот святой грех, как я ее прощаю! Дозволь нам остаться вместе на все оставшиеся годы!..

…Второй сын у Гордея Кузнецова родился в аккурат на Рождество 1906 года. Принялись, было, сельские кумушки высчитывать сроки: не рано ли Алена сыночка родила, ведь муж-то ее из плена возвернулся в конце апреля, ни живой, ни мертвый был, пока еще силенок накопил, а тут, гляди, уже и ребеночка сделал? Никак концы с концами не сходятся… И снова Иванов Кирилл Иванович помог добрым словом: обронил как-то в компании ненароком, что Алена опять раньше сроку ребеночка родила, семимесячного... Тут и вспомнили сельские правдокопатели, что и первая-то дочь у нее тоже родилась семимесячной. Сочувствие возымели: и так-то рожать – непростая задача, а тут до срока, да два раза!.. А и то хорошо, что дочка Машенька у Алены растет славная да пригожая – вся в мать! Даст Бог, и Никитка таким же добрым сыночком будет! И в другой раз миновала тень позора кузнецовский дом, но какой-то сельский доброхот распустил по селу потаенно ехидную шуточку в адрес Алены: «Ох, и горячая она, видать, баба: как из пушки своих дитев выстреливает допреж сроку, даже не даст им положенного времени понежиться в материнской утробе…».

…И как вовремя оставил свой дом Федор Кузнецов, потому как уже на следующий день поутру из Брюханово на коляске нагрянул в село новый волостной урядник Иван Кобозев с двумя стражниками и прямиком направился к сельскому старосте.

– Здесь он, ваше благородие, – засуетился Афоня Гвоздев, увидев в своем дворе полицейский чин, – я сейчас, только зипунчик накину и провожу вас к нему…

– Поспешай, Гвоздев, а уж обратно пешком пойдешь – места в коляске для тебя не будет…

– Ничего, мы люди привычные, да и рядом тут…

На стук сельского старосты в кузнецовской усадьбе долго никто не откликался, и только собаки сердито лаяли на непрошенных гостей. Туго обтянутое кожей лицо урядника то и дело искажала недовольная гримаса, и когда он был готов уже взорваться в гневе, загремел засов и в приоткрытых воротах показалось недовольное заспанное лицо Кузнецова-старшего:

– Кого черти носят по утрам? Опять ты, Афоня, добрым людям спать не даешь!..

– Отставить разговорчики! Где твой сын-дезертир? Подать его сюда!.. – Кобозев, несмотря на худобу и бледность, энергично покинул коляску и, широко распахнув ворота, грубо оттолкнул хозяина, намереваясь идти во двор, но на его пути встали три огромных собаки с оскаленными зубами. Похоже, они тоже выражали недовольство поведением непрошенных гостей и готовы были встретить их должным образом. Опешив на мгновение, урядник метнулся со двора, пытаясь на ходу вынуть револьвер их кобуры.

– Меня собаками травить!.. Застрелю всех!..

Всерьез испуганный поведением нового полицейского урядника, Михаил Кузнецов, тем не менее, старался сохранять спокойствие:

– Господь с вами, ваше благородие! Они же дома у себя, а вы больно быстро заскочили во двор и перепугали их… Что с них взять-то – животина, одно слово…

– Издеваешься, мужик?

– Никак нет, ваше благородие… Только не пойму, что вам надобно в моем доме да еще и спозаранку? Вы бы обсказали все…

– Где Федор? – с недобрым прищуром заговорил Гвоздев. – Где прячешь дезертира?..

– Тьфу, на тебя, Афонька! Не с тобой я разговариваю…

– Отвечать на вопрос! А будешь дурака валять – посидишь у меня в холодной!..

Поняв, что с урядником шутки плохи, Кузнецов заговорил уже с неподдельным страхом в голосе:

– Дак, уехал Федька-то, вчера еще… ой, нет, позавчера еще… По делам по своим…

– Как уехал? Врет он, ваше благородие! – взвился Гвоздев. – Не уезжал он из села, досмотр я за ним вел, не уезжал! Прячется где-нибудь! Обыск в доме надо делать!..

– Ах ты, сучий потрох! Ты что же, слежку устроил за мной?! – в ответ повысил голос на старосту Михаил Кузнецов. – Все в шпиенов играешь, и наиграться не можешь!.. Сколько ты горя своим одноземцам принес…

– Молчать! – рявкнул урядник, и приказал стражникам провести досмотр во всей усадьбе Кузнецовых.

…Более часа продолжался несанкционированный обыск у Кузнецовых. Все домочадцы были потревожены бесцеремонными стражниками, согнаны со своих мест, даже больной Гордей и детишки. Уже покидая двор, урядник, страшно ворочая глазами и топорща жиденькие усики вразлет, задал только один вопрос хозяину:

– Куда он поехал, твой сын? Куда?!..

– А кто ж его знает, ваше благородие, – сделав простодушное лицо, отвечал Кузнецов. – Собрался наскоро – и пехом пошел прямиком в Горскино, потому-то этот… Афоня и не уследил его… А куда он потом поедет – не знаю. Поругались мы намедни, вот и сорвался он из дому… Я думаю, в Кузнецк он подался… Он там жил уже когда-то, работал, родня у нас там…

– Что ж, тем лучше! – с угрозой в голосе проговорил полицейский чин. – Там-то мы его быстрее сыщем!..

С тем и съехали со двора незваные ранние гости.

– Ищи, ищи… – негромко приговаривал с усмешкой Михаил, закрывая ворота. Он знал, что Федор намеревался ехать до станции Тайга, а дальше – на Восток. Куда и зачем отправился Федор, он не знал, но в одном он был уверен: что в Кузнецке-то его никто никогда не сыщет…

Уже дома, успокоившись и попивая чай из блюдца вприкуску с сахаром, поделился с домашними своими наблюдениями:

– Однако, поганый человечишко этот новый урядник! Чуть что, сразу горло дерет да норовит в морду заехать… Нахлебаемся мы с ним да с Афонькой!.. А какой душевный человек был Аким Иванович! Обходительный, добрый, и квас наш любил…Одно хорошо – Федька уберегся от этих злодеев! А где он? Что с ним?.. Храни его Господь!..


[1] Гунсо – ефрейтор

[2] Данные доктора исторических наук И. Ростунова 

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.