Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни Кузбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Министерства культуры и национальной политики Кузбасса, Администрации города Кемерово 
и ЗАО "Стройсервис".


Сергей Павлов. Кузбасская сага. Роман. Книга 2. Пленники Манчжурии (окончание)

Рейтинг:   / 0
ПлохоОтлично 

* Продолжение. Начало в журнале «Огни Кузбасса» № 4 за 2011 год.

 

Книга 2.

Часть 3.

 

 «...И между войнами нет мира...»

 Глава 1

            …К началу 1906 года волна революционных выступлений в России в пошла на спад. Подавлены вооруженные восстания в Москве и Санкт-Петербурге, Красноярске и Чите, Сормове и Новороссийске, интернирован в водах Румынии мятежный броненосец «Князь Потемкин Таврический», а большая часть его экипажа отдана под трибунал. И хотя в апреле еще вспыхивали с новой силой в ряде регионов Российской империи крестьянские волнения, было ясно, что пик революции уже пройден и страну накрыла волна реакции – самодержавие вело прямое подавление революции старыми и неоднократно проверенными методами: повсюду, от Балтики до Тихого океана действовали карательные экспедиции; во всех крупных городах заседали военно-полевые суды, тюрьмы переполнились, как никогда ранее, а самым расхожим выражением того времени стала фраза «столыпинский галстук». К апрелю 1906 года число расстрелянных, повешенных и убитых участников революционного движения превысило четырнадцать тысяч человек, более семидесяти тысяч человек брошены в тюремные застенки. Именно в это время разогнана 1-я, а вслед за ней и 2-я Государственные Думы, закрывались все либеральные газеты и журналы, так или иначе скомпрометировавшие себя поддержкой стачечного движения и сочувствием к восставшим матросам, рабочим и крестьянам. Попытка совместить в России самодержавие с конституционной формой правления не удалась, но до новых революций, до новых потрясений России оставалось еще более десяти лет…

 

В недрах Главного Министерства юстиции спешно готовилась новая инструкция. И хотя она еще находилась в работе автор ее, главный инспектор тюремного ведомства генерал Сементовский, устно и письменно успел довести до сведения наиболее преданных последователей основное ее требование: УЖЕСТОЧИТЬ РЕЖИМ содержания арестантов, и в первую очередь, политических. Своеобразным полигоном был и Орловский каторжный централ, где инспектором служил верный ученик Сементовского коллежский советник барон фон Кубе, и структурное подразделение – Орловская тюрьма, где с 1908 года должность помощника начальника исполнял Головацкий Александр Иосифович, любимчик барона. Успешно претворив на практике наказ генерала Сементовского в Орловском каторжном централе, барон фон Куббе получает чин статского советника и в 1910 году переводится тюремным инспектором в Забайкальскую область, а вслед за ним туда же едет его протеже Головацкий, и тоже с повышением в должности и чине…

 

…Шел десятый час утра, а в кабинете начальника Кутомарской тюрьмы рабочая атмосфера не ощущалась ни в коей мере. Никто не спешил к нему с докладом, не стучал клавишами печатной машинки ординарец-секретарь, и стол его непривычно пуст. Даже попугайчики в клетке как-то пригорюнились, наблюдая за своим хозяином. Накануне тот ознакомился с приказом по личному составу Нерчинской каторги, коим он, начальник Кутомарской тюрьмы, титулярный советник Ковалев Иван Никанорович, освобождался от занимаемой должности, выводился за штат учреждения с последующим уходом в отставку и начислением соответствующего пенсионного капитала. Огорчал его не столько приказ (он и сам уже подумывал оставить службу), а то, что он подписан его учителем, а с некоторых пор и хорошим приятелем, также любившим порыбачить и поохотничать, полковником Забелло. Не вовремя, ох как не вовремя эта отставка! До конца года ему был обещан очередной чин коллежского асессора, что автоматически позволило бы получить достоинство личного дворянства и массу привилегий, и вдруг…

Александр Александрович Забелло знал о тайной мечте своего товарища и постоянного спутника по рыбалке и охоте и в последние годы трижды посылал наградные реляции в главное тюремное ведомство, но всякий раз оттуда приходил отказ. Уже потом он прознал причину этих отказов: в разгар революционного движения в России и особенно потом, когда наступила пора реакции, первое слово в их ведомстве стало принадлежать сторонникам ужесточения карательных мер в тюремной системе. Ковалев же слыл большим либералом, но, поскольку его тюрьма считалась образцово-показательной во всем регионе за Уралом, то в спокойное время для страны ему прощали этоу слабость. Но пришла другая пора, пришли другие люди, и теперь методы работы Ковалева сочли недопустимыми, а его решили отправить в отставку, и даже сам он, начальник Нерчинской каторги полковник Забелло, ничем не смог помочь своему фавориту. «Так, глядишь, и самого вскорости задвинут на пенсион, –  грустно думал полковник, машинально покручивая кончики пышных седых усов. Он знал, что Головацкого за собой в Сибирь потянул фон Куббе, который, в свою очередь, является ставленником Сементовского. Попробуй такого прижать да построжиться – он, поди-ка, сразу через голову наверх полезет с жалобами…

…Головацкому было предписано вступить в должность начальника Кутомарской тюрьмы первого июня 1911 года, а накануне он должен явиться для представления по поводу прохождения дальнейшей службы лично к нему, начальнику Нерчинской каторги. Однако новый назначенец довольствовался долгой беседой с глазу на глаз с фон Куббе, самовольно отложив визит к полковнику Забелло, своему непосредственному начальнику, на более поздний срок. Вопиющее нарушение субординации, а как его приструнить, если у тюремного инспектора Забайкальской области в кабинете стоит прямой телеграфный аппарат для связи с генералом Сементовским, а сам генерал уже не раз в шутливой форме предлагал ему, полковнику Забелло, оставить службу на Нерчинской каторге и поселиться где-нибудь в имении на берегу Байкала…

 – Ох, недобрые времена наступают, чует мое сердце… – и, хмурясь, он принялся набивать свою трубку табаком…

 

Ковалев Иван Никанорович также знал, когда Головацкий должен вступить в должность начальника тюрьмы. Знал он и то, что новый назначенец был на приеме у тюремного инспектора Забайкальской области фон Куббе, но после этого так и не появился ни у начальника Нерчинской каторги, ни в кабинете начальника Кутомарской тюрьмы.

«Похоже, этот чижик ведет себя чересчур вызывающе,» – решил Ковалев. И когда на следующий день в девять часов утра ему доложили, что в его приемной ожидает приглашения господин Головацкий Александр Иосифович, он попросил его подождать, а сам остался сидеть за столом, помешивая серебряной ложечкой в стакане остывший чай. – Теперь твоя очередь ждать, дружок…

Потомив своего преемника около часа, Ковалев, наконец, пригласил его в кабинет. Головацкий вошел энергичным, отчасти даже нервным шагом, что говорило о том, что унизительное ожидание в приемной не лучшим образом отразилось на его настроении.

– Здравия желаю, господин титулярный советник. Коллежский секретарь Головацкий Александр Иосифович…представляюсь по случаю прибытия для прохождения дальнейшей службы в должности начальника Кутомарской тюрьмы…

– Эдак, батенька, вы должны представляться начальнику своему, полковнику Забелло Александру Александровичу, а не мне, но коли уж доложились, так тому и быть…присаживайтесь…

– К сожалению я вчера не смог быть ни у вас, ни у полковника Забелло, потому как мы с Иваном Христофоровичем находились на приеме у генерал-губернатора… Такие приемы, как вы понимаете, Иван Никандрович, не принято манкировать…

Так же энергично Головацкий подошел к столу, за которым Ковалев обычно проводил служебные совещания, выдвинул стул и присел, при чем сделал руками такое движение, словно бы откидывал фалды фрака. Этот жест Ковалевым не остался незамеченным:

«Похоже, он привык фалдочки фрака откидывать руками… А малый-то франт… И губернатором прикрылся, каналья!..»

Небольшого роста, стройный, с короткой прической, Головацкий в строгом тюремном мундире смотрелся элегантно, и даже легкое косоглазие не портило общее впечатление о нем.

– Шкафы и сейф я вам освободил, вот опись служебных документов…Их вы найдете у секретаря-ординарца… Вам его представить?

– Увольте… Я насмотрелся на него, пока ожидал вашего приглашения…

 Сказано это было таким тоном, что Ковалев понял: уже завтра секретарь- ординарец новым начальником будет сменен…

– Какие-то вопросы у вас будут? Может быть, вас провести по территории тюрьмы?

– Не стоит беспокоиться, Иван Никанорович, все российские тюрьмы похожи друг на друга, а необходимые наставления я получил у барона фон Куббе Ивана Христофоровича… Представит же меня личному составу тюрьмы полковник Забелло, к которому я намерен отправиться прямо сейчас, а вас я больше не смею задерживать…

Несмотря на то, что Головацкий сразу не понравился ему, Ковалев все же намеревался хоть немного побеседовать с ним, поделиться советами, но бесцеремонность поведения преемника покоробила его.

– Что ж, и я не смею вас задерживать, –  Ковалев тяжело поднялся из-за стола, за коим ему пришлось работать многие годы, неторопливо снял с вешалки форменную фуражку, водрузил ее на голову и уже взялся за ручку двери, но в последний момент обернулся к новому хозяину кабинета, который, стоя, провожал своего предшественника.

– Александр Иосифович, я наслышан о вашем твердом и энергическом характере, и потому хотел бы вам дать небольшой совет… или пожелание. Как-никак я старше вас и сему заведению отдал много лет… Пусть для ваших подопечных пребывание в этих стенах не станет мукой… Наказание не есть пытка, как почему-то сейчас думают некоторые…

– Спасибо, Иван Никанорович, –  с плохо скрытой иронией перебил его Головацкий, –  на досуге я непременно обдумаю ваши слова, а сейчас я тороплюсь к полковнику Забелло… Могу попутно доставить вас в поселок, домой, потому как к полковнику я поеду как раз на бывшей вашей коляске…

 Ковалев заметно побледнел от такой бестактности, но нашел в себе силы отказаться от предложения:

– Не извольте беспокоиться, господин коллежский секретарь, я как-нибудь сам решу эту проблему…

– Да-да, я дам команду, и вас отвезут домой на дежурной карете…

 

 * * *

Также стремительно и бесцеремонно Головацкий приступил к исполнению своих служебных обязанностей. Одним своим приказом он отменил все льготы, что имели политзаключенные, и тем самым низвел их до положения уголовной шпаны. Политических арестантов обязали приветствовать стоя громким «Здравие желаю!» любого надзирателя; им запретили передвижение за территорию тюрьмы, а их бараки стали запирать на ночь на замок; время прогулок сократили, и вдобавок приходилось шагать по кругу под контролем охраны. Из всех камер исчезли бумага и карандаши, а из книг были оставлены только Евангелие и журнал «Вестник». Количество посылок, ранее поступавших с воли в адрес политических без ограничения, теперь резко уменьшили, а провинившиеся в чем-то арестанты вообще их лишались. А когда в ответ на резкое ужесточение режима арестанты стали громко выражать свое недовольство, наиболее энергичных он заковал в кандалы. Реакция политических заключенных последовала незамедлительно – они объявили голодовку…

Более месяца терпеливо наблюдавший за всеми новациями Головацкого либерально настроенный полковник Забелло не на шутку встревожился положением в Кутомарской тюрьме и незамедлительно прибыл туда, чтобы лично выявить причину беспорядков. Ознакомившись с ситуацией на месте, он отменил все приказы нового начальника тюрьмы, и слегка попенял ему за чрезмерное усердие в службе. В тот же день голодовка прекратилась. Не рискуя в открытую перечить шефу, Головацкий на время оставил политических арестантов в покое…

 

В камере, где сидел Федор Кузнецов, в этот вечер царило приподнятое настроение: политические заключенные праздновали победу над невесть откуда свалившимся на их голову новым начальником тюрьмы и открыто сожалели об отставке Ковалева.

– При Иване Никаноровиче таких безобразий над политическими не вытворяли, скажи, Федя? – это Шубин обратился к своему приятелю Кузнецову. – Ты помнишь, как в девяносто восьмом году здесь сидел? Тогда же мы и познакомились с тобой…

– Помню, конечно, да только я тогда по уголовке проходил…

– По уголовке проходил, а постоянно у нас пропадал: книжки читал да чаи гонял с вареньем, что нам присылали родители. Помнишь, как мы жили?.. Нет, товарищи, что ни говорите, а политических всегда и везде уважали, и потому терпеть то безобразие, что чинит тут господин Головацкий, нельзя! Поднялись мы дружно – и наша взяла! Решительность нужна в борьбе, вот я к чему веду разговор…

– Прав ты, Николай, только в одном: нужна решительность и сплоченность, а это уже не вашей РСДРП конек, а нашей партии, партии эсеров… – возразил Григорий Тур. –  Ваши же социал-демократы слишком долго подступаются к решению важных вопросов. Много говорите, много пишите, по заграницам норовите поездить, хотя эпицентр политической борьбы именно здесь, в России! Дело всегда должно превалировать над словами…Вы же всегда придерживались наших принципов, Федор? Вы же человек дела, так будьте же последовательны в своих взглядах…

– Пока, Григорий Иванович, я вижу решительность партии эсеров в переманивании членов других партий в свои ряды, а я для этого ни ума много не надо, ни отваги… – и Шубин натянуто засмеялся, приглашая к этому и остальных сокамерников, но откликнулись лишь его однопартийцы Рычков, Кириллов и Лейбазон. Трое меньшевиков и анархист Маслов слушали эту легкую перебранку отстраненно.

– Нет, господа, совсем неспроста этот сатрап оставил нас в покое… Это не победа наша, а его тактический ход, –  произнес задумчиво меньшевик Павел Михайлов. – Тюремная почта сообщила, что в августе ожидается приезд в тюрьму главного тюремного инспектора генерала Сементовского… Уж этот-то любит позверствовать над нашим братом…

– Откуда вам знать? – спросил Федор. – Может, они нарочно страху нагоняют?..

– Вы, Федор, недавно в наших рядах… даже еще не определились, с кем пойдете на баррикады: с большевиками, эсерами, а может быть, вообще к анархистам примкнете… Ну, да это дело времени- определитесь, придет срок… Так вот, я хочу сказать вам, господин Кузнецов, что тюремная почта ошибается редко… крайне редко… – Михайлов в камере был самый старший по возрасту и по партийному стажу, и потому всякий раз, как он начинал говорить, то у всех невольно появлялось ощущение, что он снисходит до своего собеседника, позволяя по достоинству оценить его доводы и аргументы. – Боюсь, что визит престарелого генерала резко отразится на нашем с вами бытии…

– Вы, как всегда, витийствуете, Павел Андреевич, –  с плохо скрытой усмешкой произнес Шубин, –  остаетесь верным своим принципам, а вот обращаться к окружающим стали совсем по-другому… Раньше-то вы всех называли «товарищами», а сейчас – «господами»? Что так?

– Николай Константинович, –  Михайлов повернул свою крупную, костистую голову, слабо поросшую седым волосом, в сторону своего оппонента, и, выставив вперед подбородок, неимоверно удлиненный узкой, седой бородкой, сказал почти нараспев, –  мы были с вами товарищами, Шубин, до 11 съезда РСДРП. Это же ваш Владимир Ульянов выбросил тогда лозунг: «…Сначала надо размежеваться, а уж потом объединяться…»? Вот тогда мы и размежевались с вами, и именно там вы узурпировали право называться «большевиками», хотя большинство было за нами… А коли мы разошлись идейно, то значит перестали быть товарищами, и потому я, как человек воспитанный и… принципиальный, могу позволить себе называть «товарищем» только своего однопартийца, все прочие, будь то большевик, эсер, кадет или анархист, остаются для меня «господами»… Надеюсь я ничем вас не обидел, господин Шубин?

– Да, в общем-то, нет… –  несколько смутился последний.

– И слава Богу, как говорят верующие люди, хотя, признаюсь, в ваших словах нередко сквозит плохо скрытая ирония и даже какая-то насмешка… И вообще я в принципе не согласен с господином Ульяновым по вопросам объединения и размежевания. Разве события последних дней не подтверждают этого? Мы объединились в борьбе с нашим общим врагом, с этим мракобесом Головацким, и победили. А уж после победы мы можем прокладывать межу между нашими партиями, не так ли, господа?..

 Похоже, легкая пикировка грозила перерасти в острый и полный обидных упреков спор, и потому Федор Кузнецов, посчитавший, что именно из-за его реплики разгорелась эта ненужная дискуссия, поспешил исправить положение.

– Господа…товарищи… У меня нет такого опыта партийной работы, как у вас, Павел Андреевич, я не был на баррикадах, как некоторые из вас, и потому никого не хотел обидеть… Я только усомнился, действительно ли генерал Сементовский такой злодей, а разговор так круто изменился… Простите, если что-то не так…

– Напрасно извиняетесь, Кузнецов, –  откликнулся пожилой еврей Лейбазон. – Вашей вины нет, а у нас с меньшевиками, так сказать, уже застарелые противоречия, и идейные, и личные и…черт еще знает какие!.. Книги отняли у нас, бумагу, перо, вот мы и грыземся меж собой от вынужденного ничегонеделания… А насчет Сементовского Павел Андреевич прав… Зверь, а не человек! Когда я сидел в Орловском централе, приходилось встречаться с этим господином… Боюсь, что и эта встреча не будет доброй…

 

…Всю неделю перед приездом московского генерала тюрьму чистили, мыли, красили, но тот, не особо заглядывая на сияющие чистотой стекла и стены учреждения, едва ли ни первый вопрос задал Головацкому: дисциплину навел, или либеральничаешь, как Ковалев? Не смея в присутствии полковника Забелло рассуждать по данному вопросу, начальник тюрьмы звонко щелкнул каблуками сапог и надсадно рявкнул: стараемся, ваше превосходительство!..

– Что ж, веди, ужо посмотрим, как ты тут стараешься… К политическим пойдем, а уголовников потом Александр Александрович сам проверит… Они, слава богу, не жалуются на свою жизнь…

Обход проводился настолько стремительно, что сопровождавшая свита едва поспевала за сухопарым, под два метра ростом, генералом. Пищеблок, баня, прачечная, дежурная комната, длинные тюремные коридоры с десятками камер по обе его стороны. Остановившись перед одной из них, генерал заглянул в «волчок», затем подозвал к себе Головацкого:

– Кто здесь сидит?

– Разный политический сброд, выше превосходительство!..

Сементовский удовлетворенно хмыкнул, но потом слегка нахмурил свои кустистые седые брови и спросил:

– Эк, ты их сурово – «сброд»! Отчего же так нелюбезно?

– Не потому, что я хотел обидеть их… совсем нет, ваше превосходительство, политические они, но все разные: социалисты, эсеры, анархисты… только поэтому я так их назвал… Обид чинить им лично не намерен, и другим не позволю!..

– Да, ладно уж, не пыжьтесь… А хорошо, однако, вы их окрестили: «разный политический сброд»! Остроумно!.. Ну, а этот, носатый в пенсне, кто таков?

Головацкий снова прильнул в «волчку» и потом четко отрапортовал:

– Лейбазон Семен Моисеевич, эсдэк… простите, выше превосходительство, социал-демократ, большевик, осужден на семь лет за участие в организации антиправительственных беспорядков в Чите…

– Вот-вот…Такие вот носатые русичи и сеют смуту на Руси святой… Запретить этому еврею и всем другим иноверцам служить свои службы, запретить иметь в камерах Кораны и всякие прочие талмуды – только евангелие! Пусть там набираются ума, покорности и долготерпения. Бог терпел, и им велел…

В это время кто-то подошел к «волчку» изнутри камеры, и раздался  голос:

– Кто там треплет фамилию честного еврея Лейбазона?

– Ого?! – Сементовский удивленно отшатнулся от двери камеры. – Какая дерзость! Будучи за решеткой, они еще смеют разговаривать таким тоном?! Бардак, господин полковник! – и он бросил недовольный взгляд на побледневшего Забелло. Генерал направился дальше, но был остановлен истерическим криком:

– Молчать, жидовская морда! – это Головацкий, подойдя вплотную к двери, заорал в ответ на вопрос Лейбазона. От неожиданности многие офицеры из свиты генерала вздрогнули и ошарашено оглянулись на взъяренного начальника тюрьмы, но сам Сементовский поспешил разрядить обстановку:

– Ничего, господа, ничего… Такой порыв служебного рвения можно только приветствовать…

И все же завершить свой обход тюрьмы генерал решил беседой с кем-либо из арестантов. Не рискуя входить в общую камеру, он решил заглянуть в камеру-одиночку, где томился эсер Израиль Соломонович Брильон. Тот неспешно поднялся с нар, молча, приветствуя генерала и его свиту. С высоты своего роста Сементовский надменно глянул на сухопарого, пожилого человека и бросил сквозь зубы:

– Здорово!

– Здравствуйте, –  арестант ответил негромко и совсем без страха глядел прямо в глаза седому генералу.

– Давно сидите?

– А как посадили, так и сижу…Скоро уж пять лет минет…

– А за что сидите?

– Наверное, за правду… Спросил одного большого человека, почему так плохо живется в России, а он рассерчал да вот и определил сюда. Как есть за правду…

– А как же тебя звать-то, правдолюбец ты этакий?

По лицу арестанта промелькнула едва заметная усмешка, он нервно дернул своей кучерявой, сильно побитой сединой головой, и вдруг ледяным голосом выпалил:

– Вы, сударь, научитесь сначала элементарным правилам вежливости, а потом уж разговаривайте с людьми…

– Что-о!?.. – взревел Сементовский. – Кто таков этот стервец?

– Эсер Брильон Израиль Сол… – начал было Головацкий, но его доклад был прерван истерическим криком генерала:

– Наказать его, подлеца!..

Надзиратели и офицеры охраны бросились к арестанту, но тот успел выкрикнуть в лицо разъяренному генералу:

– Мерзавец!.. Вон отсюда!..

Генерал со свитой покинули камеру, а надзиратели еще долго избивали дерзкого арестанта…

– Никаких поблажек этим политическим бандитам! Никаких, слышите, полковник Забелло?.. В первых числах сентября вы получите новую тюремную инструкцию, и пусть кто-нибудь посмеет ее не исполнять!.. – Так подвел итог своего обхода тюрьмы генерал Сементовский, выступая на совещании перед тюремным начальством.

Получив такой карт-бланш от высокого столичного гостя, Головацкий, восторжествовал и принялся с новой энергией наводить драконовские порядки во вверенной ему тюрьме…

…Утром 16 августа генерал отбыл из Кутомары, и в тот же день в камеру Брильона ворвались несколько надзирателей во главе со старшим надзирателем Апрелковым и снова принялись его избивать, а затем, окровавленного, за ноги выволокли на внутренний тюремный двор, где подвергли публичной порке. Головацкий, лично присутствовавший при экзекуции, самолично назначил ему тридцать пять ударов розгами, а по ходу дела добавил еще пять ударов – «для науки». Когда избитого арестанта собирались отнести в карцер, чтобы там стекла кровь, Головацкий наклонился и с издевкой в голосе сказал:

– А вот тебе и элементарная вежливость!..

На следующий день известие о порке Брильона дошло до арестантов, и политические объявили новую голодовку. На вечерней поверке Головацкий лично обошел все камеры голодающих и, усмехаясь, заявил:

- Отныне и вовеки веков к политическим применяется режим уголовников! Помните, что Брильон наказан, и это ждет каждого ослушника. Голодовка вам не поможет, самоубийства тоже. В конце концов, ваше дело – умирать, мое – хоронить!..

В эту же ночь одиннадцать заключенных приняли яд. Он был старый, действовал медленно, и потому многие ничего, кроме отравления и мучений не получили. В камере, где сидел Федор Кузнецов, яд приняли Кириллов, Маслов, Лейбазон и Рычков. В ожидании смерти они много курили и разговаривали с товарищами.

– Зачем? Товарищи, зачем вы убиваете себя, а не их? – Федор растерянно переходил от одного умирающего к другому. – Ведь вы умрете, а они будут жить и радоваться, будут смеяться над вашим поступком?.. А по мне, так хоть одну гадину, но нужно взять с собой на тот свет! Без них мне одному будет скучно там…

– Федор, –  заговорил слабеющим голосом Лейбазон, –  вы еще молодой и сильный человек, вы можете сделать то, о чем говорите, мне же, старому и больному еврею это не под силу… Но наш поступок покажет им силу нашего духа! Мы не боимся смерти, что уж говорить об этих злобных карликах… – он громко закашлялся, изо рта пошла пена, а тело забилось в конвульсиях. Шубин и Федор бросились ему на помощь, но старый еврей знаком руки отстранил их и попросил положить его под нары. Видя их недоуменные взгляды, Кириллов, едва слышно сказал:

– Надзиратели увидят… откачают… и трагедия превратится в фарс, а это дурно… Федор, помоги ему умереть… прижми его к полу…

С широко раскрытыми от ужаса глазами Федор сначала слегка придавил умирающего Лейбазона к полу, но агония усиливалась, и ему пришлось лечь на него…

Рычков, видя, как медленно действует яд, осколком стекла вскрыл себе вены и, превозмогая слабость, сам лег под свои нары. Уже оттуда он попросил:

– Гриша… помоги мне… это недолго… прошу… – Григорий Тур тяжело опустился на агонизирующее тело товарища и лежал на нем до тех пор, пока тот не умер, а потом сам потерял сознание…

Кириллов и Маслов умирали легко, без судорог и конвульсий, лежа на своих нарах. Шубин не раз порывался стучать в дверь, но раз за разом его останавливал Павел Михайлов, который сидел на полу, прислонившись к стене под окошком, и каким-то безумным взглядом окидывал камеру, а Шубин лежал на нарах ничком, прикрыв свою голову казенной серой подушкой.

Вдруг коридор гулко отозвался топотом множества ног. Несмотря на неурочный час, надзиратели проводили ночной осмотр камер. Они останавливались около дверей и заглядывали в дверные глазки, «волчки», проверяя, соответствует ли порядок в помещениях предписаниям тюремных инструкций. И хотя помещения камер круглосуточно освещались керосиновыми лампами, видимость их убранства больше походила на вечерние сумерки, тем не менее, вездесущий Апрелков усмотрел, что в пятой камере половина нар пустует. Кликнув себе на подмогу еще несколько надзирателей, он ворвался в камеру… Заслышав топот ног, Федор Кузнецов осторожно оставил навсегда замершее тело старого еврея-большевика и сел на полу рядом с нарами, опустошенно глядя в серый потолок. Когда один из надзирателей принялся трясти руку Лейбазона, Федор выдохнул только одну фразу:

– Он умер…

Григория Тура пришлось доставать из-под нар и потом приводить в чувство. Бледный, перемазанный кровью Рычкова, он долго не мог понять происходящего в камере… Когда Апрелков приказал Михайлову встать с пола, тот немедленно выполнил команду, а затем, глядя куда-то вверх, возопил:

– И пришел час расплаты, и кара Божья настигла всякого, кто был греховен в этой жизни, а безгрешные, глядя на их мучения, тоже мучались и умирали!.. Так где же та высшая справедливость?! Где высшее благо, которое карает грешников и щадит агнцев Божиих? Господи, спаси и сохрани мя!.. Черти, бесы обступили нас, смерть и пустота…

– А этот умом тронулся… – констатировал Апрелков, и приказал вывести его из камеры, а еще одного надзирателя послал к дежурному за стражниками и носилками…

Всего в эту ночь покончили жизнь самоубийством шесть политических заключенных Кутомарской тюрьмы, а Павел Михайлов сошел с ума…

 

 ***

Но даже такой исход протеста заключенных никак не навредил карьере Головацкого. Напротив, в сентябре 1912 года его энергичные действия «по умиротворению» политических заключенных были отмечены в приказе по тюремному ведомству, а военный генерал- губернатор Забайкалья Кияшко, наехавший с инспекторской проверкой в Кутомарскую тюрьму, в «Книге проверок» от 13 сентября оставил следующую хвалебную запись:

«…Все, что зависит от начальника тюрьмы – в полном порядке, за что коллежскому регистратору Головацкому приношу сердечную благодарность… В данное время в тюрьме происходит пассивное сопротивление тюремным правилам со стороны так называемых «политических», однако я убежден, что при известной мне стойкости и твердости характера Головацкого, все устроится к лучшему и недовольства со стороны политических совершенно прекратятся…».

Весть о «положительном опыте работы с политзаключенными» Головацкого мигом облетела все учреждения пенитенциарной системы Российской империи, и теперь на имя начальника Кутомарской тюрьмы стали приходить письма, авторы которых, такие же начальники тюрем и централов, просили последнего поделиться с ними этим самым «положительным опытом». Мало того, зачастили гости, которые хотели воочию убедиться, как же выполняется новая служебная инструкция в тюрьме, некогда славившейся своими либеральными порядками. Одним из таких визитеров, прибывших по своим служебным делам в Нерчинск, оказался подполковник жандармского управления при железной дороге Томской губернии Колодный Гурьян Степанович.

Покончив со своими первоочередными делами, кои привели его на Нерчинскую каторгу, один день он оставил специально для того, чтобы лично ознакомиться с положением дел в Кутомарской тюрьме. После плотного обеда в кабинете начальника тюрьмы с обильным возлиянием спиртного Головацкий и Колодный в сопровождении старшего надзирателя Апрелкова отправились знакомиться с тем, как содержатся в тюрьме политические заключенные. Они заходили в камеры, и подполковник имел возможность задавать любые вопросы арестантам, и ни один из них не остался без ответа, ни один дерзкий взгляд не был направлен в сторону посетителей.

– Однако здорово вы их умиротворили, Александр Иосифович, –  похвалил хозяина тюрьмы Колодный, –  не злодеи, не бунтовщики и цареубийцы, а агнцы какие-то… Шарман, шарман… – и он пожал руку своему спутнику. – Будет что рассказать моему приятелю, начальнику Томской тюрьмы…

– А что здесь? – спросил Колодный, остановившись перед камерой № 5. – Хотя, может быть, хватит смотреть на эти морды, а лучше за стол да за коньячок?..

– Как изволите, Гурьян Степанович… Коли утомили они вас – извольте-с в мой кабинет…

Они уже направились по тюремному коридору к выходу, как Головацкий бросил еще одну фразу:

– Эта камера, как и другие, да только в ней сразу четверо покончили жизнь самоубийством, а один сошел с ума…

– Вот оно как? – Колодный остановился и оглянулся на дверь камеры. – И что, там кто-то остался из бывших арестантов, кои были при этих… акциях?

– Так точно, трое… Один – большевик, второй анархист, а третий все никак не может определиться со своей политической платформой, а и то с ним ясно, что добропорядочного верноподданного царю и отечеству из него уже не выйдет… Потерянный для нас человек…

– И кто же он?

– Да бывший крестьянин, так сказать, хлебопашец Федор Кузнецов…

– Федор Кузнецов?.. – Подполковник задумался, словно что-то выискивая в своей памяти, и спросил:

–  А откуда он?

– Откуда? – Головацкий заметно растерялся, поскольку не знал ответа, и вопросительно глянул на стоявшего в стороне Апрелкова. –  Петр Петрович, не помнишь?

– Как не помнить, ваше высокородие, другой раз он у нас обретается… Из ваших он, Гурьян Степанович, из Томской губернии…

– Вот как! – голос Колодного зазвучал заинтересованно, и он медленно пошел назад к двери. – А за что же он у вас сидит?

 – В первом-то разе он сидел еще в 98 году за пьяное убийство… – старший надзиратель говорил медленно, но твердо, и это говорило за то, что свое дело он знает хорошо. – А в другой-то раз он попал уже за политику. С дружком своим, Шубиным, переправляли в тайгу бунтовщиков из Красноярска, оружие прятали, типографию подпольную готовили, да тут им и конец пришел – по пять лет дали обоим…

– Да, да, да… – словно соглашался со всем услышанным гость, и вдруг рассыпался в похвалах надзирателю: –  А молодец у тебя господин Апрелков! Сколько полезной информации держит в голове! Правильно, Петр Петрович, если хочешь победить врага, перво-наперво надо изучить всю его подноготную, а там бери его голыми руками… А ну-ка, открой мне эту комнатку…

В камеру они вошли все трое. Головацкий и Колодный курили дорогие папиросы и, похоже, настраивались на легкий и интересный разговор. Арестантов было пятеро: Головацкий вместо четырех покончивших с собой и одного сошедшего с ума, определил сюда пока двоих меньшевиков, осужденных Иркутским судом.

– Добрый день, господа…или товарищи? Как вас лучше называть? – Колодный в богатом гражданском костюме из твида, в галстуке и с большим золотым перстнем на безымянном пальце левой руки выгодно отличался от в темной униформе тюремщиков.

– И вам добрый день! – отозвался Шубин, сидя у стола с цигаркой в руке. Федор Кузнецов лежал на нарах в нижнем ряду и не торопился вставать: он сразу узнал Колодного, но еще не определился, как себя вести, и потому притворился спящим.

 Новички-меньшевики торопливо вскочили со своих мест, приветствуя вошедших, а Шубин и Тур медлили.

– Черт-те что, Александр Иосифович! – шутливо обратился к начальнику тюрьмы жандарм, –  сколько, говорите, трупов вынесли отсюда?..

– Четыре, ваше высокородие! – доложил Головацкий. –  А один чокнулся…

– Ну, вот, такие жертвы, а никакого вывода для себя не сделали эти граждане… господа или, пардон, товарищи… – веселость в голосе подполковника почти исчезла, и теперь он звучал нервно, с плохо скрытым раздражением. – Не хотят нас приветствовать надлежащим образом господа политические, я так думаю…

– Встать! – Рявкнул Апрелков, да так громко, что жандарм и начальник тюрьмы вздрогнули от неожиданности, а Шубин и Тур поспешно вскочили на ноги.

– Теперь уже лучше, –  с издевкой в голосе проговорил жандарм, а затем резко повернулся к лежащему на нарах Кузнецову. Глаза того были по-прежнему закрыты, а на лице была полная безмятежность.

– А это, как я понимаю, убийца из Кузнецкого уезда, не так ли? И зовут его Федор Кузнецов?..

 Федор нехотя открыл глаза и увидел стоящего над ним жандарма. В левой руке он держал носовой платок, видимо, намереваясь вытереть пот со лба (в камере было душно), а на безымянном пальце его в свете керосиновой лампы тускло блестел огромный перстень с изображением двуглавого орла.

– Господин ротмистр, а это, как я понимаю, перстень из украденного вами у бедного Липата Коровина золота, не так ли?

– Встать! – теперь уже орал сам Колодный, и у него получилось не хуже, чем у Апрелкова. Федор, немного побледневший, неторопливо встал и по-тюремному закинул руки за спину. Он был выше жандарма почти на полголовы, что позволяло ему смотреть на него свысока и с едва заметной улыбкой. Это обстоятельство, похоже, взбесило Колодного, и потому он, раздраженно ворочая желваками, направился к двери, бросив на ходу Головацкому:

– Этого – в кабинет!..

 

…Когда Федора привели в кабинет начальника тюрьмы, Колодный уже успокоился, и они с Головацким успели выпить по рюмке коньяка. Обретя спокойствие, жандарм снова принял вальяжный вид и, развалясь в кресле, начал разговор.

– Ну, что, Кузнецов, приятно встретиться с земляком за сотни верст от дома? – и, не дожидаясь ответа, поспешил продолжить свою речь: –  У меня есть к тебе предложение, Федор…

– Господин ротмистр… – начал, было, Федор, но его оборвал Колодный.

– Я давно уже подполковник… Можешь называть меня: «господин подполковник» или «ваше высокородие», или совсем запросто – Гурьян Степанович… Итак?

– Господин подполковник, я буду называть вас именно так, вот только мне называть вас на «ты», как вы меня или все же на «вы»?

– Ну, ты наглец, Кузнецов! – снова вспыхнул жандарм.

– Ага, значит, мы, все же, будем друг к другу говорить «вы»? Согласен… Но если ваше предложение будет опять касаться золота, то я здесь ничем не смогу помочь, потому как я по вашей милости, господин подполковник, почти восемь лет отсидел вот в этой самой тюрьме за убийство, которого я не совершал. Ведь вы отлично знаете, что Липата Коровина прибила ваша лошадка, а не я… Ее надо было судить или кучера неумеху… А золотишко его у вас на пальчике блестит, не так ли?

 – Ваше высокородие, –  привстал из-за стола Головацкий, –  может, Апрелкова позвать, чтобы он ему язык укоротил да заодно зубы пересчитал? Наглеет на глазах!.. Какое золото? Какой Липат?

– Ничего, ничего, –  попытался успокоить начальника тюрьмы Колодный, –  это пустяки, дела столетней давности… мы разберемся сами… не надо Апрелкова…

– Продолжим разговор о золоте, господин подполковник, о том, как вы обещали мне, что за пьяную драку мне дадут от силы три-пять лет, если я забуду про золото… Про золото я промолчал: послушал вашего совета и совета своего адвоката, а вместо этого мне дали все восемь лет! Так-то вы слово офицера сдержали?..

Хозяин кабинета продолжал переводить недоуменный взгляд с гостя на заключенного, до конца не понимая сути разговора. Колодный занервничал и, извинившись, попросил Головацкого на полчаса оставить их наедине. Обескураженный тюремщик покинул кабинет, а Колодный налил целый стакан коньяка и предложил его Федору:

– В народе говорят: сухая ложка горло дерет. Выпей, перекуси, а потом я изложу суть дела… Да не показывай мне зубы…зови меня на «ты», глядишь так быстрее найдем общий язык…

Федор какое-то время смотрел на предложенный стакан, взвешивая, стоит ли его пить со своим палачом. Наконец он решил, что можно себе позволить эту нечаянную радость, и залпом опрокинул его. Уже через минуту в висках его застучало, а по всему телу разлилась сладкая истома. Краем вилки он ухватил с блюда тощенького рябчика под соусом, и, не торопясь, съел его вприкуску с белым хлебом, после чего выпил сельтерской и нарочито внимательно приготовился слушать жандарма.

– Федор, ты пошел в бунтовщики, в революционэры – и это печальный факт, очень печальный… Многого уже не вернешь, ведь у тебя за плечами почти десять лет тюрьмы, ведь так?

– Увы, но это только благодаря тебе…

– Ну, вот опять ты... – кисло улыбнулся жандарм. –  Лучше скажи, ты действительно еще не определился, к какой партии примкнуть?

– Возможно…

– И это замечательно! Тебе еще три года сидеть – срок немалый, а годы твои самые золотые и разгульные проходят… Тебе ведь скоро сорок?..

– И что же, господин подполковник, ты хочешь, чтобы я хлебанул всех житейских радостей?

– Ну, где-то так… Возможно…

– И что же ты можешь мне предложить?

– Свободу, хлеб, интересную работу… Я давно понял, что парень ты рисковый…да, да, еще тогда в Гурьевске, на ямской станции, я помню, как ты нахально смотрел на меня: узнает – не узнает, жандарм, поймает- не поймает?.. Не узнал, не поймал, потому как дал промашку, а позднее, когда все расставил по полочкам, вычислил тебя – да неохота было снова возвращаться в ваши края, да и тот дурак нерусский буквально сам себя загнал на каторгу…

– Ты знаешь, что он умер?..

– Да, лет пять тому назад… Что делать – каторга!..

– Не жалко?

– Федя, у меня суровое ремесло, и если нюни распускать над всяким… в общем давай о деле…

– Давай…

– Видишь, что творится в стране? Видишь, как закручиваются гайки? А почему? Террористы, бомбисты и прочие революционэры хотят взорвать страну изнутри, а что потом получится, не думал? Нас же расхватают соседи по кускам: Польша, Китай, Япония, Англия и присные с ними! Надо остановить эту чуму, надо всех их надежно усадить в тюрьмы…

– На всех не хватит…

– Построим новые, с толстыми стенами, крепкими дверями и надежными замками…

– Ну а я-то здесь причем, господин подполковник? Я не строитель, не тюремщик… или ты хочешь, чтобы я пошел к Головацкому в надзиратели? Так у него есть Апрелков и еще несколько десятков таких же дуболомов…

Федор уже давно понял, куда клонит жандарм, но решил какое-то время еще покружить вокруг да около, чтобы убедиться в правоте своей догадки, а главное, придумать какую-то вескую причину для отказа от предложения жандарма. Опыт тюремной жизни подсказывал ему, что иногда такие отказы заканчиваются для отказников весьма печально. И не то чтобы он боялся мести Колодного, но в последнее время столько видел в своей жизни страшного, что просто хотел оградить себя от лишних горьких впечатлений хотя бы на какой-то короткий промежуток, ему нужна была передышка, ему нужно было набраться сил для дальнейшей борьбы, для новых испытаний…

 Все время, пока Федор размышлял про себя, Колодный продолжал что-то говорить и убеждать его, Федора, пока, наконец, не заметил, что тот далек от него.

– Ты меня слушаешь, Федя?

– А как же?..

– Пойми, Федор, ты свой человек и среди уголовных, и среди политических… Мы будем давать тебе определенные задания, снабжать какой-то информацией… Человек ты неглупый, сориентируешься в ситуации… можешь призывать к свержению царизма, обличать сатрапов, писать листовки… Тебе много будет позволено…

– Но я же в тюрьме?

– Ты начнешь работать прямо здесь… и тебе будут платить. Подумай, это хороший хлеб! Ты не будешь работать как ломовая лошадь…

– Хороший хлеб? Нет, господин подполковник, это Иудин хлеб… Уж лучше золото мыть в горах, лучше уголь рубить в копях, лучше настоящий хлеб сеять, чем предавать своих друзей и товарищей и потом шарахаться от каждой осины…

– Не спеши, Кузнецов, с отказом! Я ведь подниму старое дело, где ты положил шестерых, и, как знать, не приговорят ли тебя к повешению…

– А если золото всплывет, что вы, господин подполковник, незаконно присвоили себе? А если родственники того телеута, Ивана-маленького, начнут жаловаться, что их сына, брата и внука понапрасну заморили на каторге, и все потому, что жандармский офицер Колодный поленился вернуться в Кузнецкий уезд и по-настоящему расследовать дело да найти настоящего убийцу… Я ведь несколько лет был на свободе, и я был уверен, что рано или поздно мы встретимся, и подготовился к этой встрече…

– Ты мне угрожаешь, подлец!

– Господин подполковник, прошу оградить меня от оскорблений и разрешить идти в камеру… считайте, что разговора не было… Уж лучше я досижу свои три года, но на вашу подлую службу не пойду, не хочу жрать Иудин хлеб, не хочу!..

Эта часть разговора уже велся на таких высоких тонах, что Головацкий, услышав через дверь их сердитые голоса, поспешил своему приятелю на помощь.

– Гурьян Степанович… Все ли в порядке у вас тут?..

– Головацкий, этот мерзавец поносил меня последними словами и хотел меня убить… Будь у меня с собой револьвер, я бы его застрелил…

– Бог с вами, Гурьян Степанович, в кабинете начальника тюрьмы убить арестанта?! Да меня же самого посадят на следующий день…

– Слизняк! Высечь его! Сегодня же! Сейчас же! – на глазах двух мужчин Колодный из респектабельного и рассудительного мужчины превратился в разъяренного неврастеника. Он громко кричал, топал ногами:

– Во двор его!.. Сечь его! Сечь!.. Я приказываю…

 По коридору в кабинет начальника тюрьмы уже бежали несколько надзирателей…

– …Пятьдесят один, пятьдесят два, пятьдесят три… – Апрелков, сняв гимнастерку, с оттягом бил еловой веткой по телу Федора. Руки и ноги того были связаны под лавкой, на которой он лежал, рубаха и арестантские штаны были изорваны в клочья и превратились в грязно- кровавую массу, которая летела во все стороны ошметками при каждом новом ударе.

–  …Семьдесят два, семьдесят три, семьдесят четыре, семьдесят пять… – Апрелков отбросил в сторону наполовину обломанный и испачканный кровью прут и, взяв из рук надзирателя полотенце, вытер от крови руки и пот с лица. – Все, ваше высокородие, у нас больше не положено бить…

– Почему?

– Помереть может арестант… Он и так уже не дергается… – старший надзиратель наклонился над Федором, поднял его голову за волосы, тряхнул. Глаза того с трудом открылись, а искусанные в кровь губы едва слышно прошептали:

– Пить…

– Это можно… А крепкий ты парень, Кузнецов, ни разу не крикнул… Однако, ты первый у меня такой… – с этими словами он зачерпнул железной кружкой воду из ведра, стоявшего неподалеку, и принялся поить свою жертву, а остатки воды вылил ему на голову.

– Стой! – взревел Колодный, выбил кружку из рук надзирателя, после чего схватил новую еловую ветку и принялся размашисто бить по окровавленному телу, приговаривая: – Вот тебе, тварь! Вот тебе!..

Мужественно вытерпевший всю экзекуцию в исполнении Апрелкова, Федор уже расслабился, и неожиданные новые хлесткие удары заставили его взвыть совсем по-звериному, но уже через мгновение он овладел собой и принялся исступленно грызть край лавки, но крика больше никто не услышал…

– Господи, да что же это деется! – испуганно воскликнул один из надзирателей, –  забьет ведь до смерти парня!.. – и он кинулся на поиски Головацкого.

– Ваше благородие, ваше благородие… Остановите смертоубивство! Ведь их высокородие совсем озверемши… Грех ведь это, да и дело подсудное… Остановите его…

– Эх, Сережкин!.. – Выждав еще какое-то мгновение, Головацкий быстрым шагом направился во внутренний тюремный двор. Первое, что ему бросилось в глаза – безумное лицо подполковника, который с каким-то внутренним придыханием опускал на тело своей жертвы колючий прут. Таким же безумным выглядело и лицо Кузнецова: глаза его готовы были вывалиться из орбит, а губы были в крови. Он молчал, но едва Головацкий вбежал во двор, словно что-то надорвалось внутри его, и он закричал страшным голосом:

– Колодный! Я убью тебя!.. Я убью тебя, сука подколодная!.. Я убью тебя!.. – и он потерял сознание.

Головацкий вырвал из рук Колодного прут и бросил с упреком:

– Эх, ваше высокородие! Разве можно так-то, средь бела дня да на людях?.. – Он распорядился перенести Кузнецова в лазарет и вызвать на службу фельдшера…

… В этот же день, не прощаясь с хозяином учреждения, Колодный покинул тюрьму, а Федор Кузнецов почти две недели находился в тюремном лазарете, блуждая между жизнью и смертью…

 

Расправа над Федором Кузнецовым не была из ряда вон выходящим событием в Кутомарской тюрьме. По приказу Головацкого заключенных секли до этого, продолжали их сечь и после. Всего же до конца 1912 года в Кутомарской тюрьме подверглись наказанию розгами 64 человека, в 1913 году – 81, в 1914 – 21… Резкий спад экзекуций объясняется тем, что в начале 1914 года против Головацкого и большой группы чиновников тюремного ведомства было возбуждено уголовное дело по факту казнокрадства и злоупотребления служебным положением. В их числе окажутся генерал Сементовский, генерал-губернатор Кияшко, полковник Забелло, статский советник фон Куббе и добрый десяток других чиновников этого ведомства. В августе 1914 года Головацкий будет призван в действующую армию и отправлен на русско- германский фронт, а подполковник Колодный продолжит службу в Томске. Но тогда, в 1912 году, никто из участников этой расправы, ни Кузнецов, ни Головацкий, ни Колодный, еще не могли знать, что спустя годы их пути вновь пересекутся...

 

Глава 2

 

…Нет, не пели сибирские ямщики песен, в отличие от своих европейских товарищей по ремеслу, колеся по бесконечным дорогам, проложенным сквозь глухие дебри вековой тайги. И что тому виной: бесталанность ли сибирских возниц, а может, их излишняя серьезность и благовоспитанность, не позволявшая им в присутствии незнакомого человека – пассажира – драть горло почем зря и тем самым, мешать отдыхать путнику под мерный стук колес или легкое повизгивание полозьев на снегу. А может, самой русской песне не хватало раздолья на сибирских дорогах, чтобы звучать так же широко и вольно, как она звучала на степных просторах центральной России. Хоть и исстегана уже Сибирь-матушка к началу ХХ века трактами своими, Московским или Сибирским, Чуйским или Крестьянским; торными дорогами да путями езжалыми, а все, по большей части, стремили они свой бег среди вековой тайги. И гикнет, бывало, иной возница на чуть заленившуюся лошадь, свистнет посвистом молодецким или щелкнет по-разбойничьи кнутом, но сосны да ели черневой тайги, что сумрачно стоят по обе стороны дороги, тут же погасят все звуки, превращая их в детскую забаву. Тут и песня любая не дойдет до своей шири и удали, а превратится в невнятное бормотанье. Ну, а коли так, то, наверное, и вовсе лучше ехать молча: и петуха не дашь на высокой ноте, и степенность обретешь в глазах пассажира, потому как искони считалось на Руси, что молчанье – это золото…

…Именно в таком гнетуще-молчаливом аллюре по иссохшему и утопающему в дорожной пыли Крестьянскому тракту из Брюханова к Урскому двигалась коляска с открытым брезентовым верхом. Единственный ее пассажир, мужчина лет тридцати, тучный, с узкими, кошачьими усами на круглом лице. Он изнывал от жары, и даже широкий цветной зонт не спасал его от полуденного зноя: лоб был покрыт испариной, глаза закрыты. Приглушенный топот копыт, скрип рессор и редкие окрики возницы не нарушали его дремотного состояния. Иногда он приоткрывал один глаз, словно нехотя косил им в сторону от дороги, затем опять забывался на какое-то время, изредка всхрапывая и заставляя испуганно вздрагивать как лошадь, так и возницу.

В ногах у пассажира покоился большой деревянный, кованый железом, сундук. Кроме внутреннего замка сундук имел небольшой навесной замок, который в такт конскому шагу легонько вызванивал о его железную стенку. На сиденье, рядом с пассажиром, стоял холщовый мешок, доверху набитый какими-то вещами. На лицевой стороне мешка в четыре столбика красовались ярко-красные значки, какие возница уже видел в своей жизни, когда привозил из Томска в Брюханово китайского купца. Кроме того, к задку коляски толстой веревкой был привязан плоский деревянный ящик длиною с маховую сажень. Пахом Бутаков, уже несколько лет колесивший на федосеевских лошадях по Крестьянскому тракту в качестве извозчика, подрядился довезти этого странного путника до Урского и, чтобы развеять дремоту, что навевала монотонная езда, пытался завести с ним разговор, но тщетно. Отказался пассажир и от предложенного самосада, а всю дорогу, молча, поглядывал по сторонам да дремал. Не зная, чем занять себя, Пахом принялся строить догадки: кто же таков его пассажир? К кому-то он едет, в гости или насовсем, а главное, что же у него в сундуке да в ящике? И сундук, и ящик были тяжелыми, что он заметил, когда помогал незнакомцу крепить их на коляске.

Первые вопросы для себя Пахом решил быстро: человек это не наш, не сибирский, потому как больно толстый, одет в легкие хлопчатые штаны и такую же рубашку, какие местные крестьяне не носят. Опять же, усы – не то татарские, не то еще Бог весть какие, но явно не русские… Одно слово, мурза или китаец. И едет он в гости, везет подарки, но какие?.. По большому счету Пахому было все равно, что везет этот странный мужик, но про себя он знал, что если сейчас он перестанет задавать себе эти досужие вопросы и мучиться над их разгадкой, то просто-напросто заснет и свалится с облучка…

 – …Яблоки? Посуду? Золото? – лениво продолжал размышлять возница, тупо уставившись соловыми глазами на круп своей лошади, на ее мотающийся из стороны в сторону хвост, –  ох, только бы не заснуть!.. Только бы не свалиться!..

– Хозяин, где едем? – раздался голос странного мужика.

– Ась?! – Пахом встряхнулся и повернулся всем телом к пассажиру. – Да какой я тебе хозяин? Хозяин дома на печке лежит, а я мотаюсь пятый год на его кобылах…

– На чьих кобылах?

– На чьих, на чьих? На федосеевских!.. Слыхал небось?

– А то как же! Иван Иваныча тут всяк чудак знает! Справный хозяин!..

– Так-то оно так, да похварывать стал Иван Иванович, нонче делами все больше его сынок ворочает, Левка, да больно уж скуповат супротив батюшки-то.

– Так ты что ж, в Урском живешь, или как?

– Ага, «или как…». Живу-то я в Брюханово, а служу, выходит, тому, кто здеся живет. А ты что же, из местных, али как?

– «Али как…», из местных я…

– Шуткуешь, паря, местных-то я всех наперечет знаю, а вот с такой ряхой чтой-то никого не припомню…

– Но-но, батя, ты с ряхой-то полегче, а то рассержусь и буду бить больно… Ты лучше скажи, где мы едем? Горскино, кажись, проехали?

– Да я не в обиду тебе сказал, а так, к слову, уж больно здоров ты парень! А Горкино- то мы уже проехали… Проспал ты его, мил человек… Эвон, гляди, Девичий кут… Бабы тут местные купаются…Голые!..

– Да ну?! – Толстяк ожил, закрутил головой по сторонам. – Ты посмотри, как все изменилось, Господи!.. А ну, стой!

– Тпру-у! – Скачков натянул вожжи и остановил коляску. – Чой-то не пойму я тебя, ты и впрямь местный что ли?

– Тебе-то на что, родимый?

– Дак, может ты офеня, и товары везешь с собой?..

– Ага, а ты меня сейчас ограбишь, так?

– Свят! Свят! С чего ты взял?

– Ну, ладно, договорились: грабить ты меня не будешь… – толстяк соскочил с коляски, взял с собой мешок и пошел к воде. – …Я искупнусь пока, а ты отдохни…

– Ладно, ступай уж…- снисходительно проговорил Пахом, ослабляя подпругу лошади и пуская ее на полянку.

– Эй, дядя! – уже издалека окликнул возницу странный толстяк. – Золота в ящиках нет, поэтому ты туда не лазь, а то я тебя – пук-пук! – В руке у толстяка был большой черный наган, и возница испуганно перекрестился:

– Святый боже! Ну, и пассажира мне Бог дал…

Продолжая ворчать, он упал на траву и тут же захрапел…

 

– …Хазяина, ставай, пазариста, ехать нада, однако!..

Бутаков проснулся, сел рывком и недоуменно уставился на стоявшего перед ним не то японца, не то китайца.

– Ты…ты кто?

– Я японская спиена. Я приехара взорвать мост через Ур и мерьница… в Горскино. Поехари быстра!..

Пахом окончательно стряхнул остатки полуденного сна, встал на ноги и внимательно осмотрел незнакомца: широкий цветастый халат, подвязанный белым поясом, белые тапочки, круглая шляпа из соломы, круглые очки на носу-пуговке…

– Вот что, шпиен! Там вон купается мой пассажир, и без него я никуда не поеду…

Не торопясь, он свернул цигарку, взобрался на козлы и стал ждать пассажира, а тот все не шел, зато невесть откуда взявшийся «японский шпион» совсем по-хозяйски расположился в коляске. Прошло еще несколько минут, а пассажир все не шел, но главное, что у реки не слышалось никаких звуков.

– Да что, он утонул там что ли? – недовольно проворчал Егор. –  И ты тут еще навязался!.. Тебе-то куда?

– Урское… Я буду пратити осень карасо…

– А куда денешься – заплатишь, как будто я тебя от Брюханово везу, лады?

– Я тебе, е…твою мать, дам – «с Брюханово»! На шпионе нажиться хочешь?! – теперь странный незнакомец говорил на чисто русском языке и грубым басом, отчего Егор чуть не упал с облучка.

– Ты?..Ты?..

– Я, дядя, я, поехали, а то меня слеза прошибет сейчас… Я же здесь пацаном купался!.. Поехали! Я дома, дядя, я дома!…

 

 

 

– Тпру-у, милая! – Бутаков остановил коляску перед магазином купца Харламова и обернулся к пассажиру. – Зайдешь, аль домой сразу?

– Однако зайду на минутку к Михаилу Ефимовичу… – откликнулся тот и легко спрыгнул на землю.

– Эй, ты, мил человек, полегше с Михал Ефимычем-то, –  остановил его возница, –  неровен час, обидишь кого из родных его…

– Это как же?

– Так помер Михал Ефимыч, пятый год ужо идет…Сынок его тут заправляет нонче…

– Федька Окаянный? – мужчина даже присвистнул. – Ну, Федька так Федька, а вот старого Харламова жалко…

Надвинув соломенную шляпу поглубже на глаза, чуть ссутулившись, мужчина короткими шажками направился в магазин.

 

В это время дня покупателей в магазине как всегда немного. Аграфена Лукина, Матрена Кузнецова, Лизавета Каткова да дед Прошка встретились по случаю в торговом зале да разговорились меж собой. Ехидную и злую на язык Аграфену Лукину сейчас было не узнать. Жалостным голосом, то и дело, смахивая с глаз набежавшую слезу, рассказывала она о болезни своей заморской лошадки Урги, а женщины со скорбными лицами сочувствовали ей. Сильно располневший Спирька, лениво слушал их разговоры и что-то записывал в потрепанную тетрадку. На его круглом лице, словно помазок, под самым носом торчали серые усики. Такого же цвета бородка топорщилась на подбородке, а плутоватые глаза его прятались за круглыми стекляшками очков.

– …Вот так вот третьи дни не емши наша касатушка, ой, горе-то какое…

 – Можа хворь какая приключилась, али сглазил кто? – Матрена Кузнецова смотрела на Лукерью Лукину с таким сочувствием, что, казалось, вот-вот расплачется от жалости.

– Да кто ж ее сглазить может, ежели самая глазливая у нас на селе и есть Аграфена! Аль забыли, как она бабку Семениху на тот свет отправила? – усмехнулся дед Прошка, сворачивая громадную «козью ножку».

– Ах! Бесстыдник! – тут же взорвалась Лукина, и теперь на нее было уже страшно смотреть. – За троих живешь на ентом свете зазря, да еще подсмеиваешься! Вон дружок-от твой, Лука Прокопьевич, свекор мой, туды его мать, уже больше десяти лет как помер, а ты все бегаешь да зубы скалишь, охальник!.. Погоди ужо…

Спиря, или, как он теперь иногда требовал себя называть – Спиридон Ксенофонтович, отложил тетрадку в сторону и решил прекратить назревавшую ссору. Он давно заметил, что редкое появление в магазине Аграфены Лукиной обходится без перебранок.

– Эй, бабы, кто за чем пришел – делайте покупки, а лясы точить и на улице можно!..

– Ой, Спирька, мне бы керосину… – Матрена Кузнецова подала полуведерный бидон. Кликнув мальца, помогавшего ему за прилавком, Спиря отправил его на склад за керосином.

– А вам, мамаша, замечание делаю: впредь называть меня Спиридоном Ксенофонтычем, ну… в крайнем случае – Спиридоном. Спирька на базаре семечками торгует, а у нас тут торговля сурьезная…Так-то вот.

– Ой, Спиридон Ксе…как? Больно тяжелое у тебя отечество, Спирька, пока привыкнешь – язык сломаешь, –  сделала свое заключение Матрена и засмеялась. Ее поддержали все остальные покупатели.

– У-у, зубы скалят по всяким пустякам… – нахмурился Спиридон Ксенофонтыч. – Ладно вам, тебе чего, тетка Аграфена?

– Скипидару мне надоть с пол-литры, да в твою кубышку…

– Сделаем! А тебе, дед, чего надо?

– Мне? – старик так и застыл с широко раскрытыми глазами и дымящейся самокруткой во рту. – А веришь, Спиридон Ксенофронтович, забыл…Шел-помнил, а тут баб послушал и забыл…

 Как ни старался держать себя солидно, Спирька не выдержал и громко захихикал, а вслед за ним рассмеялись и женщины. Последним хохотнул сам дед Прошка. Не успел затихнуть их смех, как дверь в магазин открылась и в нее вошел… живой японец.

 

* * *

– Здратвуте! Здратвуте! – сделав руки лодочкой у себя на груди, японец, не переставая кланяться, пошел к прилавку. – Хазяина, я хатера купити у вас самурайский меч…

Появление нового покупателя в магазине стало настолько неожиданным, что бабы и дед Прошка словно бы закаменели, а у Спиридона от испуга даже очки упали с носа.

– М-м меча н-нет в п-продаже…

– Как нет?! Я, самурай, не могу купити себе меча? Да я вас стреряти буду!… – и в руках у самурая тускло сверкнул вороненой сталью револьвер. Бабы дико визгнули и бросились вон из магазина, а Спирька упал на четвереньки и под прикрытием прилавка пополз из зала. Довольный произведенным эффектом, японец повернулся к старику, молча стоявшему у него за спиной.

– А ты, дед, что не побежал, или опять в штаны навалил с перепугу?

– Есть маненько… навалил чуток… Старый я уже, запоры плохо доржут…вот.

Японец подскочил к старику, приобнял и спросил негромко:

– Фу-у! Правда, что ли обделался? Как тогда у своей бани, помнишь? – и он заржал своим жеребячьим смехом.

– Яшка! – Изумленно воскликнул старик. – Живой!? – И он, забыв о своей беде,  кинулся обнимать уже давно похороненного и отпетого земляка…

…Спирька с ревом вбежал в конторку, где сидел за столом Иван Кочергин. В очках, с окладистой бородой, он выглядел очень солидно. Правый рукав его рубашки был зашит на уровне локтя, а в левой руке он держал химический карандаш, раз за разом отправляя его в рот, отчего все губы его были синими.

– Иван Иванович! Там… самурай! Он сейчас всех там порешит!..

Услышав одно только слово «самурай», Кочергин моментально вскипел и, схватив стоявший в углу конторки топор, кинулся в зал магазина. За ним, с большой долей опаски, затрусил Спиридон.

– Отпусти старика! – взревел Кочергин, видя как японец тискает деда Прошку. –  Сейчас ты у меня получишь, япона мать, за всех своих сраных самураев!.. – и он, грозно размахивая топором, бросился вперед.

– Иван! Стой! – оставив в покое старика, японец скинул со своей головы шляпу и, раскинул руки, пошел навстречу Кочергину. – Ваня! Дружище ты мой! Это ж я, Яшка Чуваш!..

– Яшка?! – Кочергин оторопел, узнав в странном незнакомце своего земляка и фронтового товарища, и топор со звоном упал на пол.

– Яшка! Ваня! – они долго тискали и целовали друг друга, а в глазах у них блестели небогатые, а потому особо дорогие мужские слезы. Когда первая радость встречи поутихла, Яшка осторожно дотронулся до зашитого рукава рубахи:

– Ваня, это ты там получил или уже дома?

– Там, Яша. Когда тебя увез полковник с собой, нас погнали по Маньчжурии, ну, а мы решили бежать… Сцепились с узкоглазыми, а у майора Осиро был самурайский меч…Ты помнишь Осиро?

– Это помощник Накамуры?

– Да, этот злодей и укоротил мою руку…

– Вот черт, а я и не знал…

– Пять лет же прошло, Яша. Ты про нас многого не знаешь, мы – про тебя. Где ты был? Тебя ведь похоронили здесь и отпели по всем статьям…

– Дед Прошка тут меня уже просветил малость… А сейчас собирай, Ваня, всех наших фронтовых дружков – и ко мне домой, там, наверное, старики меня заждались, да и Валентина моя, должно быть, на корню засохла за пять-то лет, а?

Кочергин как-то странно переглянулся со Спирькой, дедом Прошкой и потупил взгляд.

– Яша, присядь на лавку, послушай нас …

Спиридон стоял рядом со своим начальником и согласно кивал головой.

– Пять лет, Яша, срок большой… Не дождались тебя твои родители. Мать-то сразу свалилась, как из военного присутствия пришло уведомление, что ты без вести пропал… Месяца не прошло, как ее схоронили, а тут Федька Окаянный возвернулся домой и сказал, что тебя увезли в Японию… для того, значит, чтобы … ну, чтобы тебя съесть там…мол, такой толстый…Вот батя твой и слег тут – паралик его схватил, да шибко очень… Неделю только и мучился, а потом помер…

– Охо-хо! – Яшка сидел на лавке, обхватив голову руками и стенал с болью в голосе. – Тятя, маманя!.. А вы что же не могли объяснить, что японцы не едят людей? Что из плену иногда возвращаются?..

– Не могли, Яш, потому как мы возвернулись домой только через полгода после этого, аж в апреле шестого года… все израненные, больные…Мы же всю Маньчжурию прошли, Корею, а уж потом из Владивостока да опять через Харбин в Красноярск… Яша, столько всего было – не перескажешь!

– Перескажешь, Ваня! Собирай всех наших, и айда ко мне…

– Яша, а ведь всех-то наших – ты да я, да Гордей с Тимохой… Левка Федосеев всю войну в санитарном поезде прокатался, а нонче он в Томске, там же и Федька Харламов…

– А Петька Ежуков? А Гриша Голов?

– Никого нет, Яша, все там остались…

– Охо-хо! – снова схватился за голову Яшка. – Какая жаль, мужики! Какое горе!.. Что ж, зови Гордея с Тимохой – и ко мне!..

– Куда к тебе?

– В мой дом, в отцовский дом! Он-то хоть сохранился или…

– Сохраниться-то сохранился, да только живет нонче там Петро Иванович Качура…

– Это что еще за хрен такой? – Яшка грозно поднялся с лавки.

– Яш, я ведь говорил тебе, что тебя отпели по всем правилам, погиб ты для всех наших селян, а тут Калистрат Зосимыч помер, и старостой избрали Афоньку Гвоздева…

– Этого гада? – взвился Яшка, –  да…

– Что сейчас-то шуметь? Федосеев Иван да Харламов настояли на том, чтобы Афоньку поставили старостой… Федька Харламов, потому как к тому времени Михал Ефимович уже преставился…

– Ну, дела у вас тут… Ну, а Качура-то откуда взялся?

– А он откуда-то с Украины приехал в Брюханово со всей родней…У нас в последнее время их много понаехало, столыпинцев-то… Мужик он грамотный, холостой, ну и направили к нам писарем в село, к Афоньке в подмогу… Пожил он тут с полгода во флигеле, да потом и высмотрел твою Валентину… Она что, баба одна с ребенком на руках, хозяйство, а он, какой-никакой, а мужик. Вот, значит, и сошлись они так, но в церкви не венчались! Валентина так и сказала на людях: перед Богом мой муж Яков, пусть им и останется до конца дней моих…

Снова упал на лавку гигант Яшка, снова обхватил голову и застонал:

– Охо-хо!!! Горе мне! Куды же деваться-то? Я же этого писаря сейчас порешу! – и в руках у него снова появился наган. Спиридон незамедлительно шмыгнул в кладовку, а Иван, вытянув вперед единственную руку, попытался успокоить друга. В это время дверь магазина с грохотом отворилась и на пороге появилась толпа мужиков, баб, за их спинами маячили ребячьи фигуры – все торопились посмотреть на живого японца, но на поверку вместо японца оказался Яшка Чуваш, давно отпетый и уже чуть подзабытый своими земляками. Ахи - охи, объятия – всякий норовил подойти к воскресшему для них земляку, пожать руку или просто потрогать за рукав: село радовалось внезапному воскрешению своего сгинувшего было в плену единоземца. Афанасий Гвоздев, уже как сельская власть, предложил Якову сейчас в дом не ходить, а встречу с друзьями и свое возвращение отметить в харламовском «бистро». Он же, Гвоздев, брался переговорить с Валентиной, женой Якова, если тот согласится простить ее невольный грех и вернуться к ней, а Петра Качуру Гвоздев обещал отправить нынче же в Брюханово, дабы избежать кровопролития. С Якова он взял крепкое слово: домой сегодня не ходить!

…Все село гуляло на встрече Яшки Яковлева под харламовским навесом. Земляки заново узнавали друг друга, наверстывали упущенное. С замиранием сердца они слушали Яшкины рассказы о далекой и неведомой им Японии, о странных и страшных законах, по которым живут эти островные люди. Рассказ Якова неоднократно прерывался криками и заздравными словами в его честь, а также во славу русской армии и всей матушки России. В пылу рассказа проговорился он и о том, что был женат на японке, что у него там родился от нее сын, которого он называл Иваном, но вся японская родня звала его Имаси…

Наверное, впервые за время существования «бистро» всю площадь заставили столиками и лавками, на которых восседали мужики и женщины, а дети толпились вокруг. Угощение до них не доходило, но, похоже, они вполне довольствовались рассказами Якова о чудесной стране Японии. Как только обронил он о своей невольной женитьбе на японке, как бабы облегченно зашептались меж собой и перекрестились:

– Ну, знать, не так велик грех Вальки Яковлевой, что она сошлась с писарем Качурой да прижила ребеночка от него… И сам Яшка не такой уж беленький и мягонький, авось сойдутся и жить будут…

Для всех запомнился тост деда Прошки. Пока в «бистро» накрывали столы, дед успел сбегать домой, где успел устранить последствия своего конфуза и теперь не отходил от Яшки. Долго слушал старик поздравительные слова земляков, а потом предложил выпить за здоровье Якова и, шутя, предложил перекрестить его, и отныне называть не «Яшка-Чуваш», а «Яшка- Японец». Дружным хохотом встретили односельчане это предложение.

А самым деловым в этой компании оказался Афанасий Гвоздев. Пока шла гулянка, он успел переговорить и с Валентиной, и со своим писарем Качурой. И едва он предложил тому съехать из села, как тот подхватился и, наскоро покидав свои вещички в дорожный баул, поспешил уехать в Брюханово вместе с уже хорошо подгулявшим возницей Пахомом Бутаковым. Последний только хитро ухмылялся в седые усы и негромко приговаривал: одного мужа привез бабе, а другого увожу… Ну и дела!.. Про своего отпрыска трусливый писарь даже не вспомнил…

За главным столом полукругом сидели Яшка, Гордей, Иван Кочергин, Тимофей Скопцов и Богдан Лукашевич, человек не их круга, но также пострадавший на японской войне, и потому фронтовики пригласили его в свою компанию. Совсем недавно оставил он свои костыли и теперь поскрипывал новым деревянным протезом, выточенным плотником Потаповым из простой липовой чурки. Урские бабы и мужики хорошо помнили, как уходили на войну двенадцать мужиков, и только половина из них вернулась домой живыми. Сегодня чествовали четверых, потому как двоих недостающих за этим столом никто и поминать добрым словом не хотел…

Гвоздев, отправив писаря, подошел сзади к Гордею и на ухо сообщил, что обидчик Якова, Петр Качура, уже съехал из села. После этого он хотел подсесть к ним за стол, но все фронтовики вдруг упрямо закачали головами, и пришлось старосте сесть за соседний столик, где сидели Михаил Кузнецов, Андрей Павлов, Иван Федосеев и дед Прошка. Обиженный на то, что его не посадили за стол с героем дня, первое время Гвоздев пил молча, но после третьего стакана водки обида его немного отступила, и тогда он велел своему сыну-подростку Илье принести гармошку и стал наигрывать любимые песни. Поскольку они все больше были грустные или матерщинные, то хромка вскоре перекочевала к Тимофею, а Яшка вскочил из-за стола и запел:

 Цветут розы на березе,

 На дубу созрел каштан.

 Мы домой к себе приплыли

 Через Тихий океан

 

Едва он перевел дыхание и снова заголосил:

 

 Плохо, братцы, без жены –

 Горе бьется о штаны.

 Утром встанешь, клонит в сон –

 Горе лезет из кальсон.

 У меня жена с подвохом,

 Ядовита, как змея.

 От нее клопы все сдохли,

 Скоро очередь моя.

– Ай, да Яшка, и бабе своей уже отвесил оплеуху! Так ей, непутевой! – кричал дед Прошка. – Такого героя не дождалася!..

 До ста лет одна старуха

 Все невинность берегла.

 Утонул в ней Прошка-дед,

 Не задел и берега!

– Так ему, Яша, чтобы не лез куды не надо! – кричали женщины со стороны, защищая Валентину.

 Про любовь не понимает

 Моя дроля, вам скажу.

 По стене клопов гоняет

 Когда я на ней лежу!..

– Ха-ха! Ох, дает, Яков! Молодец, Яшка-Чуваш!.. Какой Чуваш? Топерь он Японец!..

– Ладно, Яша, передохни, выпей чуток – заработал, а у нас Тимоха пусть поет!.. – Ермоха Лукин схватил кружку с водкой и подал Яшке, и тут же сам поднял свой стакан. – За нашего Яшку пьем!..

Минуту-две было тихо, и в сумерках раздавалось только бульканье водки да звон вилок и ложек о железные чашки. Перекусив наскоро, Тимоха запел свои частушки:

 Не ходите, девки, в лес,

 Там живет лохматый бес.

 Этот бес – прелюбодей –

 Нарожаете чертей!

 Просит плотника хозяйка,

 Чтоб покрыл ей тесом стайку.

 Плотник слазил на хозяйку,

 А потом полез на стайку.

– Вот здорово! Про нашего Потапова! А ну, где он, выходи?! Кому последний раз стайку покрывал?

Потапова вытолкнули на середину, и он растерянно поглядывал по сторонам.

– Дак, Катковым намедни крышу крыл!

– Вот-вот, пока Сазон железами стучит на кузне, наш Потап лазит то на стайку, то хозяйку!.. Ха-ха! Хи-хи1…

– Эй, полегше там! – заворчал пьяненький Сазон. – А то уши надеру!..

– Ай, была – ни была! – И теперь уже Потапов заголосил:

 Петухом поет душа:

 Ах, подруга Клава,

 До чего же хороша

 Милая отрава.

 Целовала меня Глашка,

 Прикрывалася рубашкой.

 Как зажала между ног,

 Год опомниться не мог.

 Бабка деда ублажала,

 Отдавалась со всех ног.

 От усердья навоняла,

 Как в курятнике хорек…

– Ай, да гроботес! Ай, да Потапов! – Неслось со всех сторон. – А что дед Прошка молчит, как будто хрен проглотил?

 Пьяненький Прошка, мелко семеня ногами, обутыми в валенки с галошами, вышел на круг и чуть потеснил в сторону Потапова:

–Ты свое прокукарекал, топерь дай мне…

 Старику сто первый год,

 А старухе двести…

 Старик лестницу несет,

 На старуху лезти.

 Как у наших у ворот

 Девки водят хоровод.

 Я козлом вокруг скачу

 Всех попробовать хочу.

 Закрывайте, девки, двери,

 Торопитесь свет гасить-

 Не будите во мне зверя,

 Я могу и укусить.

…Распелись, разгулялись мужички на потеху бабам и ребятишкам, кто-то уже плясать наладился. Улучшив момент, Яшка что-то шепнул на ухо Кочергину, а тот поманил к себе пальцем Спиридона. Вскоре из купеческих покоев принесли граммофон, который установили на отдельном столе, а Яков, как фокусник в цирке, ловким жестом извлек из своего сундука, что стоял тут же на полу и служил сиденьем для Спирьки, черный блестящий диск.

– Дамы и господа, я хочу представить вам музыку, –  Яшка вел себя очень раскованно, чем немало удивил своих земляков. В слове «музыка» он сделал ударение на втором слоге, отчего оно приобрело особый колорит. – Эту музыку слушают и даже танцуют под нее… «Вальс! «На сопках Маньчжурии»!..

Покрутив до отказа ручку граммофона, он опустил иглу на пластинку. После выпитого руки его дрожали, и потому иголка сначала обиженно визгнула, но уже в следующее мгновение вечерние сумерки Урского наполнились робкой и грустной мелодией, что полилась из большого, цвета всех цветов радуги, рупора харламовского граммофона. Должно быть, так плывет над еще дремлющей маньчжурской степью утренний туман, обнимая и лаская ее своими легкими прикосновениями, заполняя собою все ее морщины и неровности. И потому музыка здесь звучит ровно, спокойно и нежно. Еще мгновение, и будто что-то надломилось в ней, изменилось, словно потянуло над землей свежим ветерком, и вслед за ним ожил и поплыл между сопок сизый туман, завихрился, ударяясь и отталкиваясь от их каменных боков, в поисках дороги к равнинному покою. А вслед за ним рванула вверх мелодия оркестра, громче зазвучали трубы, нервно отозвались армейские фанфары, и музыка продолжалась…

Бабы, мужики, дети – все заворожено слушали эти «божественные» звуки, многие из них, первый раз в жизни. И скромная площадка купеческого «бистро», освещенная несколькими керосиновыми лампами, перестали в эти летние сумерки казаться своего рода балаганом, что во время народных гуляний и ярмарок веселил жителей Брюханова и окрестных деревень. Яшка, уже совсем по-хозяйски, стоя на помосте, внимательно всматривался в лица женщин, стоявших за перилами «бистро», словно выбирая себе жертву, но его взгляд остановился только на Евдокии Соловьевой, единственной из женщин, что сидела за крайним столиком. Всего мгновение он смотрел на нее, но успел вспомнить те далекие минуты блаженства, которые он, наряду со многими другими мужиками села, испытывал в ее объятиях, и потому он торопливо подбежал к граммофону, поставил пластинку заново, после чего раскланялся перед Соловьевой, приглашая на танец.

– А ты у мужа моего спросил разрешения? – со смехом крикнула она ему в самое ухо.

– Какого мужа? – удивился Яков.

Евдокия, продолжая улыбаться, показала взглядом на Ивана. Выпучив глаза и состроив смешную гримасу, Яшка посмотрел на товарища, давая понять, что хочет пригласить ее на танец, на что Иван согласно кивнул головой. Подхватив Евдокию под руку, Яков вывел ее на круг, и они закружились в едином порыве. Как зачарованные смотрели крестьяне, как их, плоть от плоти, деревенские жители, с трудом освоившие грамоту, впервые за всю историю села, как самые настоящие баре, кружились под звуки вальса. Они были прекрасны в этот миг и, казалось, что все, кто стал свидетелем такого чудного мгновения, навсегда забыли свои прежние обиды и огорчения, а сами танцоры отныне стали кумирами всего села…

…Далеко за полночь расходились старики, женщины и дети по домам, оставляя мужчин в «бистро» на всю ночь. И вслед уходящим, словно итожа этот радостный для села день, а может быть, подводя итог всей давно прошедшей войны, не один раз звучала в ночи песня «Прощание с «Варягом»…

 «…Наверх вы, товарищи, все по местам,

 Последний парад наступает,

 В бою не сдается наш гордый «Варяг»

 Пощады никто не желает…»

 

…А в другом конце села, в небогатом домике, уложив детей спать, у чадящего каганца сидела простая русская женщина и горько плакала. Она не воевала, это дело мужчин, но почему-то именно в ее судьбе война оставила такой неизгладимый глубокий след. Сначала она забрала у нее любимого человека, мужа и отца ее ребенка, потом заставила поверить в его смерть, а когда на его место пришел другой и еще одно маленькое живое существо увидело белый свет, то она также неожиданно вернула ей мужа, оставляя на ее совести невольный грех за порушенную семью и незаконно прижитое дитяти. Она плакала, и в душе надеялась, что глубинная общечеловеческая справедливость и Божье милосердие помогут ей вернуть в свой дом мир, тепло и уют…

 

 * * *

Как ни горьки были слезы Валентины Яковлевой, как ни искренне было ее раскаяние, а все же прощение у мужа-фронтовика за свой грех и прижитого от чужого человека ребенка она получила далеко не сразу. Лишь на третьи сутки Яков появился дома после буйного загула по случаю своего возвращения на родину. Еще два дня после застолья в харламовском «бистро» он, переходя из одного дома в другой, отмечал радость встречи с земляками, пока, наконец, на его пути не встал родной дом…

Будучи относительно трезвым и в присутствии посторонних Яков Матвеевич поначалу был сдержан в своих чувствах и к жене обращался только по имени отчеству и на «вы», что ее и пугало более всего. Угостив, провожавших его до дому Гордея Кузнецова и Тимофея Скопцова, Яков простился с ними, прилег на оскверненную неверной женой супружескую постель и даже всхрапнул при этом, но вдруг вскинулся тревожно и, шало вращая своими крупными, чуть навыкате глазами, прилепившимися у основания его носа- пуговки, заорал:

– Где тот сукин сын, что сделал тебе робетенка и опозорил меня, изувеченного и измученного японцами фронтовика?!..

Жалобно, совсем по-щенячьи, запричитала измученная событиями последних дней Валентина, успокаивая обиженного мужа и, одновременно, вымаливая себе прощенье. Тупо посмотрел на нее Яков, лихо опрокинул в рот стакан самогона, а затем, словно прозрев, снова заголосил:

– Сбежал, сукин сын, но шлюха его здесь… Убью!..

Визгнула тонко Валентина, видя, как наливаются кровью глаза мужа и, как есть, в одной юбке и рубахе, без кофты, выскочила из избы, оглашая всю округу нечеловеческим воплем, бросилась к мосту, где всегда кто-то был из селян. Следом за ней, в исподнем, но с самурайским мечом, мчался Яшка. Ярость обуяла его, да слишком много сил он отдал на дальнюю дорогу домой и тем трем дням, что беспробудно бражничал с земляками, и потому теперь он не мог угнаться за перепуганной насмерть женой. В какой-то момент споткнулся на едва заметной дорожной кочке, свалился, мертвецки пьяный, под завалившийся лукинский плетень и захрапел, пугая гуляющих на улочке кур и играющих ребятишек. Сама же Валентина нашла приют в харламовском подворье, куда ее милостиво пустил Иван Кочергин, в отсутствие хозяина, Федьки Окаянного, остававшийся здесь главным распорядителем, а малых детей Яковлевых на время забрали к себе Тимофей и Зинаида Скопцовы.

Зашумели деревенские бабы, перепуганные буянством бывшего японского пленника, и тревожной стайкой направились к деревенской власти, Афоне Гвоздеву, с требованием дать укорот басурману. Вместе с бабами увязался и дед Прошка, также нечаянно оказавшийся на пути пьяного Яшки, и теперь его возмущенный говорок перекрывал голоса женщин.

– Это ить чего получается, Афонька? Намеднись этот Яшка Японец, так его в ухо, меня припугнул в магазине харламовском своим леворвертом, опосля чего я свои, можно сказать, новые порты испоганил! И трех ден не прошло после той беды, а он опять напужал меня, да только теперь вместо леворверта у него была сабля японская в сто пудов. Я, Афонька, человек старый и нервенный, а потому со мной может запросто приключиться медвежья болезня, а уж тут никаких штанов не напасешься. Ты уж, Афоня, приструни его, а ты Филя, –  обращаясь к писарю Петухову, –  подмогни старосте, потому как вы топеря и есть главная власть на селе. При Калистрате-то Зотеевиче такие разбойники разве бегали по селу? То-то же…

Старика горячо поддержали бабы:

– Да что, дед Прошка, подумаешь, в штаны навалил с перепугу, а нам-то каково? Нам-то как уберечься от этого супостата?..

– А на улке дети малые играют одне?..

– А у меня пес так перепужался, что второй час бегает с будкой на цепи по огороду, а как словить его – не знаю…

На шум к мосту стали подтягиваться мужики.

– Тихо, бабы! – пытался успокоить их Гвоздев. – Факт сей фулюганский, и даже бандитский, со стороны Яшки Япон… Яковлева, и потому мы должны нонче же отправить гонца в Брюханово к уряднику, а уж он прочистит ему мозги в холодной! Сейчас, мужики, надо его связать, пока он спит, саблю ея забрать да отнести этого бандюка в сараюшку к Харламову, пока стражники приедут…

– Ага, так я вам и позволю из магазина тюрьму сделать, –  откликнулся Иван Кочергин, который уже давно стоял на крыльце харламовского магазина и слушал эти горячие разговоры. – У меня тут матерьялов разных на тыщи рублев, а вы такого озорника хотите к ним подпустить!.. Нет, Афанасий, запирай Яшку в свою баню и жди стражников. Ты – власть, тебе все всласть!

– Точно так! – поддержали Кочергина Гордей Кузнецов, Ермолай Лукин и Богдан Лукашевич. Гордей сразу понял хитрость Кочергина: никогда Гвоздев не приведет к себе в дом чужого человека, а раз в купеческий дом не примут, то пусть лежит Яшка под лукинским плетнем, пока сам не проспится. Глядишь, пока гонец обернется из Брюханово, то Яшки и след простынет, а связанному ему прямая дорога в холодную.

– Иван Иванович, –  обратился Гвоздев к Федосееву, завидев его в толпе, –  может, у тебя его запрем, покуда суд да дело, а? У тебя места много, ты ведь цельный конный двор держишь?

– Ага, –  возразил Федосеев, –  чтобы он мне всех лошадей перепугал? Заизволь, Афанасий Иванович, но я на это не согласный. А вот конька для гонца в Брюханово могу дать, но свой дом в острог превращать не желаю!

– Правильно, батя, –  подхватил сынок Левка, накануне приехавший из Томска, –  как-никак, а мы с Яшкой воевали вместе…

– Тоже мне, фронтовик нашелся!.. – раздались из толпы насмешливые голоса женщин, а дед Прошка тут же поддержал их:

– Горе-вояка, ты Левка! Пока ты в тылу жмуриков возил на паровозе, Яшка дрался с самураями и героически попал к ним в плен на цельные пять лет…

– Ты что, дед? – удивился Федосеев-младший. –  Ты же сейчас сам на него жалился, а тут в заступки идешь?..

– А я, может, сочувствие поимел к Якову Матвеичу? Ведь какая ему жизня выпала на чужбине? Самураи косоглазые хотели его съесть, да не поддался им наш Яшка, а тут только дома появился, а его опять в кутузку!? Нельзя этого допустить!..

Старший Федосеев недовольно глянул на сына, и тот поспешно скрылся за высоким забором отцовского дома.

– Не надо, Афанасий Иванович, никуда гонцов посылать, потому как это дело, почитай, семейное, и решать его мы должны своим сходом и безо всяких там урядников и каталажек, – Гордей говорил негромко, словно раздумывая, и от того слова его легко доходили до каждого. – Ведь всего несколько дней назад мы все пили да радовались возвращению Якова домой, а сейчас, стало быть, готовы его в тюрьму упрятать. Сдается мне, мужики, это не дело!..

– Правильно говорит Гордей!.. – поддержали мужики.

– Пожалеть его надо, болезного, столько он натерпелся за годы плена-то… – вторили им бабы.

– Давайте сюда подводу, и мы отвезем Яшку домой да доктора Иванова позовем, он его из запоя выведет, голову прояснит. Ведь наш же Яшка, урской, плоть от плоти, и потому нельзя его в каталажку!

Толпа одобрительным гулом встретила слова Гордея Кузнецова.

 

…Почти двое суток возился с Яшкой доктор Иванов, приводя его в чувство, пока, наконец, его взор не прояснился, и он позвал к себе жену. Ни злости в голосе, ни молний в глазах. Теперь это был прежний Яшка Чуваш, а с некоторых времен – Яшка Японец. Он приобнял жену, расцеловал дочку, а затем недоуменно глянул в сторону трехлетнего карапуза, держащегося за юбку Валентины и испуганно рассматривавшего незнакомого дядьку, обросшего и оборванного.

– То сыночек твоей Валентины, –  осторожно пояснил Яшке Гордей Кузнецов. Он только появился в избе Яковлевых вместе с Тимохой Скопцовым и теперь боялся, что хозяин вновь растревожится и начнет буянить. – А ежели ты сожаленье поимеешь к Валентине, то и твоим сыночком будет… Его ведь тоже Яшкой назвали, как бы в твою честь …

 Яшка внимательно посмотрел на остроносого мальчугана и спросил сурово:

– Ты знаешь, кто я?

Все замерли в немотном ожидании, а мальчонка вдрогнул от испуга, затем обернулся на мать и сказал неуверенно:

– Тятя…

– Ай да молодец! – обрадовался Яшка. – Ладно, Бог милостив, да и я не злодей: коль он меня тятей назвал, то и я его сынком своим признаю… Пущай бегает, места всем хватит, а я еще Вальке одного пацаненка сделаю – дайте только срок…

Все кто слышал эти слова, облегченно вздохнули, а Валентина залилась слезами: похоже, под крышу их дома вернулся долгожданный мир и покой…

 

 Глава 3

Вслед за Валентиной едва не прослезился и Гордей Кузнецов: ведь и сам он еще не так давно   пережил подобные чувства, да только не открылась для земляков тайна отцовства Никиты, и честь рода кузнецовского не пострадала от досужих сплетен. Четвертый год уже шел Никитке и, если Маша и Федька были  смуглые с лица, черноволосые, как и мать с отцом, то Никита с измалетства  пошел в рыжину, в Федора. Именно тогда, спасая честь сына и невестки и упреждая всякие ненужные разговоры, Михаил Кузнецов похвалился перед мужиками,  что младший внучок пошел весь в него, рыжего деда. Мол, я таким же рыжиком выглядел в младенчестве. А опровергнуть его слова в Урском никто не мог, не осталось тому живых свидетелей, а потому эти слова надо было брать на веру…

    …И сколько же лет прошло с тех пор, когда он, Мишка Кузнецов, а по уличному – Кузя, бегал с соседскими пацанами в Гурьевске вокруг покосившегося деревянного заводского забора, норовя увидеть, что же это  за зверь там такой страшный сопит, гремит и пускает в небо разноцветные дымы? И действительно был он этаким рыжиком, отчего, видно, его приятели и добавляли к фамильному прозвищу   существенную добавку – «Рыжий Кузя». Сильно обижался он тогда на пацанов за это прозвище, жаловался родителям, плакал, но, получил от отца суровую отповедь: «Сам виноват! Дразнят – значит ты их боишься, а они тебя – нет. Будь по-другому, разве кто посмел бы тебя обзывать.  А потому  не жалуйся!»... И уже тогда, когда ему исполнилось лет пять-шесть, понял Мишка мальчишеским умом, как отстоять свою честь. Одного поколотил, второго… Третий сам ему хорошо надавал, но когда снова назвал его «рыжим», Мишка Кузнецов опять бросился на него с кулаками, хотя знал, что и в этот раз ему попадет… Так и случилось. Потом сталкивались еще пару раз, пока этот дылда, старший его на три года, не понял, что не хочет маленький, но гордый «Кузя» быть «рыжим», и не отступился от него. С тех пор никто его больше не дразнил «рыжим», а вскоре и сам повод для дразнилок исчез, поскольку годам к десяти его волосы потемнели и лишь отдаленно напоминали о его рыжем прошлом.

         Невольно взгрустнул Михаил Андреевич, вспомнив свое детство, сколько же прошло с тех пор  – шестьдесят лет – страшно подумать! Считай, вся жизнь позади, и теперь ему только вспоминать свое детство и юность, глядя на внуков…

 

      …А годы берут свое, это  Гордей понял, когда вернулся  с войны: он поразился, как изменились его родители. Куда девалась былая прыть отца? Теперь он ходил не торопко, опираясь на суковатый березовый батожок, часто останавливался, справляясь с одышкой и держась за грудь. Что тому виной? Те ли потери, что  преследовали его в последние годы: смерть  друга, болезнь дочери и ее уход из мирской жизни, ложное известие о гибели сына, а может, спустя много лет после русско-турецкой войны, раненое легкое  догнало его на старости лет астмой. Как мог Кирилл Иванович поддерживал друга советами да лекарствами, хотя, не пускаясь в заумные рассуждения, каждый про себя понимал, что старость еще никому не удалось обмануть, и потому  были готовы   достойно принять любой приговор судьбы…

      Известие о гибели Гордея сильно подкосило не только его, но и Матрену Кузнецову.  Энергичная, никогда не унывающая женщина, она  как-то сразу сникла и словно застыла в своем горе. Любившая поговорить, чем не раз донимала своего мужа, она вдруг стала молчаливой, и даже на вопросы, обращенные к ней,  зачастую не откликалась, будто и не слышала их. И без того худенькая, она  еще больше  похудела, словно усохла  в короткий срок, и тоже часто держалась за грудь. Вся домашняя работа теперь лежала на Алене. О том, чтобы ехать на покос или даже дойти до магазина, не могло быть и речи.  Зато  стала чаще молиться. Утром, до рассвета, когда все домашние еще спали, она уже клала поклоны Николаю Угоднику, бесшумно шевеля бесцветными губами, и вечером, когда все домочадцы отходили ко сну, она молилась, стоя на коленях перед образами.  «За упокой души нашего Гордея молится, старая…» – думал Михаил, с горечью наблюдая за женой, но как же он изумился, когда нечаянно услышал сорвавшиеся с ее иссохших губ полные отчаяния слова: «…Спаси и сохрани его, Господи, и укажи ему обратную дорогу в отчий дом…» Испуганный не на шутку, что его Матрена умом тронулась, Михаил провел с ней серьезную беседу и даже доктора Иванова привлек к этому делу. Угрюмо молчала старая женщина, слушая увещевания мужчин, но и после молиться меньше не стала, только теперь ни слова не срывалось с ее губ. «Крепись, Михал Андреевич, – пытался поддержать своего друга Иванов, – она за жизнь Гордея молится, а свою отдает… Так ее надолго не хватит,  и спасти ее может теперь только чудо…» И такое чудо свершилось – Гордей вернулся!  И ожила старая Матрена,  вновь зазвучал ее быстрый говорок в стенах родного дома, а в глазах нет-нет да появлялись веселые искорки. Ее жизнь обрела  новый смысл…

 

…А жизнь между тем шла, как иноходец: собьется с шага на встретившемся ухабе, на миг приостановит свой бег, но затем встрепенется и дальше ровно держит свой путь. Казалось, незаметно, а выросли дети у Гордея и Алены. Маша совсем заневестилась, а статью и лицом больше на бабушку, Стефанию Бориславну, стала похожа. Только седого локона не хватало. «Еще успеется, –  с грустью думала Алена, глядя на дочь, –  у бабушки да у меня этот локон появился от горьких дум и переживаний… А может, даст Бог, и минует тебя сия горькая чаша, и все будет в твоей жизни светло да ладно?» И потом она долго молилась, молча, перед образами.

Не забыла свои слова Аграфена Ивановна Иванова, пообещавшая когда-то обучить Машу Кузнецову грамоте и светским манерам. Засомневался, было, Гордей, надо ли крестьянской девице эти науки, но жена и Аграфена Иванова быстро убедили его в обратном, а тут еще Кирилл Иванович поддержал женщин:

– Новый век наступил, Гордей Михайлович, много чего несет он с собой, и может так статься, что мало будет того, чтобы женщина только умела щи варить да корову доить. Грамота – она всегда в жизни пригодится…

Уж так повелось, что несколько раз в году Кирилл Иванович выезжал на два-три дня в Томск. По делам ли медицинским или просто окунуться в разноликую жизнь губернского города да навестить старых товарищей- социалистов, как знать, но всегда возвращался оживленный, переполненный какой-то энергией, и всегда с кучей новых газет и журналов. Иногда в поездку он брал с собой супругу, и они ходили в театр и цирк, а в Урском щедро делились впечатлениями с земляками, и прежде всего с Кузнецовыми. После одной из таких поездок Кирилл Иванович привез в село небольшой, но довольно тяжелый футляр, где находилась печатная машинка с чужим для русского уха названием «Ундервудъ». Прознав о диковинном приобретении Иванова, Афоня Гвоздев не преминул проинформировать о странной покупке волостного урядника Ивана Кобозева, на что последний немедленно откликнулся своим визитом. Внимательно ознакомившись с машинкой, убедившись, что Аграфена Ивановна уже хорошо освоила ее и даже показала образец своих трудов, напечатав на чистом белом листе гимн российской империи «Боже, царя храни…» Недовольно хмыкнув, урядник сказал с плохо скрытой угрозой в голосе:

– Но ведь точно так же на этой, с вашего соизволения сказать, машинке можно печатать и прокламации, не так ли, Кирилл Иванович?

– Ну что вы, ваше благородие, –  поспешил разуверить полицейского доктор, –  годы у меня не те, да и для кого их печатать, коли в селе почти все мужики да бабы неграмотные и даже расписаться за себя не могут. Примите мои уверения, что ничего противозаконного из этого аппарата не выйдет! Задумал я тут записки свои писать, как Вересаев, читали, небось? А также рецепты народной медицины, описание курьезных случаев из врачебной практики, да вот и Аграфена Ивановна хочет пробовать себя на литературной ниве. Любовные истории, женские советы… Чем бы женщина не тешилась… Чем-то надо занимать себя, как говорится «вдали от шума городского…»

Надолго задумался Кобозев, не спуская с доктора серых неулыбчивых глаз, словно бы проверяя правдивость его слов, но потом спросил:

– Вересаев-то не из социалистов ли будет?

– Да что вы, ваше благородие, –  принялся успокаивать полицейского Иванов, –  доктор он, а потом в писательство пошел, так вот и я, глядя на него, решил попробовать… Ничего предосудительного, смею заверить…

– Ну, будь по-вашему, Кирилл Иванович, и порукой тому ваше честное слово, а что касаемо вас, Аграфена Ивановна, то я с нетерпением буду ждать ваших сочинений, и даже не столько я, сколько моя супруга… Она, видите ли, в прошлом институтка и тоже тяготеет к сочинительству… Будьте здоровы!

И только много позднее Иванов признался Михаилу Кузнецову во время одного из застолий, что сия машинка ему досталась после смерти его товарища, в прошлом народника. И уже на ухо ему сообщил, что в 1905 году в Томске революционеры на этой машинке действительно печатали листовки и расклеивали на улицах города, пока им не удалось достать типографское оборудование.

…Много женских секретов приоткрыла Аграфена Иванова юной и непосредственной Маше Кузнецовой. Как быть красивой, как накрывать стол, когда ждешь важных гостей, как вести светскую беседу. Тут пошли в дело и факты из ее личной жизни, такой озорной и не всегда праведной; и советы, что она черпала из газет и модных журналов; и сентенции, найденные ею в любовных романах, коими Кирилл Иванович исправно снабжал свою супругу, раз за разом привозя из Томска едва увидевшие свет новые книги. Но самым интересным занятием для Маши Кузнецовой в доме Ивановых стало обучение работе на печатной машинке, и уже через месяц-другой она легко управлялась с ее перламутровыми черными кнопками, приводя в изумление свою учительницу и ее мужа. Внес свою лепту в воспитание девушки и Кирилл Иванович, рассказывая о своих юношеских увлечениях идеями народников, о минувшей войне и революции, о том, как человек из предка, общего с обезьяной, превратился в человека. Последнее, надо сказать, повергло в ужас боголюбивую девушку, и потому Аграфена Ивановна запретила мужу говорить о теории Дарвина. Вопросы веры в российской глубинке ХХ века еще долго оставались незыблемыми.

 

* * *

 

…Федька, старший сын Кузнецовых,  рос костистым, угловатым и мало улыбчивым парнем. Гордей хорошо помнил себя таким в его возрасте и потому твердо определил, что этот сын – его копия. До работы охоч, на коне лихо скачет без седла и узды, ухватясь за густую гриву молодого жеребца Ветерка, купленного Гордеем совсем недавно на одной из летних ярмарок в Брюханово. Освоив плуг, он стал отцу первым помощником в главном для хлебопашца  деле. Не только Гордей, но дед Михаил радовался, глядя на старшего внука, а когда тому едва минуло десять лет, повел его с собой в кузницу  Платона Каткова, также перенявшего у своего отца Сазона Каткова все кузнечное дело на селе. Несколько дней кряду советами да наказами приобщал дед внука к делу кузнечному, а Платон учил, как горн раздувать, как клещами из него  раскаленное добела железо тягать, а главное, как работать  на наковальне молотом и легким молотком. И результаты  уже налицо, а все же отметил для себя дед Михаил, что нет у внука  в глазах того огонька, что он замечал, когда тот возился с лошадью.

– Похоже, не будет больше в кузнецовском роду  настоящих ковалей, выродились! Казачья кровь дает себя знать…

– Да и рано еще, наверное, мальчонку к горну приставлять, дядя Миша, – осторожно заметил Платон, – ему сейчас озоровать больше хочется или на коне покататься…

      На то, что Никита, младший внук и сын, подхватит родовое ремесло, ни дед, ни отец даже не надеялись – уж слишком не похожим он рос на своего старшего брата. Рано научившись читать с помощью своей сестры, Никитка при первой возможности  вынимал из кармана  небольшую замусоленную книжку, какие иногда приносила от Ивановых Маша, или обрывок уездной или губернской газеты, и принимался медленно, шевеля губами, читать  далеко не всегда понятный ему текст. Когда Никите пошел десятый год, особенно ему нравилось, когда в газете речь шла об убийцах и растратчиках. «…Марта 7 дня 1915 года конторщик акционерного общества «Михеев и К о» Петуховъ В. П. был уличен в казнокрадстве. Дознавательство, проведенное полицией по иску руководства общества и ревизорской службы доказало, что сей лихоимец промотал 1 347 рублей казенных денегъ. До судебного слушания казнокрад будет содержаться в городском остроге». Никита мысленно представлял себя то на месте обманутого хозяина, то на месте сурового ревизора, а то и вовсе отправлялся в острог вслед за промотавшимся жуликом.  Гордей ворчал, когда заставал  Никиту с книжкой или газетой в руках:

– И что тебя тянет к этим бумажкам?..

       Как бы то ни было, но за все это время Гордей никак не выказывал  особого отношения к своим родным детям и никогда ни в чем не ущемлял младшего  Никиту. Также  ни разу не обронил он ни одного упрека  ни в адрес родителей, ни в адрес своей жены. Простив однажды, он уже никогда не возвращался к этому вопросу. Он мужчина и как мужчина умел держать свое слово. На четвертом десятке он уже четко понимал, что самым главным в жизни есть и должно оставаться чувство доверия, без которого не может строиться ни одна  нормальная семья, без которого в ней не будет ни тепла, ни уюта.

      Дед же Михаил  совсем не удивлялся занятиям младшего внука. За те полгода, что Федор жил с Аленой в его доме, редкий вечер он не садился с газетой поближе к лампе и не читал ее от первого до последнего листа, после чего  пересказывал им содержание прочитанного. Иногда  он спорил по каким-то вопросам с Кириллом Ивановичем, и когда в споре верх оставался за ним, то Михаил гордился своим сыном: сам я темный, а Федору, похоже, и университетская грамота не указ!..

* * *

…Многое поменялось и в жизни Ивана Кочергина. В свои тридцать три года, больной и изувеченный, вернулся он с войны, не найдя ни жены своей, ни дома родительского (оставалась в Подкопенной избушка после их смерти, но пока сын с японцем воевал, спалил ее кто-то по пьяному делу), а благодетель его, Михаил Харламов, преставился, и получилось так, что некуда ему деться. Кому нужен калека однорукий?! Ведь он и за плугом-то идти не сможет, да и на заводе от него никакого толку: везде руки нужны, сильные да умелые. Чего он только не передумал за ту неделю, что лежал в кузнецовской усадьбе после возвращения из плена. Радовался за Гордея и Тимоху Скопцова, которых дождались их родные, приняли и согрели домашним теплом и любовью. А сам уже готов был руки наложить на себя и глазами невольно искал тот надежный крюк, к которому можно бы крепить свою удавку, но тут Евдокия Соловьева пришла за ним… Услышал ее слова и заплакал навзрыд, словно ребенок малый. Долго они тогда сидели и обсуждали свое будущее житье-бытье. И хоть не говорили слов громких да красивых, потому, как неведомы они были им, но те слова потаенные, что нашли тогда они друг для друга, видно, шли из самой души, и потому решили они жить вместе…

Не закончился еще медовый месяц у Ивана и Евдокии, как из Томска на имя Кочергина пришло письмо Федора Харламова, где последний пытался замириться со своим бывшим дружком. «…Ваня, памятуя о нашей прежней дружбе и той милости, которой мой батюшка оделял тебя и твоих родителев, считаю, что нам надо решить все наши вопросы и замириться навеки вечные… Дела торговые требуют моего постоянного присутствия в Томске, а потому завсегда в Урском я быть не могу. Хочу просить тебя согласиться работать управляющим моего магазина… Быть ли Спиридону с женой в магазине или нет – решай сам. Все прочие вопросы обсудим при встрече. Если согласен – дай знать Афоне Гвоздеву. У меня будет к тебе только одно условие: никогда и нигде ты и твои дружки не будете поминать мне мои прошлые дела и ошибки, а также откажетесь от мести в любой форме. К сему, Федор Харламов, г. Томск, июнь 14 числа 1906 года».

С 1 июля Иван Кочергин принял под свое начало магазин Федора Харламова. Спиридона с женой он оставил на прежнем месте, но строго предупредил, что воровать хозяйское добро и обижать своих земляков он не позволит. Притих Спиридон Ксенофонтыч, даже с лица сменился, похудел как-то, осунулся, а в голосе исчезли надменные нотки. Зато жена его Евфросинья все чаще покрикивала на него, словно вымещая всю свою досаду и желчь за неосуществленные мечты.

Евдокия же Соловьева ни за что не захотела идти в услужение к Харламову, заявив, что у нее на руках хозяйство, а для Харламова хватит и одного Ивана. Поразмыслив над этим, Иван согласился с Дуней, а жители Урского совсем по-новому взглянули на свою землячку. Как-то стали забываться ее прежние проказы и замужества, а за « характер и твердость» стали уважать как мужики, так и женщины. Осенью того же года Иван и Евдокия обвенчались. Но самое большое чудо случилось уже в следующем, 1907 году, когда Евдокия родила Ивану сына. Принимавший роды Иванов стал ему крестным отцом. А имя ему дали Иван. Как оказалось, так называли всех мальчиков в роду Кочергиных…

 

Неровно, чередуя радости и беды, складывалась послевоенная жизнь у Тимофея и Зинаиды Скопцовых. Дождалась она мужа из японского плена, а уже через положенное время родила дочку Елену. Понянчился с внучкой дед Иван, поносил ее на руках, дождался, когда побежала она своими ножками и зазвенела голосом-колокольчиком, веселя всех домочадцев. Казалось бы, жить да радоваться счастливому деду, а тут и жизни его настал конец. Совсем иссох Иван Скопцов, согнулся весь и в последние дни совсем ничего не ел. Кирилл Иванович определил его болезнь – рак желудка.

– Доктор – не Господь Бог, и смерть человеческую отменить не может, –  так грустно сказал Иванов, когда хоронили Ивана Скопцова на сельском погосте. А прощаться с ним пришли всего три-четыре семьи, что жили по соседству. В новом веке и жить, и хоронить-то стали по-новому. Скупо лили слезы по усопшим, не спешили взять хоть толику горя на себя, оставляя его в полной мере близким и родственникам покойного. Даже на похоронах Михаила Харламова, уж насколько уважаем он был в Урском, а меньше половины села пришло проститься с ним.

…Росло село, в основном, за счет Расейского угла, а там все больше люди пришлые да приезжие из дальних краев. Ехали из старых мест семьями, всей родней, а то и всей улицей. На новом месте старались поддерживать свой прежний уклад, а с коренными урскими жителями не торопились завязывать дружбу. Да и как знать, может, на дальней стороне, в Белой и Малой Руси, не принято провожать в последний путь всем селом. Что ж, везде свои традиции, свои обычаи…

– Вот, Ваня, и ты нас оставил, –  грустно проговорил Михаил Кузнецов, сидя у гроба товарища, –  а ведь ты помлаже меня будешь на несколько годков… Поторопился малость, ну, да и мы скоро за тобой… пора и меру знать. Не век же вековать да кукушкой куковать!..

А рядом с Кузнецовыми, Михаилом и Матреной, на лавке у гроба деда сидел Семка Скопцов, внук Ивана и крестник Гордея Кузнецова. Худой и длинный отрок, которому шел четырнадцатый год.

– В деда пошел, –  думал Михаил Кузнецов, глядя на парня, –  в деда Ивана, царствие ему небесное… Такой же длинный, широкий в кости и уже сутулится, хотя ему всего ничего…

А Семка меж тем одним глазом глядел на лежащего в гробу деда, а другой косил в сторону Маши Кузнецовой, сидевшей рядом со своим дедом. Ровесница Семена, Маша смотрелась старше его и была сущей красавицей. Черные густые волосы, заплетенные в косу, длинные пушистые ресницы и алые, чуть припухлые губы, делали ее похожей на мать, но еще больше на бабку Стефанию. Уже давно Семка ходил за ней, как ручная собачонка, пытаясь оказывать ей знаки внимания, но низменно вызывал у нее только раздражение и насмешку. И даже на похоронах он не спускал с нее глаз, пока она не отозвала его в сторону и не учинила ему спрос:

– Что ты, Семка, глаза на меня пялишь, будто я картинка какая? У тебя дед помер, а ты мне глазки строишь? Не оставишь в покое – просмею на все село!

– Машенька, больно глянешься ты мне, –  чуть не плача лепетал паренек, –  что же плохого в том?

– Тоже мне, жених нашелся! Сопли еще не высохли, а туда же! – с издевкой в голосе проговорила Маша, и уже совсем строго добавила: –  Перестань ходить за мной хвостиком, а не то хуже будет!..

И хотя Семке хуже уже было некуда, а все же от Маши поотстал, и теперь лишь издалека бросал на нее томные взгляды.

Не остались незамеченными отношения молодого поколения и для их родителей, и на одной из праздничных гулянок, которые они по обыкновению проводили вместе, шутили меж собой Гордей и Тимофей:

– А что, подрастут Семка с Маней – поженим их?!

Смеялись родители, краснел Семен, а Маша, дернув плечиком, убегала прочь: больно надо! Жених выискался!..

 

Ненамного пережила своего кума, Ивана Скопцова, Матрена Кузнецова. Болезнь, однажды нашедшая дорогу к своей жертве, через несколько лет вновь вернулась, и накануне Вербного воскресенья 1911 года она тихо скончалась во сне. Вечная труженица, добрая душа, не отказавшая никому, кто бы ни обращался к ней за помощью, сама даже ни разу не пожаловалась на свои болячки, что ее донимали все последнее время. И только Кирилл Иванович, осмотрев покойную, отписал в волостное управление, что смерть наступила от разрыва сердца.

Тяжела ты, доля крестьянская, тут не только спина, руки да ноги гудят от усталости. И голова болит, и сердце ноет от дум и переживаний, коими полон каждый день сельского жителя. Отголосили по Матрене Никифоровне ее подружки-соседки, а поп, которого Гордей привез из Салаира, справил панихидную службу по всем церковным канонам, и упокоилась она на сельском погосте рядом с могилами свекра и свекрови на самом берегу Ура. Во время ее похорон шепнул Михаил на ухо своему сыну, указав на место рядом со свежей могилой: « Меня вот тут положишь, Гордей, рядом с матерью. И ей лучше, и мне покойнее…»

 

А по прошествии года Михаил Кузнецов задумал поставить железный крест на могиле жены и загодя стал собираться к походу в кузницу. Отыскал свою старую куртку, рукавицы и кожаный фартук, которые всегда надевал, когда помогал Сазону Каткову в весеннюю кампанию, и целый вечер сидел за столом над листком бумаги, что-то вычерчивая на ней химическим карандашом. Гордей не раз пытался отговорить отца от этой рискованной затеи: последнее время он сильно страдал от одышки, и такой поход в утлую хибарку кузнеца, насквозь провонявшую дымом и всеми ароматами ада, могла закончиться для него печально, но поняв, что отец не отступится от своего решения, отправил с ним своего старшего сына Федьку – внук за дедом досмотрит, коли что, так решил Гордей. Прознав про то, что старый Кузнецов собирается в кузницу, туда приковылял и Сазон Катков, давно передавший свое дело сыну Платону, и потому теперь редко заглядывавший сюда. Обнялись Михаил с Сазоном, потому как виделись теперь нечасто, и после этого Михаил смело взялся за молот…

– Э-э, нет, Сазон Прохорович, чтой-то горяча у тебя кузня нонче, –  тяжело отдуваясь, проговорил Михаил, –  всего-то махнул молотом десяток- другой раз, а ужо мочи нету…

– Нет, Михал Андреевич, не кузня тут виною, а годы твои. Тебе ведь нонче уже шестьдесят с половиной будет, как ни больше?

– Больше, Сазон, больше…

– Ну, так и сиди своим схем-планом, а мой Платоша тебе очень даже замечательный крест откует…

– Да мне-то еще вроде как рано, Сазон…

– Господи святы, прости мой язык дурной! – Сазон и трижды перекрестился на дальний темный угол кузницы. – Крест-то мы твоей Матрене Никифоровне справим самый что ни на есть замечательный, а главное ни гроша с тебя не возьмем, Миша, так и знай!..

– Ну, тогда, значит, не зря я захватил с собой свою коробицу. Тут нам и выпить, и перекусить будет что, а заодно мою Матренушку помянем…

 

…Лишь на третий день поставили Михаил, Гордей да Федька с Никиткой ажурный черный крест на могилу жены, матери и бабушки, да не в самые ноги покойницы, а чуть так сбоку. Сыну же Кузнецов – старший напомнил:

– Меня ты вот тут положишь, рядышком, значит, и тогда крест, в акукурат, будет промеж нас, один на двоих, а уж таблички налепишь кажному свою. Что ни говори, а прожили мы с моей Матреной славно, тут Бога нечего гневить…

Угрюмо молчал Гордей, слушая невеселые слова отца – словно тот уже сейчас готовился в могилу лечь, –  а старший Федька вовсе разревелся и, обняв деда за пояс, запричитал:

– Ой, дедушка, не умирай!..

Вслед за ним заплакал Никитка, и тогда Гордей пристыдил отца:

– Дитев-то зачем пугать, тятя? Тебе еще их женить надобно, а потом уж собираться туда…

– А и то верно, сынок, –  повинился Михаил, –  за своим горем чужое не заметил!

И он принялся успокаивать зареванных внуков, а когда они успокоились, негромко проговорил в сторону Гордея:

– Этих-то сорванцов ты женишь без меня, а вот Машеньку, даст Бог, я увижу в невестах! Сколько ей нонче будет, никак четырнадцать?

– Да уж пятнадцатый пошел, батя, она же у нас мартовская…

…А когда Маше минул восемнадцатый год, обронил как-то дед Михаил ненароком, глядя на внучку:

– Эх, такую бы красоту да в Санкт-Питербурх свезти, чтобы какой-нибудь граф али барон замуж ее взял да во дворец бы свой привел!.. А что у нас здесь в селе, за Семку-охломона что ли выдавать, а других женихов-то нет. Федька Харламов до сих пор не женат, да и, избави боже, от такой родни! Федосеевы себе родню в Томске искать будут, как пить дать. Бронские, конечно, справные хозяева, да они как-то особняком живут… Что скажешь, Гордя?

– Да уж думал, бать, –  откликнулся Гордей, –  где там Питер, коль и в Томск-то не знаешь какой дорогой ехать…

– Да, а девка-то как по заказу, –  продолжал нахваливать внучку дед, –  и красавица, и грамоте разумеет, и на этой… железяке стучит, как заяц на барабане, эх!..

– А может, нам в Кузнецк ее свозить, к родове своей дальней, а бать?

– Ага, Федька ездил когда еще – не признала нас родова купеческая, а ведь тогда только-только Антон-то помер, дядька мой, стало быть твой дед, а теперь ужо двадцать лет прошло… Поди и Сашка уже преставился, брательник мой троюродный… Он ведь совсем чуток млаже меня был… Да ведь я его и видел то всего один раз, когда моего отца и твоего деда Андрея хоронили… Какая это родня – седьмая вода на киселе!..

– А что, правда, бать, что они иудейской веры ноне держатся?

– Да кто ж их знает… Но посередь русских Соломоновы не водятся! Сдается мне, что не суть важно, кто ты: русский, татарин или иудей – у кого мошна толще, тот и родней! Федьку поставили в грузчики да вышибалы, а Манюню нашу куда? В кухарки? Нет уж, Гордя, у нас тоже гордость своя имеется!..

– А что, бать, может, на завод ее пристроить?

– Что-о?! – взревел Кузнецов-старший, –  камни перебирать или поломойкой? Да я поперек двери лягу, а не пущу нашу ягодку! Удумал чего!..

Видя, как взвился отец, Гордей поспешил объясниться:

– Зачем в поломойки?! Грамотные люди сейчас везде нужны, да еще когда это… – и он быстро поиграл пальцами перед собой, словно повторяя движения дочери, когда она садилась за печатную машинку у Ивановых.

– Слыхал я, что завод-то совсем прикрыли за ненужностью, али врет молва?

– Хотели, да расхотели. Кирилл Иванович сказывал, что в газете писали, да и сам я видел в Гурьевске-то… Какие-то господа из Томска и даже из самого Санкт-Петербурга наезжали туда, новую домну, будто, собираются ставить… И хозяин, будто, новый у завода, а называется он… Копикуз, так кажется говорил Кирилл Иванович…

– Копи… как?

– Копикуз.

– Хм, что же это, копить что ли будем богатства наши кузнецкие?..

– Да кто ж его знает…- неуверенно проговорил Гордей. – А может, тут Кольчугинские копи примешались с какого-то бока? Или Кузнецкие копи? На днях съезжу в Гурьевск да все разузнаю получше, а там и думу думать будем…

 

* * *

Настороженно, даже с какой-то опаской ехал Гордей на Гурьевский завод. Помнил, как двадцать лет назад вез сюда его, еще безусого юнца, отец. Вспомнились чувства, что переполняли его тогда. Любопытство и интерес, которые всегда сопутствуют делу новому и неизведанному, как-то быстро тогда выветрились у него на ухабах Крестьянского тракта. И потому, едва завиднелись вдали грязные заводские трубы, и пахнуло на него, привыкшего к крестьянскому раздолью, аромату полей и лугов, тяжелой гарью, как он вовсе упал духом. Вспомнился тот давний разговор

с отцом около поселковой церквушки и, словно вторя давно ушедшему, остановил свой ходок напротив Троицкой церкви и оглянулся на дочь. Молча, она сошла на землю и троекратно перекрестилась, глядя на подернутые сажей кресты, после чего вернулась на место. Гордей удовлетворенно хмыкнул, оглядел двух старушек, неустанно клавших поклоны храму, после чего снял картуз и тоже перекрестился. Можно было ехать дальше, но Гордею вдруг показалось, что неправильно, если он сейчас, как когда-то ему отец, не скажет какого-то напутственного слова своей дочери. Как-никак, а Маняшка входит во взрослую жизнь, а тут, как нигде, нужно родительское слово, напутствие, благословение. Неторопливо он принялся крутить цигарку, одновременно поглядывая по сторонам.

– Ты смотри! А ведь до сих пор стоит!..

– Кто стоит, тятя? – удивленно спросила дочь.

– Да вон видишь, дом черепицей покрытый, а рядом сосна сухая?

– Вижу…

– А то, что на этом месте раньше дом стоял, где твой прадед жил, Андрей Кузнецов, да дед Михаил… Вот когда отец меня отвозил на завод двадцать лет назад, вот так же, в аккурат здесь остановился и рассказал, где они жили, как работали на заводе… Раньше-то тяжко приходилось: все вручную, да и сами-то, почитай, кандальники. Это уж потом им разрешили уехать с завода… А дом-от раньше был под тесом, а нонче, смотри, черепицей покрыли. А сосна так и стоит!..

Дочь слушала его молча и казалось удрученной грядущими переменами в своей жизни.

– Вот, значит, доча, большенькая ты теперь… невеста совсем… Небось страшно будет без мамки да тятьки, а?

– Да нет… – как-то неуверенно пожала плечами Мария. – Здесь тоже люди живут и Богу молятся…

– Так-то оно так, а все же…

– Тятя, ведь ты говорил, что ежели не будет чистой работы, то я вернусь домой?

– Да, да, а как же!.. – Ни на мгновение он даже представить не мог, чтобы его Машенька работала бы на переборке руды и угля или поломойкой в цехах. Из своей юности в памяти он вынес согбенные фигурки женщин, сидевших наряду с подростками и стариками под дырявым навесом, и выбиравших из породы куски руды и каменного угля. Зимой сквозь щелястые стенки сарая к ним задувал холодный ветер, а залетевший снег долго не таял. Летом же духота и зной нередко доводили переборщиков руды до обмороков. Нет, никогда он не оставит свою красавицу на растерзанье этому грязному чудищу-заводу!..

– Не волнуйся, доча, я тебя здесь не оставлю на произвол… Кирилла Иванович – светлая голова, прочитал в газетках, что завод поднимается, железо льют как прежде, грамотных людей скликают в Гурьевск, из Томска и из Питера важные господа приехали, так что спытать надо судьбу-то… Может учиться куда пойдешь… Счетоводом, например, разве плохо? Сейчас везде нужны грамотные люди, чтобы писать да считать умели… А комнатку мы тебе уже сыскали, хозяйка- бабушка добрая, аккуратная…

 

…Всего несколько минут понадобилось Гордею и Маше, чтобы добраться до заводской конторы. Много лет не бывавший здесь, Гордей поначалу и не узнал ту площадку, что предваряла знакомство с заводом. Сама площадь была расширена и выложена камнем, но по краям ее так же стояли столбы коновязи. О бывшем базарчике теперь ничего не напоминало: ни покосившихся скамеек и столов, ни ветхих старушек. На его месте теперь возвышался красивый двухэтажный особняк из красного кирпича с ажурной кладкой, крытый листовым железом. Над центральным входом его висела вывеска, удостоверявшая всякого прохожего и проезжего, что сие здание принадлежит купцу Ермолаеву и К о. От его крыльца к новому деревянному мостику и до самого входа в заводскую

контору ровным строем расположились газовые фонари, какие Гордею ранее приходилось видеть только в Томске да Красноярске.

– Ну, слава тебе Господи, и до нас, до сирых, дошли городские лампочки! Смотри, Маня, таких фонарей раньше тут не было…

Девушка молча кивнула, и без всякого интереса продолжала осматривать заводские строения. Гордей, между тем энергично оглядывался по сторонам, словно кого-то отыскивал.

– Ты что, тятя, потерял кого?

– Да вроде того… Смешной мужичонка нас тогда встретил с твоим дедом на этом месте. Дворник, а больше – пьяница, и все деньги стребовал со всех, кто останавливался тут… Нету, помер, наверное, уже… Пил больно много…

Уже много позднее Гордей узнал от всесведущих гурьевских возниц, что беспросветный пьяница и метельщик Кузьма Бочкин, вскоре после начала строительства купцом Ермолаевым своего особняка на площадке перед заводом, потерял свою нехитрую работу, запил с горя и замерз в одну из суровых зимних ночей под забором неподалеку от кабака, где они когда-то с Федором вели трудный разговор об Алене…

 – А вот на месте этого купеческого дома Федька Окаянный хотел себе дом построить, да, видно, прохлопал ушами! Оно и понятно, ведь все больше в Томске теперь ошивается… Нет, Михал Ефимыч своего бы не упустил!.. Тут ведь раньше столб даже стоял Федькин – «Продано». Так ему и надо, живоглоту проклятому!..

– Что ты, тятенька, ругаешься, и так на душе холодно…

 

Значительные изменения нашел Гордей и во внутреннем помещении заводской конторы. Коридоры ее были чисто убраны, под потолком горели электрические лампочки, о каких в их селе еще и слыхом не слыхивали. В комнате, где раньше сидели писчики, теперь за столами находились две молодые женщины в строгих темных юбках и белых кофточках; на окнах висели неброские светлые занавески, а на столе, что притулился в самом углу комнаты, среди груды бумаг, стояла печатная машинка, напоминавшая ту, что у доктора Иванова. Маша долго и со вниманием разглядывала ее, и одна из женщин заметила этот интерес, а когда Гордей попросил провести их к начальнику паспортного стола, она зашла вместе с ними.

Начальник стола, мужчина средних лет с редкой шевелюрой на голове и густыми пушистыми серыми бакенбардами, равнодушно выслушал сбивчивый рассказ Гордея Кузнецова и, не задав ни единого вопроса, сообщил, что женщине он может предложить работу только на переборке руды и угля или место уборщицы в одном из цехов механической фабрики.

– …А может, это… счетоводом возьмете? – неуверенно спросил Гордей. – Подучили бы ее малость, и с Богом!..

– Увы, папаша, – бесцветным голосом ответил столоначальник, –  иных вакансий для женщин не имеется…

– Кого не имеется? – переспросил Гордей.

– Свободных мест…

– А-а… – и Гордей потянулся за корзиной, что оставил на полу у входа в кабинет. Он помнил рассказ отца о том, каким сговорчивым стал толстый и лысый столоначальник, когда тот ему предложил скромные крестьянские дары. Стараясь не смотреть на пыхнувшую от стыда дочь, он неуверенно подошел к чиновнику и протянул корзину:

– Вот… значит… гостинец наш деревенский… уж не откажите, любезный…

– Что вы, что вы! – мужчина энергично замахал руками и даже вышел из-за стола навстречу посетителям. – Да как же вам не стыдно-то, папаша!?

– А что? – с досадой в голосе проговорил Гордей. Его огорчил не столько сам отказ чиновника принять подношение, а то, что он, его ровесник, назвал при дочери «папашей». – Я это не украл… это все свое, домашнее…

– Да я не о том… вы извините меня… – теперь уже невозмутимый чиновник покраснел и чувствовал себя неудобно. – Только вот не надо этого!..

В это время женщина, приведшая Гордея и Машу в кабинет начальника, подошла вплотную к тому и что-то зашептала на ухо. Мужчина с интересом взглянул на Машу и, справившись со своим смущением, спросил:

– Простите, сударыня, а насколько вы грамоте обучены?

– Пишу, читаю, считаю… – смущенно произнесла Маша. Краска, залившая ее лицо, сделало его еще более привлекательным, и теперь начальник стола смотрел на нее с плохо скрываемым восторгом.

– А еще?

– Шью, вяжу…

– Спасибо, но это здесь не пригодится… А вы видели в том кабинете железную машинку на столе? Знаете, что это такое?

– Точно так, знаю…

– И что?..Умеете на ней работать?

– Точно так, умею.

– А как же вас зовут?

– Маша, –  свое имя она назвала совсем неслышно.

– Как, как?

– Мария Гордеевна, –  быстро исправилась девушка.

– Очень хорошо, Мария Гордеевна... А давайте пройдем к аппарату и попробуем… Лиза…Лизавета Петровна, дайте Марии Гордеевне несколько листов бумаги и надиктуйте какой-нибудь текст...

Через несколько минут в кабинете раздался веселый и уверенный треск печатной машинки.

– Прекрасно, сударыня, прекрасно!.. – начальник радостно кинулся к девушке и, взяв ее руку, бережно погладил. – Вы приняты, Мария Гордеевна! Нам нужна такая работница!… Сейчас так много разных бумаг в конторе… Из Санкт-Петербурга, Томска, да и своих хватает… Где вы устроились? – Он оглянулся на Гордея, и с улыбкой, на редкость приятной, сказал: –  А гостинцы свои оставьте для дочери-красавицы, ей они нужнее будут…

Гордей облегченно вздохнул: четвертое поколение Кузнецовых связало свою судьбу с Гурьевским заводом…

 

 Глава 4

 

…Слухи о возрождении Гурьевского завода, о чем говорил Михаил Кузнецов, были не так далеки от истины. Транссибирская магистраль, по которой урские новобранцы уходили на войну, имела не только военно-стратегическое значение для государства российского, но и экономическое. К началу ХХ века железная дорога из центральной части России через Новониколаевск дотянулась до Топок, Тайги и Кольчугино, а смелые головы в правительстве уже готовили проекты прокладки магистрали на юг Томской губернии, в Кузнецкий уезд, где, по расчетам столичных ученых и сибирских рудознатцев, находились огромные залежи угля, железной руды и марганцевых руд. И такое соседство минералов открывало широкие горизонты для развития как угольной, так и металлургической промышленности. За право аренды кабинетских земель и разработки месторождений включились в борьбу как иностранные капиталисты, так и русские промышленники. Они были уверены, что Сибирь таит еще много богатств, и потому строили планы по расширению поиска залежей угля и руд, строительству новых копей и приисков. Это-то и оправдывало строительство железной дороги до Бачатских копей и Гурьевского завода, который, по задумкам предприимчивых промышленников, должен стать отправной точкой и своего рода своего рода трамплином для строительства сталерельсового завода, а также реанимации механической фабрики на Гурьевском заводе, которая могла бы в полном объеме удовлетворить потребности в машинах все сибирские золотые прииски, а также запросы крестьян. В 1912 году несколько французских и русских банков организовали Алтайско-Сибирский консорциум, дальнейшей целью которого стало создание акционерного общества Кузнецких каменноугольных копей, навсегда оставшегося в истории как Копикуз. Именно Копикуз в 1913 году стал владельцем умирающего завода. Как ни сложно было его возрождать, начиная все работы с нуля, но завод ожил. Запустили новую доменную печь, продолжали давать продукцию две вагранки, механическая фабрика, котельная и кузнечная мастерская. Именно отсюда на Щегловский и Кольчугинский прииски стали поступать котлы, паровые машины, лебедки, вагонетки, рельсы, здесь ремонтировалось шахтовое оборудование.

А Копикуз, между тем, активизировал подготовку к строительству крупного металлургического завода на самом юге Кузнецкого уезда и руководить всеми работами по его проектированию и строительству пригласил самого именитого металлурга России Курако Михаила Константиновича.

Даже здесь, в маленьком сибирском поселке, упрятанном в сибирских дебрях и прокопченном заводскими дымами, знали имя этого металлурга. Знали, что многие российские и иностранные заводчики буквально охотятся за ним, желая видеть его в штатах своих предприятий, и что некоторые заводы, как то Брянский из Екатеринославля, Гданцевский из Кривого Рога, Мариупольский и некоторые другие, уже познали благотворное влияние таланта Великого Мастера.

Сведения же, которыми обладало руководство Копикуза о Курако, более полные… Чернорабочий-каталь, горновой, мастер, начальник доменного цеха – и за всем этим стоял человек, не получивший высшего образования, но благодаря своему таланту и самоотверженному труду, постигший вершины в металлургии. Именно он, работая на Мариупольском заводе, снискал славу лучшего доменщика. Причиной стало то обстоятельство, что он, вопреки ожиданиям руководства завода и американских специалистов, составлявших тогда большинство среди техперсонала предприятия, в течение трех суток сумел расплавить «козла» в горне доменной печи завода «Русский провиданс». За это он удостоился самых лестных отзывов от хозяев завода и был назначен на должность начальника доменного цеха – один из первых русских специалистов на заводах юга России, наводненного иностранцами. Тогда же он становится конструктором доменных печей, после чего на всех заводах стали появляться «куракинские» фурмы, желоба, холодильники и иные изобретения. Это время его триумфа…

 Однако хозяевам Копикуза были также известны прореволюционные настроения и резкие высказывания Мастера против самодержавия, его участие в 1905 году в Совете и боевой дружине Краматорского завода. Наконец, не тайна и то обстоятельство, что он продал имение своего деда-генерала, а вырученные деньги передал на дело революции, за что и провёл  несколько лет в вологодской ссылке. Но даже эти обстоятельства не изменили отношения руководства Копикуза как к самой идее строительства горно-металлургического комплекса на юге Западной Сибири, так и к перспективе сотрудничества со знаменитым металлургом Курако.

 

 * * *

            Редкие войны обходили стороной Россию. Еще не велик был тот бугор, за которым осталась русско-японская война, только-только отревели вдовы по своим убиенным сыновьям и мужьям и справили тризну отцы да братья, а в воздухе снова запахло войной. На сей раз беда пришла с Запада: Германия и Австро-Венгрия давно бросали недобрые взгляды на Россию, а в августе 1914 года и вовсе ей войну объявили…

 

        Как ни далеко расположено Урское от Балкан и проблем, связанных с ними, однако и сюда докатилось эхо  новой войны. И вновь, как десять лет назад заголосили бабы, провожая своих мужей и сыновей на смертельно- опасную забаву, придуманную политиками. И если на прошлую войну они шли, почти не зная, кто их враги и чем японские самураи не угодили русскому царю-батюшке,  то в этот раз всяк в России, от мала до велика,  знал, кто нагло идет на русскую землю и кому надобно дать  укорот. Во многом  патриотическому настрою  новобранцев, отправлявшихся на войну, способствовали те проповеди, что провозглашались священниками повсеместно  в православных храмах, те публикации, что занимали основные полосы во всех газетах и журналах, наконец, та разъяснительная работа, которая  проводилась  военными командирами на разных уровнях, и потому новобранцы, даже еще не добравшись до фронта, уже знали, какой будет цена   их победы  или  поражения  в этой войне.

 

…То, что революция явилась следствием  неудач царского правительства  в ходе войны 1914–1917 годов, никогда и никем не оспаривалось. Но не война стала причиной тех противоречий, которыми полнилась Россия начала ХХ века. Война лишь обнажила их и ускорила   падение царского трона, служившего на протяжении  почти трехсот лет символом мощи государства российского.

   ... Проигранные войны разрушают устои государства...

 

Весть о февральской революции и отречении Николая 11 от престола

с быстротою молнии разлетелась по городам и весям империи, кого-то ввергая в ужас, а кому-то давая глоток свежего воздуха и надежды на светлое будущее. Брожение в умах и революционные настроения рабочих и солдат на протяжении относительно спокойного десятилетия после первой русской революции к началу 1917 года достигли своей критической массы. Недовольство экономической политикой царского правительства, затянувшаяся и явно проигранная война с Германией и Австро- Венгрией делали людское сознание благодатной почвой для революционной агитации партий всех мастей, будь то социал-демократы, кадеты, эсеры или анархисты. Даже крестьяне, к 1917 году составлявшие до 80 % от всего населения России, всегда считавшие своим главным заступником российского самодержца, и те, угрюмо молясь перед иконой, в душе проклинали царских министров и генералов, а то и самого царя, и все меньше надеялись хоть на какие-то на перемены к лучшему.

 

В Гурьевске о Февральской революции узнали неделю спустя после ее начала. Удосужился какой-то почтовый чиновник из Кольчугино сообщить эту страшную весть по телефону управляющему Гурьевским заводом, а дальше она сама себе торила дорогу, множась и пугая своей непредсказуемостью. Иная реакция была у заводских рабочих в Гурьевске. На площади перед центральной проходной завода состоялся многолюдный митинг рабочих завода, солдат местного гарнизона, а также крестьян из близлежащих сел. Красные знамена, революционные песни, зажигательные речи ораторов и какое-то неуемное, безоглядное ликование митингующих, сопровождавшееся низвержением портретов государя-императора, говорило за то, что все творившееся на площади не есть случайный всплеск эмоций, а закономерный исход давно бурлившей глубинной протестной энергии, которая, получив, наконец, желанную свободу, грозила принести с собой тотальные разрушения. Без малого десять лет дремавшая мощь народных масс в мартовские дни 1917 года вспыхнула с новой, доселе невиданной силой, и никто, ни управляющий заводом с его административным штатом, ни местная полиция с солдатской командой, уже не смогли воспрепятствовать этому митингу и всем последующим событиям.

Рабочая дружина завода с помощью солдат местного гарнизона, по большей части перешедших на сторону восставших, разоружила полицию и стражников арестантского дома, освободила всех заключенных. Созданный на заводе Совет старост под угрозой забастовки, понудил управляющего заводом Топорнина считаться со своими решениями, а месяцем позже, преобразованный в Совет рабочих депутатов, добился отставки управляющего. Сменивший его на этой должности бывший царский полковник Короткевский также не устраивал рабочих завода, и тогда Совет при содействии вновь созданной профсоюзной организации практически отстранил бывшего полковника от управления заводом, передоверив бразды правления его помощнику, инженеру Григорию Казарновскому.

Возглавил революционное движение в Гурьевске большевик Болеслав Шатило, в 1905 году принимавший самое активное участие в революционных событиях в Санкт-Петербурге. Именно в эти напряженные дни центр управления волостью из Брюханово перемещается в Гурьевск, где отныне принимаются все самые важные решения волости.

            Возглавил революционное движение в Гурьевске  большевик Болеслав Шатило, в 1905 году принимавший самое активное участие в революционных событиях в Санкт-Петербурге. Именно в эти напряженные дни центр управления волостью из Брюханово перемещается в Гурьевск, где отныне принимаются все самые важные вопросы волости.

На 1-й съезде  горнорабочих Западной Сибири, который состоялся в июле 1917 года, гурьевских металлургов  и рабочих салаирского рудника представляли  большевики Болеслав Шатило и Михаил Караваев. Из Томска Совет рабочих и солдатских депутатов направил  в Гурьевск необходимые инструкции по созданию новых, революционных органов власти, а также крупную партию оружия. Летом 1917 года на заводе создан отряд Красной гвардии.

    С негодованием встретили сибиряки известие о расстреле Временным правительством июльской мирной демонстрации в Петрограде, и направили телеграмму в адрес Правительства с выражением ему недоверия  и с требованием передачи политической власти в руки  Советов.

            Новым мощным импульсом в расширении революционной борьбы в Кузнецком уезде  стало известие  о свержении и аресте   Временного правительства в Петрограде. Большая группа добровольцев  влилась в отряд Красной гвардии Гурьевска, только теперь среди них  наряду с рабочими завода и крестьянами окрестных сел были возвратившиеся с фронта солдаты, а штаб Красной гвардии расположился в бывшем особняке купца Ермолаева. Именно здесь в конце 1917 – начале 1918 годов  концентрировалась политическая жизнь Гурьевска и окрестных деревень. По настроениям, которые, казалось бы, витали здесь в воздухе, новая война  все более становилась реальностью. Похоже, расчет большевиков о превращении русско-германской войны в войну гражданскую, достиг своей цели. Одни русские готовили оружие, чтобы им убивать других русских. И что же может быть страшнее таких войн в истории любой страны?!..

 

Глава 5

 

...В начале лета 1915 года вернулся с фронта домой Тимофей Скопцов. Живой, но изможденный, задыхающийся и харкающий кровью. Служил он отдельно от своих земляков, призванных вместе с ним осенью четырнадцатого. По причине своего возраста попал сначала в хозяйственную роту 55-й пехотной дивизии и отправлен в Польшу, где в мае 1915 года под Варшавой и накрыли немцы эту дивизию хлором, после чего каждый десятый русский солдат навсегда остался на польской земле. Видно, Тимофей оказался одиннадцатым в страшном строю, и потому вернулся в родное село. Радовалась Зинаида на людях, что живой вернулся муж с войны, а сама в стороне от чужих глаз ревела, видя, как слаб ее Тимоша – даже по дому не всякое дело могла ему доверить. Благо, что Семен подрос и теперь брался за любую мужскую работу – хоть в этом радость.

Не успела нарадоваться Зинаида на своего сына, как осенью 1916 года вновь наехала из Кузнецка мобилизационная команда из десяти солдат с винтовками во главе с подпоручиком, который, собрав на площадке перед усадьбой Харламова всех жителей Урского, объявил, кому надлежит готовиться к отправке на фронт. Теперь в их число попали молодые парни, кому только перевалило за девятнадцать, и среди них Семен Скопцов. Но как же взорвались в праведном гневе урские крестьяне, когда узнали, что Илья Гвоздев, погодок Семена, не попал в этот список новобранцев. Гордей Кузнецов, Тимофей Скопцов, Иван Кочергин, Ермолай Лукин да с десяток баб обступили Афоню Гвоздева и молоденького подпоручика, что должен везти эту команду в Тайгу, доказывали и требовали оставить Семку Скопцова дома, поскольку его отец уже пострадал на этой войне – «отравленным инвалидом» вернулся в село, а вместо него в команду включить сынка старосты. Такой шум подняли селяне, что струхнул Афоня, а растерявшийся подпоручик приказал Илье Гвоздеву с вещами сесть на телегу и ехать с командой до Тайги, где должна была решиться его судьба старшими военными чинами, ведающими мобилизацией. Так и уехал Гвоздев-младший под причитания матери, провожаемый потухшим взглядом вмиг размякшего отца.

Около полугода не было вестей от этих рекрутов. Кто-то уже свечки готовился ставить в церкви за упокой их душ, а они возьми да появись в родном селе в мае 1917 года, живые и здоровые. До фронта так и не доехали: февральская революция, смена правительства в Петрограде, брожение в армии и массовое дезертирство. Эшелон с несостоявшимися вояками отправили в Петроград как будущий резерв для охраны Временного правительства и разместили в казармах для отозванных с фронта частей. Вчерашние фронтовики, еще на фронте «разагитированные» большевиками и эсерами, в считанные дни научили вчерашних крестьянских парней смотреть на мир глазами социалистов. И вскоре те ходили по Питеру с красными бантами на груди и распевали революционные песни, а потому этих горе- защитников Временного правительства в срочном порядке отправили из Петрограда по домам- от греха подальше. Но семена уже упали в благодатную почву, и урожая ждать пришлось недолго...

...Во время они вернулись домой, в аккурат к посевной. Погуляли демобилизованные, как положено, с неделю да взялись за работу. Удивлялись земляки, что вчерашние солдаты так мало и путано рассказывают о своей службе, и совсем странно, что не нашлось места в их рассказах главным нашим врагам – немцам. Будто и не было их, этих «германцев». Ну откуда знать урским хлебопашцам, что их доблестным землякам всего и удалось-то пару раз пострелять из винтовок на учебном полигоне, а фронтовые окопы да вражьих солдат им и вовсе не довелось увидеть. Договорились на обратном пути Илья Гвоздев, Семка Скопцов да невесть откуда прибившийся к ним Серафим Колесов, высокий скуластый мужик лет тридцати, родом с Урала, не говорить землякам, что до фронта их не довезли- засмеют! Так и порешили, как посоветовал Серафим: все разговоры о войне им запретили вести, поскольку это есть «дело государственной важности» и они выполняли «самое секретное дело на этой войне». Выполнили справно, и потому их отправили домой до сроку. Бабы да детишки поверили таким словам, а мужики постарше, Гордей Кузнецов, Иван Кочергин да Тимофей Скопцов лишь хмыкнули на пьяные россказни демобилизованных. Только дед Прошка, который, несмотря на донимавшую его хворь, притащился в харламовское «бистро», где по традиции гулеванили урские, встречая своих героев, и бурно выразил свое неверие вчерашним солдатам.

– За угощение, Семка и Илюшка, конечно же спасибочки, да только я, ранетый и покореженный на войне солдат, прямо скажу вам: не верю, что вы, два сопляка могли какое-то геройство совершить! Сопли у вас еще не высохли, вон висят под носом!..

И, может, никто из селян не поверил бы пьяному трепу старика, да только после его таких слов оба вчерашних солдата, как по команде, мазнули рукавами под своими носами, словно подтверждая слова Прохора Китова- не высохли еще сопли-то... Вот смеху-то было! Обидчивый Илья Гвоздев вообще хотел деда прогнать с гулянки, да вступились за деревенского шутника старые мужики, и пришлось отступиться Гвоздеву.

 

Когда отвели посевную, свободного времени у крестьян стало больше, и если семейные мужики находили себе дело в своем хозяйстве, то Семен, Илья и Серафим, неожиданно прибившийся к семейству Гвоздевых не то приживалом, не то батраком, не утруждали себя работой и все чаще скучали, с трудом отыскивая для себя развлечения. То загорали с утра до вечера в Девичьем куту, распугивая девок, пришедших покупаться, своими проделками и насмешками. В Брюханове на субботней ярмарке ради шутки приценивались то к лошади, то к корове, пока прасол со своими работниками не прогнал их прочь.

– Погодите, кровопийцы, скоро мы до вас доберемся! – куражился во хмелю Симка Колесов. – Скоро всех буржуев к ногтю прижмем!..

Один из работников купца Аксенова, здоровенный детина с гривой нечесаных волос и густой черной бородой, не стерпел таких угроз и хорошо отметелил говорливого посетителя торговых рядов. На Семку Скопцова и Илью Гвоздева, также находившихся под хмельком и насмелившихся было помочь своему дружку, мужик только мимолетом кинул суровый взгляд, но они вмиг остыли и встали как вкопанные, продолжая молча наблюдать за избиением приятеля. Закончив свое дело, детина за шиворот отволок избитого Колесова к покосившемуся заборчику, что окружал базарную площадь, а через минуту вернулся с ведром воды и окатил ею наказанного хулигана, бросив на прощанье:

– Отлежись да чеши отсюда и никогда не забижай торгового человека! Понял ли? – и он грозно наклонился над Серафимом, а тот молча кивнул головой, оттирая разбитые губы и нос.

– Эх, вы, изменщики! – с досадой выговаривал своим напарникам Серафим, когда они возвращались домой на попутной подводе, – бросили друга в беде! Нет, с такими, как вы, революцию не сделаешь!

Взять извозчика они не могли, поскольку у них не было денег. Ту малость, что дал на дорогу Афоня Гвоздев, они сразу пропили в кабаке, потому и пришлось надеяться на милость мужиков, что ехали мимо Урского.

Хитромудрый Афоня, чутко державший нос по ветру, приютил у себя дома шумливого и нахрапистого мужичка Колесова, словно чувствуя заранее, получить от него определенную выгоду. Пробовал приобщить новоявленного дружка сына к работе как батрака, но заметил, что Серафим не охоч до крестьянского труда, да и сын стал ворчать: друга обижаешь такими предложениями. Ведь есть же батраки. И то верно- вместо батраков в хозяйстве Гвоздевых уже не первый год работали за пропитание и одежку сыновья его старшего болезненного брата Герасима, жившего в Салаире. И потому оставил Афанасий в покое сына с дружком, про себя кумекая: времена тревожные грядут, и лишнего здорового мужика не грех под крышей иметь. Кормил, поил, но деньгами не баловал. А когда всю его самогонку выпили, направил он их к Тимохе Скопцову. Вскоре и там запасы истощились. Приходил пару раз за штофом к крестному Семен – не отказал Гордей, а в третий раз пристыдил крестника и отправил ни с чем. Полчаса не прошло, явился Тимоха. Кашляет, отхаркивает мучившую его слизь и говорит виноватым голосом, пряча глаза от друга:

– Гордей, выручи бутылочкой анисовки... Своей нету ужо... По осени из жита нагоню- рассчитаюсь, ей Богу! – И он как-то неубедительно перекрестился.

– Эх ты, Тимоха- дуреха! Чего ты этих обормотов кормишь да поишь? Иль закрома трещат от товаров? Иль работы на дворе нету?

– Да, как- никак, фронтовики... вроде бы уважить надоть...

– Этим горе-фронтовичкам дай волю – все село по ветру пустят!..

 Тяжело вздохнул Тимофей: он-то понимал своего друга, но не находил в себе силы воли пресечь разгулявшихся великовозрастных балбесов.

– Ладно, Тимох, тебе дам полуштоф, но больше ни сам не ходи, ни их не присылай!.. Забулдыг и питухов я на дух не примаю!..

Он скрылся на мгновение в кладовке и вынес оттуда четырехгранную бутылку с коротким горлышком.

– Держи, добрый папа! Смотри, он еще твоему Семке мозга набекрень завернет – наплачешься!..

Не переставая благодарить хозяина, Тимофей Скопцов пошел со двора, неуверенно опираясь на посошок. Щемящая боль сдавила сердце Гордея, когда он глядел вслед уходящему другу. Сороковой год идет им обоим, всего сорок будет через полгода. И если он, Гордей, здоровый и сильный мужик, готовый выполнить любую мужскую работу, если, конечно, не помешает изувеченная на войне рука, то Тимофей выглядел стариком, которому перевалило уже за шестьдесят.

– …Глядишь, лет через пять будет совсем как дед Прошка!.. – с горечью подумал Гордей. – Тот-то век уже доживает, а Тимоха?!.. Эх, жизнь- житуха! Неужто все лучшее уже позади? Казалось бы, вчера еще парнями бегали на вечорки, а сейчас?..

Тоскливо стало на душе Гордея и он, мрачный, пошел чистить хлев: когда он был зол или чем-то расстроен, ему хотелось что-то делать...

 

Рассудив, что Брюханово, наводненное купцами и иными торговцами им не подходит, друзья решили съездить в Гурьевск.

 – Там бурлит революционная жизня! – убеждал своих товарищей Серафим Колесов. –  Там мы нужны!..

...Вся площадь перед центральной заводской проходной была заполнена народом. Людской муравейник глухо роптал, кумачовые знамена с черными лентами на доме из красного кирпича, находившегося напротив проходной, приспущены. Изредка до ушей урских мужиков долетали гневные слова выступающих:

– ...Царские сатрапы никогда не щадили жизни рабочих и крестьян, безжалостно гнали их на убой – то на японские штыки, то под германские пули... но сейчас царизм перешел все границы дозволенного: мирную демонстрацию питерских рабочих и революционных солдат расстреляли из пулеметов!.. Кровью залиты улицы столицы!.. Такое нельзя прощать! Убийцы должны быть наказаны!..

 Не зная, по какому поводу проводится митинг, Семен, Серафим и Илья усиленно вертели головами, ловя отдельные фразы, что долетали до них с временного деревянного моста. До конца не поняв происходящего действа, они принялись расспрашивать рядом стоящих людей.

– Что случилось, мужики? Какие пулеметы? Какая кровь?..

Пожилой рабочий с седыми редкими усами и темной, словно задубевшей от солнца кожей, недовольно оглянулся на молодых мужиков:

– Вы что, из деревни что ли?

– Ага... – растерянно проговорил Илья Гвоздев, –  из Урского...

– А-а, темные люди, –  с легкой насмешкой проговорил рабочий, зажимавший под мышкой толстые холщовые рукавицы, –  им только кур щупать, а что в столице творится- наплевать!..

– …Требуем наказать виновных в расстреле мирных демонстрантов!.. – Неслось с трибуны. – Требуем отставки царского правительства!.. Требуем…

– Ладно зубы-то скалить, объясните лучше им... – смягчился усатый и кивнул мужику с рукавицами. Тот, вытерев пот со лба, неторопливо принялся рассказывать друзьям о том, что случилось в далеком Питере...

– Вот гады! – ругнулся Колесов. – Ведь мы только месяц назад из Петрограда вернулись, фронтовики мы... Домой нас отправили... Тогда ведь Советы верх держали, а тут смотри, как получилось?!..

– …Долой царских прихвостней! Вся власть Советам! – летело с трибуны, и одобрительный гул послужил ответом на этот призыв.

– И что же теперь делать, братцы? – Колесов оглядел мужиков, окруживших их. – Того и гляди, нас тут тоже постреляют?

– Наш Совет тут решил, что надо власть на местах брать в свои руки. Хватит разных буржуев кормить да в рот им заглядывать!.. – мужик с седыми усами говорил негромко, но убежденно. – Сейчас вот петицию в столицу отправим, а на месте надо браться за оружие! В нас стреляют, и мы должны стрелять!..

Семен Скопцов рассеянно выслушал последние слова и, шепнув что-то Илье, стал выбираться из толпы. В Гурьевск он ехал с тайной надеждой увидеть здесь Машу Кузнецову. Прознал от матери, что отец отвез ее на завод да и оставил там работать. Больше года он не видел ее. Первая влюбленность так и не оставила его в покое. Даже в армии он не переставал думать о ней. Хотел письмо написать, да в последний момент остановился, едва представив, как будет читать его Маша со своими подружками и смеяться над ним. Нет, решил он тогда для себя, надо все решать с глазу на глаз... За то время, что они не виделись, Семен подрос, возмужал, над верхней губой проросли русые усы, которые делали его более взрослым и мужественным. Может быть, такого Семена Маша не осмеет и не отвергнет?!

С трудом пробираясь сквозь толпу митингующих, он одолел переходной мостик и оказался на первом этаже заводоуправления. Где-то здесь должна работать его зазноба Маша Кузнецова. В коридоре было сумрачно и прохладно, из-за двери, покрытой серой краской, несся веселый стрекот неведомой ему машинки.

– Пулемет, прямо-ка, –  подумал Семка, вспомнив, как на полигоне под Петроградом старший унтер-офицер демонстрировал новобранцам стрельбу из пулемета «Максим». Оглядевшись по сторонам, он звонко стукнул казанками пальцев в дверь, приоткрыл ее:

– Можно?

У окна за столом, чуть слева от входной двери, за черным железным аппаратом сидела красивая девушка. Ее густые черные волосы были забраны в тугой узел, белая кофточка элегантно обтягивала точеный стан, а из-под стола на Семена выглядывали остроносые черные туфельки.

– Вам чего?.. Семка?!

Девушка, оставив свое занятие, вскочила со стула и пошла навстречу парню.

– Семен? Ты как здесь?

– Маша? – Семен так и застыл с раскрытым ртом в дверях. Он явно не ожидал в этой красивой стройной женщине узнать свою возлюбленную.

– Семен... Ты как здесь? Да проходи, садись, –  и она подвинула ему легкий стул со спинкой в виде сетки. – Чаю хочешь?

– М-м, н-не хочу... – растерянно ответил Скопцов и присел на краешек стула. – Мы тут с парнями на митинг приехали... Я ведь с фронта вернулся, Маша...

– Ой, как здорово! И как там немцы? Вы их побили или они вас?..

– А-а!.. – и Семен растерянно замолчал. Самое время сейчас рассказать бы что-то героическое, про себя, про своих товарищей, но у него духу не хватило нагло врать той, которую он трепетно любил уже много лет, а рассказать правду не позволяла его, Сенькина, гордость.

– ...А почему ты дома редко бываешь? – едва нашелся он с вопросом. – Деда Миша ваш часто болеть стал. Маманя моя раз за разом говорит: «Как бы чего не случилось!..» и все время молится за его здоровье...

– Старый уже дедушка... Молись – не молись, а смерть придет – и Бог не поможет!

– Вон ты как говоришь? – удивился Семен. – Ты что же, Маша, может, и в Бога не веришь?

– Ну, почему же... в церковь хожу... иногда...

– А пошто так?

– Да работы много!.. – ей явно не нравился этот разговор, и она перевела его на другую тему: «Пошто»! Эх ты, Семка деревенский, кто же так говорит сейчас? Только дед Прошка, если он жив еще?

– Живой дед Прошка, что ему доспеется. Он так и говорит: родился, когда солдаты бунтовали, и помирать, видно, придется, когда они опять смуту затеяли...

– Веселый дед Прошка... А ты не женился еще?

От такого вопроса Семен весь вскинулся и хотел, было, выпалить ей в глаза о своей неуемной любви, о готовности хоть сейчас сыграть свадьбу, но в это время в кабинет вбежала девушка в такой же белой кофточке и строгой черной юбке «Тюльпан» и с порога затараторила:

– Машенька, митинг кончается... Сейчас комитетчики придут, а у тебя проект решения не готов...

– Да готов, Нина, готов, две строчки осталось допечатать...

– Ну, давай, живчиком заканчивай...

Похоже, только сейчас она увидела сидевшего Семена.

– Здравствуйте, молодой человек! – Затем бросила на Машу испытывающий взгляд: – У вас никак жених в гостях, а-а?

– Ну что ты?.. – вспыхнула Маша, и это «ну что ты», а в особенности тон, каким оно было сказано, больно ударило Семена по самолюбию. Ему уже ни в чем не хотелось ей признаваться. Напротив, он желал как можно быстрее уйти отсюда.

Он встал и попятился к двери.

– Простите, коли что не так... До свиданьица...

– Прощай, Сема! Жениться будешь – на свадьбу позови!..

Последние слова Маши вконец убили все его чувства к ней...

 

 * * *

Смутные времена настали в Российской глубинке. Если в обеих столицах политические страсти кипели, достигая своего критического накала, гремели выстрелы, лилась кровь, а власть, словно ветреная девка, переходила из одних рук в другие, то окраины лишь напряженно вслушивались в невнятные, а иногда просто противоречивые вести «из центру» и только тяжело вздыхали: что же будет? чего ждать?..

Наслушавшись горячих речей на заводском митинге, Скопцов, Колесов и Гвоздев решили прижать богатеев и взять власть в Урском в свои руки. Начать решили с самого богатого на сегодняшний день в селе хозяина- Ивана Федосеева. Все детали «экспроприации» они обговорили загодя, но никого больше в свои дела не посвящали, решив, что с одним-то буржуем они и так справятся. А уж потом, когда народ поймет их силу, то сам начнет проситься в их отряд, а с ним-то они отберут все богатство у Харламова, Бронских и других богатеев. Однажды августовским утром, выпив по стакану мутной гвоздевской самогонки, друзья стали сосредоточенно собираться, негромко переговариваясь.

– Ты почему ленточку не приколол?.. Что б видели, что власть пришла!..

– Сима, Сима, а картуз надевать?..

– ...Сапоги-то, сапоги почисти!.. Ну, хоть тряпкой тирани, а то навоз насох на пятках!..

Афоня, зашедший на веранду, удивился их сборам и не удержался от вопроса:

– Робяты, а куда это вы изладились? Мать блины печет, я огурчиков малосольных достал из подпола…

– Некогда, дядь Афонь, на важное дело идем... Не до разговоров нам нонче, –  сумрачно откликнулся Колесов. – Вот сделаем дело – и огурчики сгодятся!

– Во! Сима, а может, ружье с собой возьмем? – неуверенно проговорил Илья.

– Како тако ружье? – не понял отец. – Вы что, на охоту собрались? Так кто же посередь лета охотится, чудаки?

– Нет, оружие нам не нужно, мы их словом должны обезоружить и уничтожить!.. Так – нет, Семка?

Худой и нескладный Семен Скопцов уважительно глянул на высокого, под два метра Колесова и нерешительно пожал плечами.

– Э-э, друзья, вы что удумали? – Афанасий Гвоздев уже с подозрением осмотрел на пьяненьких дружков своего сына. – Куда вы так прихорашиваетесь и зачем вам ружье?

– Дядь Афанасий! – суровым голосом произнес Серафим Колесов, –  мы давеча в Гурьевске были, на заводе, говорили с разными революционерами, и те сказали, что надо брать власть в свои руки... И в Петрограде большевики тоже говорили...

– Ага, говорили! Умники! А как их там в Питере всех постреляли?! Хотите, чтобы и вас поубивали? Не пущу Илью никуда!

– Папаня, я уже большой! Я с фронту пришел, и ты не могешь так со мной говорить!.. – попробовал урезонить отца Илья, но тот все больше распалялся.

– Большой, говоришь, а сам у отца на шее сидишь да еще дружков своих навел! Лучше бы шли работать, а то ишь куда собрались: уважаемых людей грабить!..

Семен и Илья заметно трухнули под напором старого Афони, но Колесов внезапно тоже заговорил на высоких тонах:

– Товарищ Гвоздев... старший, я имею в виду... В стране идет революция! Скоро к власти придут социалисты, и всех буржуев будем садить в тюрьму, а то и ... больше...

– Больше, это как? – испуганно воззрился на него Афоня Гвоздев, –  убивать что ли?..

– ...Ну... может быть, кого-то придется и прихлопнуть... Ведь они по нашему брату из пулеметов в Питере-то? А мы что, рыжие что ли?!..

– На смертоубийство зовешь? Без году неделю в селе, а уже за топор берешься?

– Дядь Афоня, вот если революция победит в мировом масштабе, ну... или хотя бы у нас в уезде, то большевики и другие наши товарищи придут и к тебе, потому как ты есть царский слуга – сельский староста! Угнетатель всех бедных и... этих... голодных, вот! А что бы, значит, к тебе они не пришли и тебя в тюрьму не посадили, ты, значит, сейчас должен отпустить Илью с нами, как сознательного борца за революцию, вот! Ты сознательный борец, Илья, за эту... за революцию, ну?

– А то?! Я даже очень сознательный... Тятя, отпусти меня с ними, а?..

Афанасий уже со страхом смотрел на побледневшего от гнева Колесова, на то, как его густые усы гневно топорщились под шишковатым носом, а глаза метали молнии.

– ...И вот когда мировая революция придет в ваше сраное село, то тебе, дядь Афоня, зачтется, что твой сын пробивал здесь дорогу мировой революции, вот!

– Это вот, значить, как, –  растерянно произнес Гвоздев-старший, –  тогда я это... я заболел, и ничего не видел и не знаю... А только ты, Илья, поперед батьки... то есть, поперед Серафима не лезь! Молод еще! А ты, Серафим Иваныч, пригляди за мальцом, не дай греху совершиться...

– Да, не зрелые вы еще совсем! Не с кем тут делать революцию!.. Ай, давай еще по стакану самогонки, и пошли, мужики! Раздавим буржуя в его логове!..

 

До «логова буржуя» было рукой подать – именно там жил бывший конезаводчик и нынешний держатель дюжины почтовых повозок Иван Иванович Федосеев. Старый хозяин в последнее время все больше лежал: распухшие в суставах ноги плохо подчинялись. Курс лечения, что прописал самому богатому на селе хозяину доктор Иванов, не давал нужного эффекта, как и многочисленные мази и настои. И потому хозяйством все больше приходилось заниматься его сыну, Льву Ивановичу Федосееву. Вот и сейчас, издали завидев приближающуюся к их особняку троицу с красными бантами на груди, он немало заволновался. Но на просторном конном дворе у них находилось около десятка возниц. Одни вернулись из поездки, передавали лошадей на руки конюхам и готовились отчитаться за заработанную выручку. Другие, напротив, только собирались в дорогу и потому особо внимательно следили, чтобы конюхи аккуратно управлялись с упряжью. На стук в дубовые ворота откликнулся сам Левка. Открыв дверцу, он с усмешкой глянул на незваных гостей:

– Что скажете, господа? Или вы теперь товарищи, коль эти бантики надели? Ну, Илюха, что молчишь?

– Да вот... – Гвоздев стушевался от прямого вопроса сорокалетнего, рано располневшего Льва Федосеева. – Говори, Серафим...

– И скажу! – он набрал побольше воздуха и выпалил, глядя прямо в глаза молодому хозяину: – Именем революции мы требуем сдать все излишки своих богатств бедным крестьянам-хлебопашцам!.. Не отдадите сами – заберем силой! Вот!

– Да отдать-то можно, для своих земляков не жалко, вот только как вы все это унесете? Ведь мой отец, а также дед, много нажили на этом свете, и вам троим это не унести никак... Может, передумаете с реквизицией-то, или уже пора?

– Пора, Лев Иванович... – робко проговорил Семен Скопцов, слегка покачиваясь и с трудом открывая соловые глаза.

– Так, значит, грабить пришли от имени революции, так что ли? – Федосеев-младший явно издевался над революционерами-самозванцами.

– А вы, голожопики, слышали, что было в Петрограде, когда такая же вот голытьба протянула свои загребущие руки богатству законных владельцев?

– А что было? – Семка вопросительно посмотрел на Илью Гвоздева, потом на Колесова. – Сима, что было в Петрограде, а?

– Вы что, не видите, что этот гад издевается над нами, над революцией издевается?! Да я этого толстяка сейчас задушу собственными руками!..

Колесов грозно двинулся на все еще улыбающегося ехидной улыбкой врага, на ходу засучивая рукава своей серой холщовой рубахи.

– Бог ты мой! Как страшно-то! Ведь и вправду задушит?..

Левка отступил на шаг вглубь двора, а огромные дубовые ворота, между тем, бесшумно распахнулись, явив непрошенным гостям до десятка здоровенных мужиков- возниц, конюхов и прочих работников федосеевской усадьбы. Прямо напротив длинного Колесникова стоял могучий сорокопятилетний извозчик из Ур-Бедарей Никита Лапин.

– Это вот эти, что ли, революционэры, Лев Иванович? – насмешливо спросил он, полуобернувшись к молодому хозяину.

– Да, мужики, они самые... – с деланной робостью проговорил тот. – А вот этот дылда хотел меня задушить... И ведь задушит, варнак этакий! Я от страха в штаны наложил, а вы, братцы, еще нет? – И он смешливым взглядом обвел свое воинство.

Мужики громко и весело захохотали, в то время как новоявленные революционеры обескуражено молчали.

– О-о, да этих орлов я уже видал надысь, –  из толпы мужиков вышел пожилой возчик Пахом Бутаков. – Их в Брюханово Федот Сидоров поколотил за то, что похабство устроили в торговых рядах. Работник купца Аксенова, верно, знаете такого, мужики?

– Как не знать... – откликнулись остальные. – Он ведь вдвое здоровше нашего Никиты будет...

– Так он один и отметелил всех троих... вон, синяки да царапины еще не зажили, а снова на грех просятся... А не поучить ли нам этих голожопиков, чтобы знали, как справных хозяев обижать, а, мужики?

В ответ раздался одобрительный возгласы, и уже через мгновение всех троих подхватили под руки, сильно наклонили к земле, а затем каждому надавали пинков. Непризнанные революционеры стоически перенесли это унизительное наказание и молча удалились восвояси.

– Левушка, что там за шум? – спросил сына старший Федосеев.

– Да, ничего особенного, тятя: надавали поджопников Семке Скопцову, Илюхе Гвоздеву да еще какому-то обормоту... Пришли пьяные и давай требовать отдать все богатство беднякам – ошалели совсем!..

– Ой, сынок, эти-то может быть ошалели, да с ними-то и побаловаться можно, а вот если то, что в Петрограде творится, разойдется по всея Руси- матушке – лихо будет! Всем лихо будет... – и он тяжело откинулся на подушку.

Понурые вернулись революционеры-неудачники и на дотошные вопросы Афанасия Гвоздева только морщились и молчали. Не получив ответа, Афоня все же мысленно перекрестился: хоть живы вернулись, а то ведь сейчас время такое, что и убить могли бы...

На следующий день, также поутру, вооружившись берданкой, троица снова направилась для выполнения своей миссии, только теперь их путь лежал на улицу, что тянулась в низовье Ура и где жили справные хозяева- Бронские, Горкуновы, Катковы. На их требование впустить в дом, в ответ послышался лишь свирепый лай собак Бронских.

– Ах, так! – взвился Колесов и, забрав у Ильи берданку, сердито закричал:

– Не отроете – перестреляю всех собак!..

Из-за глухого забора человечьих голосов слышно не было, но на угрозы раздались три раскатистых выстрела. И снова бывшим солдатам пришлось отступить...

Два дня беспробудно пьянствовали друзья-неудачники, причем Семен даже ночевать домой не пошел. Несколько раз обращался к ним с уговорами старый Афоня, призывая «отложить свою революцию до лучших времен», но в конец отупевшие от самогона друзья, когда зелье закончилось, отправились в харламовский магазин за водкой. Итак немало потратившийся в последнее время на угощение «революционэров», Афоня не дал им деньги на водку.

– Ни хрена, мужики, именем революции реквизируем у харламовского холопа Ваньки Кочергина всю водку! Не все им жировать! Надо набираться революционного опыта...

Спиридон, завидев, что в магазин вошли трое пьяных мужиков с ружьем в руках, метнулся за Кочергиным, а испуганные бабы, оказавшиеся на тот момент в магазине, сбились в дальнем уголу, не смея пройти мимо рассерженных мужиков к выходу.

– Что такое, братцы? Почему с ружьем пришли в магазин? Давно в холодной не ночевали? – громко и строго проговорил Иван, входя в зал.

 Он смело вышел навстречу разгневанной троице и своей единственной рукой отвел в сторону ружье:

– Братцы, да что же вы...

Закончить фразу он не успел, поскольку Колесов резко ударил его прикладом в грудь и повалил на пол.

– А ну, сучий потрох, давай сюда десять бутылок «Смирновской»! Не все тебе богачей поить, надо и революционеров уважить...

– Вы что, братцы?.. – Кочергин сидел на полу, и, морщась, потирал рукой ушибленную грудь. – Да разве ж можно так-то? Нелюди вы или бандиты с большой дороги? Семка, Илья, вы-то наши, деревенские?..

– Замолчь, вражина! – Колесов замахнулся ружьем на сидящего Ивана. – Прикажи своему лакею нести водку и копченого мяса – мы гулять будем!

– Ой, что деется, бабы! – тихо запричитали в углу женщины, и тогда Колесов грозно глянул в их сторону и приказал выметаться из магазина.

– Вас еще, дур старых, тут не хватало!..

Торопко перебирая ногами, бабы кинулись к выходу, но в дверях случилась заминка: именно в этот момент в магазин вошел пожилой сутулый мужчина с длиной русой бородой и такими же усами. На голове у него был летний картуз под цвет его бороды. Хоть выглядел он старым, но голос его, звонкий и сильный, выдавал в нем крепкого человека.

– Что ж вы, бабоньки, так сыпанули, словно кто вас напугал тут?..

– Ой, милок, –  взвыла жена Ермохи Лукина, –  замордуют нас тут всех сейчас, спаси Господи!..

Мужчина освободил дверной проем для испуганных женщин и подошел к мужикам, обступившим все еще сидящего на полу Кочергина.

– Это что же за соловей-разбойник тут объявился, что хозяина бьет да баб пугает?

– А ты, старик, ежели встанешь у нас на революционном пути, то мы тебя и напугаем, и поколотим!.. Видишь, экспо... нет, эспропирация идет, и ты нам не мешай, а то я и тебе сейчас!..

Колесов замахнулся ружьем на невесть откуда появившегося старика с давно не стриженной головой. Тот легко увернулся от удара Серафима, Семена Скопцова он рывком опрокинул на спину, а растерявшегося Гвоздева толкнул ногой в живот. Удар был так силен, что Илья, запнувшись за сидевшего на полу Кочергина, перелетел через него, сильно ударился головой о прилавок и затих на полу. Колесов замахнулся было еще раз, но в это время в зале прогремел выстрел, а уже в следующее мгновение в самый нос новоявленного деревенского революционера уперлось дуло нагана.

– Бросай оружие!

Ружье с грохотом упало на пол, и в то же время прозвучал самопроизвольный выстрел. Только чудом от пули не пострадал Кочергин.

– А ну, на колени, сволочь! – незнакомец приставил наган ко лбу ошалевшего от страха Колесова и с усилием стал клонить его к полу. Наконец колени пьяного социалиста глухо стукнули об пол. Но и этого незнакомцу показалось мало: опустив руку с наганом вниз, к самому лицу перепуганного мужика, он выстрелил еще раз. Сима резко вскинулся, и уже в следующее мгновение вокруг него образовалась огромная лужа. Чертыхаясь, Кочергин отодвинулся в сторону и потом с помощью незнакомца поднялся на ноги.

– Спасибо, мил человек, а то этот душегубец поубивал бы нас всех тут...

 Пинками незнакомец поднял с пола налетчиков и, подталкивая в спину наганом, выпроводил их за дверь, грозно крикнув вслед:

– Ружье я у вас реквизировал, а если кого- нибудь еще обидите- застрелю!..

 Потом он повернулся ко все еще морщившемуся от боли Кочергину и сказал громко:

– Ну, здравствуй, Ваня!..

– Однако не признал я тебя, мил человек, кто же ты есть таков?

– Эх, Ваня- Ваня, а ведь ты меня когда-то звал Кузей...

 

 * * *

 

Первым желанием Кочергина было обнять своего спасителя, уже изрядно подзабытого в родном селе. Но Федор Кузнецов слегка придержал Ивана со словами, –  не торопись, Ваня, я все поясню позже, а сейчас здравствуй! – и он протянул ему правую руку. В ответ управляющий магазином, смущаясь, протянул левую здоровую руку.

– Ах ты, черт! Извиняй, Ваня, забыл я про твою беду!.. Конечно, здравствуй! – теперь он уже здоровался левой рукой.

Присели на лавку, Иван достал папироску, прикурил и предложил Федору, но тот только отмахнулся:

– Так и не научился, Ваня, сосать эту гадость!.. А вот кваску бы или чего покрепче – с удовольствием...

– Спирька?! – Иван крутнул головой в сторону двери, что вела в лабаз. – А ну-ка собери в моей комнатушке на стол! Видишь, человек с дороги проголодался... Сейчас, Федор Михайлович, я тебя накормлю, напою... А ежели хочешь, то и спать уложу. Черт Окаянный-то все больше в Томске живет – все комнаты наверху свободны!.. А может баньку истопить, а, Федя?

– Ты знаешь, Ваня, и от баньки не откажусь, и от крова... Третий месяц с Зерентуйской каторги добираюсь. Ослаб, завшивел, а, главное, чахотка у меня, и потому обниматься со мной негоже... Оттого и к своим не тороплюсь...

Но не только по этой причине не спешил Федор в отчий дом. Знал он, что в этот вечерний час все домочадцы сейчас вместе, у стола: отец, брат, матушка, Аленушка – любовь его нечаянная, и сын его, Никита... Одно только письмо и получил Федор от родных за все десять с лишним лет, что он не был дома. Случилось это через год после его скоропалительного отъезда из Урского. Отписал ему отец в Красноярск, где он тогда жил на полулегальном положении, что по указке Афони Гвоздева заявились к ним жандармы. «...И быть бы беде, да, видно, Бог уберег тебя, Федя...». А в конце того письма была приписка о том, что родила Алена в святочную неделю 1907 года сынка, которого назвали Никиткой... Ни словом не обмолвился старый Кузнецов, кто его отец, да только позже Федор сам без труда высчитал в одну из душных ночей в тюремном бараке, что это его сын. Сын!.. А Гордей? Неужто до сих пор он пребывает в неведении по поводу отцовства Никиты? А если знает, то как отнесется к его появлению в доме? Захочет ли его признать его братом?.. А как Алена поведет себя, оказавшись лицом к лицу с ним? Ох, не простые вопросы мучили Федора, и потому он медлил с появлением в отцовском доме, что хотел больше узнать у Ивана о жизни семьи Кузнецовых, и вообще о жизни в селе...

 А кроме того, не хотел предстать перед любимой, все еще любимой женщиной, грязным, убогим, завшивленным. Опять же, чахотка... Впрочем, один доктор, что повстречался ему на длинном пути домой, осмотрев его, успокоил: болезнь у тебя в самом зачатке... Хорошее питание, покой- выздоровеешь! Мужик ты еще не старый, но хорошему врачу все же покажись!..

– Вона какие у тебя дела?! – удрученно покачал головой Иван, и строго глянул на Спиридона. – Слышал?

– А как же... – но тут же оборвал себя. – Ничего не слышал! Молчу, Иван Иванович!..

– То-то же... Пошли коляску за дохтуром да покличь-ка Филиппа. Его баба нынче белье стирала в бане... Может не выстудилась еще, да и вода горячая, наверное, осталась...

– Тёпло там, Иван Иваныч, и воды полно! Даже попариться можно, ежели плескануть на каменку...

– Спасибо, ребята! Конечно, сегодня – в баню, а завтра – домой...

…У ворот своего родного дома Федор Кузнецов появился к обеду следующего дня. Хотел проводить его Иван Кочергин, заметив слабость товарища, но тот поблагодарил и твердо отказался: боялся он встречи с родными, не знал как примут, а потому не хотел, чтобы в эту ответственную минуту рядом был кто-то чужой…

 

* * *

Как и ожидал Федор, встреча с родными оказалась напряженной и невеселой. Сам вид его обескуражил всю родню: лысый, сильно похудевший, с лицом, покрытым сеткой мелких морщин, Федор выглядел заметно постаревшим. Кроме того, он сутулился, и потому казался ниже ростом. Словно чужой человек вошел в дом Кузнецовых. И еще одно обстоятельство удивило домашних: раз за разом Федор подкашливал себе в кулак, словно горло простудил или чрезмерно накурился крепкого табака, от которого горло дерет. А ведь не курил Федор Михайлович, никогда не курил... И лишь его глаза, острые, пытливые, по-прежнему выдавали нрав своего хозяина.

– ...Отошшал ты, Федя, отошшал!.. – скрипуче отозвался с полати, на которой раньше спал Федор, отец. Под головой у него были уложены две большие подушки, отчего казалось, что он не лежит, а восседает и придирчивым взглядом рассматривает вновь объявившегося в родном доме старшего сына. – И постарел... Вон, шея-то, будто пожеванная... Что так?

– Часто доставалось ей, потому и «пожеванная»... – горько усмехнулся Федор. Пожал руку брату и склонил голову в приветствии перед Аленой. Ни слез тебе, ни радостных вздохов. Словно вчера расстались... Уже позже для себя понял Федор: матери не было. Не было ее радостных слез, приглушенных причитаний и осторожных, ласковых объятий, какими она всегда встречала его каждый раз после возвращения домой из тюрьмы ли, с фронта ли. Именно материнские слезы и ее задушевные слова делали те встречи до боли щемящими. Именно они чаще всего вспоминались ему холодными зимними ночами в тюремном бараке... Не было мамы, умерла мама...

– Ну, иди, Федьша, обнимемся... – Михаил попытался сесть на кровати, беспомощно протягивая руку к сыну. Федор подошел к кровати, подал отцу руку, но обниматься не стал:

 – Тятя, чахотка у меня...

Внезапная тишина повисла в доме, и лишний раз Федор понял, как обременителен для родных его появление.

– Прости меня, батя... простите, Гордей, Алена... Но мне просто некуда идти...

– Ты что такое говоришь?!.. Ты куда пришел?!.. – голос Кузнецова- старшего дрожал от негодования. Одной рукой он держался за грудь, а другая неистово колотила подушку. – Ты в отчий дом пришел!.. Ты сын мне... ты... – задыхаясь, он откинулся на подушки, а Алена бросилась к нему с кружкой, наполненной каким-то целебным отваром.

– Эх, ты, Федя!.. – угрюмо бросил брату Гордей, подсаживаясь на постель к отцу. – Батя, папа... не волнуйся... все будет хорошо...

Федор, молча, сидел у стола и ждал развязки тяжелой встречи с родными. Наконец отец успокоился, отстранил от себя Алену и, глядя на Федора, сказал твердым голосом:

– Поживешь покуда, в летней кухне... дети здесь... Кириллу Иваныча позовем – он тебя вылечит! Побрит, помыт... видно, у Кочергина ночевал?

– У него...

– Ну, ладно, время к обеду... Алена, накрывай стол...

...Осенью 1917 года стали возвращаться домой из армии другие урские мужики. В их числе были братья Бронские, Петро Печоркин и Платон Катков. Старший из братьев Бронских, Василий, нес раненую руку на перевязи, пощадили пули и немецкие штыки Степана Бронского и Печоркина, а Платон при разговоре с земляками как-то странно выпучивал глаза и время от времени дергал головой. Последствия тяжелой контузии – так определили военные врачи, отправляя солдата домой. Со временем восстановится...

И уж этих-то солдат встречали совсем по-иному, нежели «секретных фронтовиков» Гвоздева, Скопцова и Колесова. Тут и раны налицо, и держались они посолиднее. Одно единило этих солдат: в голос они хаяли царя и его министров, вели смелые разговоры о стачках и бунтах, что охватили всю европейскую часть России, и досадовали на долготерпение сибирских крестьян. Накануне Нового года докатилась до Сибири весть о свержении в Петрограде Временного правительства, о захвате власти большевиками с каким-то Лениным во главе, и затянувшаяся германская война начала свой плавный бег в войну гражданскую…

 

 Глава 6

 

Год 1917 покинул Землю Кузнецкую в урочный час, отметившись обильными снегопадами и заунывным завыванием метелей по ночам. После Рождества погода чуть успокоилась, но мороз день ото дня крепчал, чтобы на Крещение Господне достичь пика своей лютости. В одну из святочных ночей года 1918 к усадьбе Харламовых почти неслышно подкатил пароконный крытый возок, из которого вышли двое мужчин. Один, высокий, статный, в военной шинели и черной каракулевой папахе, другой, штатский, пониже ростом, в медвежьей шубе и рыжей лисьей шапке. Он-то и стукнул в било висящим на цепи молотком, коротко, требовательно, и уже через минуту двери бесшумно отворились, пропуская гостей, а затем со скрипом разверзлись огромные ворота, впуская покрытую густым куржаком повозку.

– Филипп, кто в доме? – спросил мужчина в штатском, едва они вошли во двор.

Дворник, стряхивая остатки раннего сна, заметно вытянулся и доложил почти по-военному:

– Отец родной, Федор Михалыч, мы с женкой, да внучек гостит у меня… Спиридон с жонкой, Фроськой, значит, тяжелая она, Федор Михалыч, вот-вот родит, Лушка-горничная да еще бабка Манефа помирать собралась…

– Как это?

– Да уж неделю не пьет – не ест, а только молитвы шепчет про себя да батюшку вашего поминает…

– Ладно, ее не трожь, Спирьку – ко мне, возницу и лошадей накормить, а Лушке вели накрыть стол в кабинете отца…моем кабинете- с дороги проголодались!

– Может баньку, хозяин?

– Какое там!.. Да, еще, Филипп, запрягай любую лошадь в сани, собирай свои вещички и готовься в дорогу…

– В каку таку дорогу, Федор Михалыч? Ночь на дворе!..

– На дворе революция, на дворе война!.. У тебя где-то брат живет недалеко?

– Точно так, в Салаире…

– Вот у него и поживешь… Ступай!

Озадаченный услышанным, пятидесятилетний мужик как-то весь сник разом и стал похож на глубокого старика с седой редкой бороденкой и такими же усами. Он остановился в дверях и через силу выдавил:

– Федор Мих...халыч, тутока еще Иван Кочергин у себя в каморке за счетами сидит… Все считает, считает, считает… Ай, да черт с ним! – и, едва сдерживая рыдания, Филипп неровной походкой вышел в коридор.

– Ваньку тоже ко мне позови! – уже вслед крикнул Харламов. И, повернувшись к своему товарищу, добавил озабоченно: –  Что деется, Шура! И самодержавие, и мужики наши обветшали! Потому и революции одна за другой валят… Эх, Россия!..

– Перекусим сначала, а уж потом пофилософствуем… – подал голос хозяйский гость и старинный его друг поручик Мешков.

 – Пока он все приготовит, мы, Шура, успеем ларец откопать, а уж потом за стол…

…Через четверть часа, перемазанные в пыли и глине, Мешков и Харламов вошли в кабинет, где их ждал накрытый стол и зареванная девушка, недавно принятая в горничные. Во всем ее наряде были видны следы спешки и какой-то растерянности: платье помято, передник и вовсе отсутствовал, а серые длинные волосы наскоро перехвачены в тугой узел.

– Как жизнь, Луша, что такая невеселая? – нарочито бодрым голосом спросил Федор. Ларец он поставил в угол комнаты и прикрыл его полотенцем, висевшим на спинке стула. – Ты никак плачешь? А кто же тебя обидел, сознавайся?

– Н-никто… Только Фрося и тетя Зоя сказывали, что ехать куда-то надо… – и она в голос разревелась.

– Ага, так они тоже там ревут? Ну, что ж, Луша, прошли хорошие мирные времена, когда вы были сыты и одеты, обуты и обогреты, новая власть идет, а что она даст: поживем – увидим.

– А на что нам собираться? Неужто вы нас оставите?

– Оставлю, Лукерья, оставлю, и тебе велю уходить нынче же! У тебя где родители живут?

– В Подкопенной…

– Вот и хорошо… Иди и собирай вещи, что из посуды глянется – бери. До утра доберешься до них… А мы тут с Александром Семеновичем пока перекусим… Не хочешь с нами коньячку попробовать да повеселиться на прощанье, а? Видишь, какие женихи перед тобой!

– Какое веселье, Федор Михалыч, когда страсти такие идут…

– Да какие там страсти! – криво усмехнулся Федор и схватил девушку за руку. – Вот мы сейчас выпьем, и у нас будет с тобой настоящая страсть! Я ведь так и не добрался до тебя, так  – нет, солнышко?

– Вы как… вы что, Федор Михалыч, побойтесь Бога-то!..

– Э-э, милочка, Бог мне давно во всем помогает, иначе бы этот ларец уже давно тю-тю!.. Ну, а ты должна отслужить хозяину последнюю ночную службу…

Девушка испуганно попятилась к выходу, но Федор успел схватить ее за руку и потащил к широкому дивану, что занимал почти половину отцовского кабинета, не обращая внимания на ее слезы и крики.

– Да ты что, Федор! – вскричал Мешков. – У нас два-три часа осталось, а ты?..

– А мне и получаса хватит! Разливай коньяк пока…

По лестнице, ведущей наверх, послышались тяжелые мужские шаги, и только это остановило Харламова. В дверном проеме показались Спиридон и Иван Кочергин.

– Здравствуй, Федор Михайлович, –  хмурясь, проговорил Иван. – Только на порог, и сразу девок обижать? Нехорошо это…

– Ладно, праведник, пошутил я… Что там наторговал за последние дни?

– Так недели не прошло, Федор Михалыч, как весь барыш на ваш счет в банке перечислили, а то, что положили вы своим работникам – им отдано. А в январе-то выручка всего ничего…

Оставленная в покое Лушка шмыгнула в дверь, и ее туфельки скороговоркой застучали на лестнице. Проводив девушку похотливым взглядом, Федор пригласил всех за стол и сам разлил коньяк по хрустальным рюмкам.

– Выпьем, господа мужики, много лет мы жили бок о бок, дружили, ругались, но все это в прошлом. Вот за это и предлагаю выпить !

 Эти слова Федор сказал, стоя. Вслед за ним поднялись остальные и молча выпили. Крякнув, Харламов с маху хватил рюмкой об пол, орошая комнату сотней хрустальных искр. Его собутыльники от неожиданности вздрогнули.

– Мелкая посуда, из нее только девкам вино пить! Неси, Спиря, большие хрустальные бокалы, что тятя из Питера привез! И коньяк тащи самый хороший, шустовский! Я угощаю!

– Надо ли, Федор Михалыч, ваш батюшка лишь по великим праздникам их пользовал – как бы не разбить?..

– Дур-рак ты, Спиря! Какие праздники? Не будет теперь у России праздников! Не понадобятся нам ни эти, ни другие бокалы!

Едва на столе появились бокалы, куда входило до полуштофа вина, как выпивка продолжилась. Коньяк Харламов пил лихо, по-гусарски, порой забывая закусывать, отчего все знавшие его были немало удивлены. Даже приняв хозяйство после смерти отца, Федор всегда оставался сдержанным и несмелым как в словах, так и в поступках.

Спиридон пил жадно, большими глотками, словно наверстывая то, что не успел сделать ранее. За долгие годы работы в харламовском магазине ему удалось перепробовать все те избранные вина и продукты, что подавались на хозяйский стол, и только любимый хозяином шустовский коньяк оставался ему недоступным. Поначалу не мог пить его из страха перед Харламовым-старшим, Михаилом Ефимычем, а позднее, когда уже новый хозяин, Федор Михайлович, уезжал в Томск, то свой любимый коньяк закрывал в железный шкаф под охрану мудреного замка.

Александр Мешков уже давно снял свой мундир и в белой батистовой рубашке в этой компании выглядел слишком нарядным. Коньяк он пил охотно, но без лишней страсти, и было понятно, что данный напиток для него не откровение. Он выпил уже немало, но взгляд его по- прежнему оставался трезвым и неулыбчивым. Изредка он останавливал его на лице коренастого бородача Ивана, ловко управлявшегося одной рукой и с бокалом, и со всеми закусками.

Иван Кочергин не отставал от своих случайных сотрапезников в части пития, но с каждым выпитым бокалом его взгляд из-под лохматых бровей становился все более настороженным и колючим. Он сразу понял, что эта гулянка есть не что иное, как поминки по прошлой жизни, а любые поминки никогда не вызывают хорошего настроения. И еще одно обстоятельство тревожило его не на шутку: зная характер Федора Харламова и наблюдая за тем, как тот наливается коньяком, ждал от него самой подлой каверзы. Вовремя они появились со Спирькой, а не то снасильничал бы он над Лушкой. За время пребывания Федора в Томске среди харламовских работников, а потом и в селе плодились слухи о том, что Федька Окаянный зверски изнасиловал свою мачеху, отчего та лишилась рассудка, а заодно и отца отправил на тот свет. Спирька ли породил эти слухи, или кто другой, но, так или иначе, вполголоса, исподтишка, а разговоры шли давно. Другому бы каторга светила впереди, а Окаянный и тут вышел сухим из воды: батюшка помер, мачеха рассудок потеряла и ее словам теперь никакой веры нет, а все слуги, бывшие в ту страшную ночь в доме словно в рот воды набрали и прежде всего сам Спиридон. Страх никогда не сделает из человека героя, но за плечами едва ли не каждого подлеца он стоит незримо...

Между тем Харламов пьянел и вел себя более развязано. Оглядев своих собутыльников, он стукнул кулаком по столу так, что на пол полетели вилки и ложки, опрокинулись бокалы с коньяком.

– Ах ты, Боже мой! – вскрикнул Спиридон, но Федор со смехом оборвал его:

– Что, холопья душа, за хозяйское добро радеешь? Не тобой куплено, не тебе о нем слезы лить, понял?! – свирепо сверкая глазами, он посмотрел на каждого, кто сидел за столом, словно бы проверяя свою силу и власть над ними. Спиридон, наткнувшись на этот взгляд, даже вздрогнул и поспешно отвел глаза в сторону. Кочергин сидел, набычившись, опустив глаза в свой бокал, и лишь ходившие буграми под густой бородой желваки выдавали его состояние. Мешков же с усмешкой наблюдал за своим товарищем и, накрыв его руку своей, полушепотом пытался урезонить того:

– Федя, не заводись, нам нужно уехать отсюда без шума, незаметно…

– Что? Незаметно? Вот уж нет! Я уйду отсюда, но тот, кто останется здесь, навсегда запомнит меня, и кровью будет харкать!.. Спиря, почему здесь нет баб, ну?!

– К-каких баб, Федор Михайлович? – испуганно вскочил из-за стола Спиридон. – Зойка с Филиппом кудай-то собираются на ночь глядя… Моя Ефросинья на сносях, того и гляди родит, ей не до посиделок. Лушку вы, Федор Михайлович, сами упустили… А кто еще остается? Бабка Манефа, так она уже одним глазом в вечность смотрит, да и стара она уже для забав-то… Да и батюшка ваш ее уже вдоволь попользовал…

– Цыц, скотина! Моего отца мазать будешь своим поганым языком! Убью гада!..

 – Эй, купчонок! А ну, заткни свою пасть! А ты, Спирька, перестань перед ним угодничать! Ты же видишь, как он куражится, их степенство! Отец твой был во стократ богаче тебя и на селе его уважали, но никогда он человека не гнобил, будь он самый захудалый хозяин, а ты что из себя корчишь? Испугался, что власть ваша кончается, впрок хочешь душу отвести? Не дадим! Чужой ты для села – и уезжай отселя навсегда, и ни одной слезинки вслед тебе никто не прольет, и добрым словом никто не помянет!..

Последние слова Иван говорил уже стоя, готовый к любой выходке Харламова.

– Вань, а ты что такой смелый стал, а? Ты же всю свою жизнь как дворовый пес около отца да около меня отирался, служил, с руки питался, а сейчас рот на меня разеваешь?! Я тебя, сучонка, тогда, под Горскиным колом отходил, за то, что ты Кузю мне не дал добить. И ведь не сдох ты тогда! Живуч, как все собаки! Тебе ведь и ручонку японец отхватил, потому как я не захотел, чтобы ты полез за мной на стену! Веревочку-то я нарочно бросил вниз, ага! Съел! Думал все вы там сдохнете в японском плену, некому будет насмехаться надо мной, а там, глядишь, и Алена за меня пошла бы… Но нет, выжили, приползли домой, суки, израненные, полудохлые, но приползли! Вот и купил я тебя на этот магазин, и ты, такой гордый и сильный, опять к ноге харламовской прибился и верой правдой служил столько лет. Холуем ты был, холуем ты и сдохнешь! И власть идет ваша, холуйская!..

Последние слова Иван слушал с белым от негодования лицом, а обрубок его руки судорожно дергался на протяжении всей тирады Харламова.

– Я убью тебя, гад! И этого – вашблагородь! Уж не Мешков ли это, Федор Михайлович? –

– Он самый, Ваня, он самый, и пока ты с японцами воевал, он твою жену здесь мял как хотел… Шарман!

– Федор, прекрати! – раздался окрик Мешкова.

– …А потом та дура поехала за ним в Томск- замуж ей захотелось, видите ли, за офицера, но попала в публичный дом и…

– А! Сволочи! Суки! Убью! – Иван тронулся было с места, но Федор живо вскочил на ноги и выхватил из-за пояса револьвер.

– Попробуй, Ваня! Да только не успеешь – опять ты проиграл! А ну – к стене!

Голос Харламова звучал твердо, и уже ничто не выдавало в нем того пьяного человека, что совсем недавно сидел за этим столом.

– Шура, а где же твой револьвер, или ты жалеешь этих скотов?

– Нет, но… – офицер был явно смущен таким оборотом дела, но он встал из-за стола, неторопливо вынул свой наган из кобуры и направил на сидящего Спиридона, отчего последний медленно сполз под стол. Играя желваками в бессильной злобе, Кочергин отошел к стене и бросил сквозь зубы:

– Стреляй, сука! – и он отвел взгляд в сторону керосиновой лампы, стоявшей на комоде, и тепло которой согревало его здоровую руку.

– Эй, Спиря, где ты там? – Харламов пригнулся, заглядывая под стол, но затем прикрикнул на Мешкова:

– Шура, достань-ка этого засранца из-под стола, он нам сейчас понадобится…

Мешков, вложив наган в кобуру, наклонился за обалдевшим от страха приказчиком, но тот никак не хотел покидать свое убежище. Офицер рывком поднял его на ноги, но Спиря ухватился за скатерть и потянул ее на себя. Вся посуда и керосиновая лампа, стоявшая на краю стола, упала на пол и погасла. В кабинете резко пахнуло керосином.

– Да что ты с ним валандаешься! – заорал Харламов и бросился на помощь товарищу, но в это время Иван швырнул в купца вторую лампу, что стояла на комоде. Снова раздался звон разбитого стекла, и новая волна запаха керосина заполнила погрузившийся во тьму кабинет. Харламов выпустил всю обойму туда, где мгновением раньше стоял Кочергин, но громкий топот на лестнице, ведущей вниз, говорил за то, что управляющий магазином живым и невредимым покинул место схватки. Между тем, керосин, пролившийся из ламп, вспыхнул и потому, вместо того, чтобы преследовать беглеца, Федор и офицер принялись тушить зачинавшийся пожар. Вскоре к ним подключился Спиридон. Справившись с огнем, они зажгли одну лампу и, несмотря на то, что пламя ее, незащищенное стеклянным абажуром, было робким и неярким, подвели итог происшедшим событиям.

– Этот подлец Кочергин сейчас поднимет все село… Нам надо срочно уезжать, –  возбужденным голосом говорил Мешков, торопливо натягивая китель. Глядя на него, Хрламов зашелся в каком-то безумном смехе и упал на стул:

- Идиоты! Пожар затушили, когда все равно спалим!.. Ну, да ладно, Спиридон сейчас должен выполнить мое последнее приказание… Выполнишь, Спиря? – Харламов направил на него ствол нагана.

– Точно так, Фед-дор Мих-х…

– Бери спички, а лучше лампу на кухне и беги на склад, где хранится керосин… Подожжешь его, а потом бери любую лошадь, свою брюхатую жену и чеши отсюда на все четыре стороны, понял?

– Н-нет… А как же мы? Ведь там уйма керосина- рванет так, что никто не успеет убежать! Сгорим все: и люди, и скотина и… и…

– Не хочешь, значит, я тебя пристрелю сейчас, а склад зажгу сам, потому как просто так я из этого гадкого села не уеду! Я ничего не оставлю этим скотам, ни-че-го!

– Федя, я тебя понял, –  голос Мешкова звучал ровно, хотя в нем и чувствовалось неимоверное напряжение. – Я провожу этого Спиридона на склад и прослежу, чтобы он его поджег, а ты забирай свой ларец, что-то из продуктов- дорога-то дальняя, и жди меня в возке…

– Вот теперь я слышу голос офицера! Спасибо, Шура!

 

 * * *

…Сено, заполнявшее сеновал под самую крышу, вспыхнуло сразу, едва лампа, брошенная дрожащей рукой Спиридона, опрокинулась.

– А теперь беги запрягать лошадь и уводи всех живых со двора, –  поручик для верности ткнул в спину наганом парализованного страхом приказчика.

– Ваше благородь, а ведь они сказали, что склад?..

– Тогда и я, дружок, вместе с тобой сгорел бы на месте! А мне не резон помирать из-за ваших дрязг. А пока он поймет, что горит – вы уже разбежитесь… На складе-то замок висит иль как?

– Висит, вашблогородь…

– Ну, то-то же. А ну, бегом – марш!

Проводив глазами убегающего Спиридона, Мешков бросился к воротам, где его должен был ждать Харламов. Уже боковым зрением он видел, как из разных углов усадьбы к месту пожара спешили люди с ведрами и лопатами.

– Небось, успеют затушить, –  отложилось у него в мозгу. Когда Мешков пытался забраться в возок, Федор удивленно протянул:

– Ты- ы?

– А ты думал, что я взлечу на воздух вместе со складом? Хорош ты, Федя!

– Но ты же обещал поджечь..

– Я и поджег…точнее, это твой Спирька поджег, видишь, как занимается огонь.

Федор осторожно выглянул из возка, этого хватило, чтобы офицер рывком выкинул его наружу, на мгновение придавил к земле и обезоружил, вытащив из кармана револьвер.

– Так то оно лучше, а то стрелять ты не умеешь, еще мне шкуру попортишь! Эй, где ты, Иван, –  крикнул он возницу.

– Тута я, –  откликнулся мужик, распахивая заиндевевшие на морозе ворота, –  слуг нетути, самому приходится … Ой, ваше благородие, все село переполошили своей стрельбой, вон сколько их бежит со всех сторон! Как пить дать перекроют дорогу и порешат нас тут!..

– Ничего, отстреляемся, Иван! Главное не бояться…

– Шура, в селе около десятка бывших солдат, все социалисты, приехали из Москвы и Питера… у них оружие… – Харламов стоял рядом с возком и словно заклинал своего бывшего друга.

И действительно, с разных концов села, с Заурской стороны, с Расейского угла, в морозной тьме, словно перемигиваясь между собой, спешили к купеческому дому тусклые огоньки фонарей и дрожащих на ветру факелов, и, перекрывая лай растревоженных собак, в ночи гремели ружейные выстрелы. На морозе они звучали особенно громко и раскатисто. Разбуженное село, встрепенулось, скинуло с себя сонную дрему, поднялось на свою защиту. Бегущие приближались стремительно, и уже через несколько минут они могли достичь харламовского подворья, где запылавший сеновал служил им хорошим маяком.

– А ну, Иван, погоняй, пока дорога свободна! – скомандовал Мешков.

– Шура, а я? – раздался из темноты жалобный голос Харламова. – Шура, ведь мы друзья с тобой, Шура!..

– То-то ты меня отправил за смертынькой. Нет уж, лучше сам сдохни!.. Трогай, Иван!

– Стоять! – раздался из темноты злой окрик, и вслед прогремел выстрел. Похоже, и последний отход к дороге был перекрыт.

– Кто там? – вскинул наган в темноту Мешков, но оттуда раздался грозный окрик невидимки:

– Не балуй, барин, а то пристрелю!

Последнее предупреждение убедило офицера отказаться от стрельбы: он не видел врага, а стрельба во тьму на голос не давала шансов на успех. Теперь он сидел с поникшей головой, приговаривая про себя:

– Какая глупость была с самого начала! И черт меня дернул ехать сюда! Идиот я, а не ваше благородие!..

Все ближе и ближе огоньки, казалось, все деревенские собаки вслед за людьми бросились в погоню за чужаками Рассвет, грозный и суровый, пришел в село до свету, и это было знаком нового времени, тревожного и жестокого…

– Афоня! Афанасий, ты где? – Федор Харламов, обходя стоявший в раскрытых воротах его усадьбы возок, пошел в темноту, откуда раздавался голос.

– Кто это? Федор Михалыч, ты что ли?

– Я, Афанасий, я самый, неужто не узнал? Помоги мне, у меня голова разбита…

– Да кто ж вас так-то? – из темноты на свет луны выдвинулась фигура человека с ружьем в руках.

– Да вот забрались какие-то лихие люди, избили, сарай подожгли, да сейчас уж им не уйти, мужики подмогнут, вон их сколько бежит…

– Да, Федя, поможем… Ты иди сюда, подале от ворот-то, а то, не дай бог, тебе еще прилетит…

Харламов осторожно подошел к говорящему, подал ему руку для приветствия, а левой рукой наотмашь ударил его по лицу. Охнув, Афанасий Гвоздев, а это был именно он, повалился на снег, а Федор, подхватив его ружье, кинулся к возку. Мешков, молча наблюдавший за всем происходящим, посторонился, пропуская товарища в возок, а затем крикнул вознице:

– Гони, Иван! Если проскочим – в Томске в лучшем ресторане напою до зеленых соплей!..

– Только не забудьте, ваше благородие! А ну, залетные, пошли!

На морозе громко щелкнул бич, и пара отдохнувших лошадей с места взяла в карьер.

– Стой! Стой, Федька – подлец, верни ружье!.. – Гвоздев поднялся на ноги и еще долго бежал вслед стремительно уносившемуся в ночь возку с протянутой рукой. Со стороны движущихся огоньков вслед растворившейся в зимней мгле повозки звучали выстрелы, но они уже не могли причинить ей вреда. Перед тем, как скрыться ей за поворотом, в сторону бегущих мужиков из повозки также прогремело несколько выстрелов. Новое время пришло в село, и приход его отметился этой ночной перестрелкой. Только теперь урские крестьяне стреляли не в зверей, не в бандитов и чужаков, пришедших со стороны. Сосед стрелял в соседа. Не за горами было то время, когда сын пойдет на отца, брат – на брата, а над всей Россией на долгие годы повиснет кровавая мгла гражданской войны…

 

 Глава 7

 

…В теплый апрельский вечер 1918 года со стороны Брюханова к заводскому поселку Гурьевский завод приближалась колонна конных повозок, на которых расположились несколько мужчин разного возраста, но единственное, что их делало похожими друг на друга – черные вицмундиры с большими медными пуговицами, кои в ту пору были обязательным атрибутом одежды инженеров и техников, будь они от лесного ведомства, горного, металлургии или железной дороги. В первой коляске с опущенным верхом ехали четверо мужчин. Старшему на вид чуть за сорок. Худощавый, жилистый, красивый, лицо покрыто сетью мелких морщинок, отчего при улыбке оно становилось бесконечно добрым и притягательным. Рыжеватые усы и небольшая бородка довершали портрет типичного русского интеллигента конца ХIХ – начала ХХ веков. Высокий лоб и острые, пронизывающие глаза, свидетельствовали о незаурядном уме их владельца, но когда он начинал улыбаться или смеяться, они становились удивительно теплыми и человечными. Все мужчины обращались к нему с должным почтением и только по имени отчеству: Михаил Константинович. Это и был знаменитый русский металлург Курако. Вместе с ним в коляске ехали его коллеги, инженеры-металлурги, Казарновский, Мезенцев и Джумук, которых он пригласил с собой в Сибирь для разработки проекта и строительства нового металлургического комплекса. На двух повозках, следующих за коляской, также находились инженеры, ученые и техники из его команды, всего двенадцать человек. По призыву своего учителя, они оставили благополучные южные заводы ради маленького сибирского заводика, совсем недавно отметившего свой столетний юбилей…

…Гурьевский завод находился в котловине между двух отрогов Салаирского кряжа, и потому любой транспорт, устремлявшийся к нему, свернув с тракта, принужден спускаться под гору по извилистым и неказистым улочкам заводского поселка. Как ни медленно двигалась эта процессия, но полуденный покой Гурьевска нарушила. Собаки, нашедшие себе приют в каждом дворе возле небольших и потемневших от времени деревянных изб, исходили истошным лаем, а куры, доселе мирно разгуливавшие по улице и что-то выклевывавшие в молодой, едва увидевшей свет траве, что росла вдоль покосившихся плетней, испуганно бежали в разные стороны. Вторя им, с тревожным кряканьем уводила свой выводок рыжеватая утка, а коза с обломанным рогом, привязанная веревкой к ограде, вдруг встрепенулась, глядя на усталых и запыленных лошадей, приподнялась на задние ноги, а затем бросилась вглубь переулка, легко освобождаясь от пут.

– Деревенская идиллия, –  кивнув в сторону разгоравшихся уличных страстей, негромко проговорил Александр Джумук. – Полверсты до завода, если напрямую, а тут тебе – и куры, и утки, и даже коза… На Юзовке или в Мариуполе такого, наверное, нет, а, Михаил Константинович ?

– И там все это есть, Саша, только поближе к окраинам, –  усталым голосом отозвался Курако, –  там все же города, а тут поселочек… Даже для Сибири он совсем невелик.

– А вот и ошибаешься, Александр Евгеньевич, –  вступил в разговор доселе молчавший Казарновский, высокий статный мужчина лет сорока. – Не деревенская идиллия, а сельская… Вон, слева от дороги, церквушка горюнится, видишь? Маленькая, вся прокопченная сажей и пылью, а статус все же дает – се-ло!

– Правда ваша, Григорий Ефимович, –  лениво согласился мужчина, –  а все же нарушили мы покой аборигенов своим визитом…

– Ага, а вот и сам абориген… – подхватил его слова бухгалтер Мезенцев, и на его полном румяном лице играла загадочная улыбка. Из ограды дома, от которого убежала коза, на улицу вышел огромного роста мужик с густой черной шевелюрой. Он был пьян, бос и одет в серую суконную рубаху, выпущенную поверх таких же штанов. В руках – метла. Сурово глянул на проезжавшую мимо повозку, словно обвиняя в бегстве его козы невесть откуда наехавших гостей, энергично почесал шею под бородой-лопатой, сплюнул себе под ноги и, подняв метлу вверх, зычно крикнул вслед убегающему животному:

– Убью, сволота!.. – после чего, неуверенно перебирая огромными ножищами, бросился за козой.

– Вот вам и первое знакомство с сибирским мужичком! Каково, господа? – Курако говорил с легкой усмешкой в голосе. –  Не расхотелось работать здесь?

– Да-с, колоритная фигура, –  отозвался Казарновский. – Такой не только козу, но и быка кулаком с ног свалит! Здоров!.. А как зыркнул на нас, да и плевок-то, видно, нам предназначался, да передумал в последний момент…

– Нет, если этот захотел бы плюнуть в нашу сторону – плюнул бы, всенепременнейше плюнул бы, господа, уж поверьте… – продолжал знаменитый металлург. – А взгляд какой, обратили внимание? Где- нибудь на рязанщине или орловщине мужик при такой встрече шапку бы заломал да кланяться начал… Полвека крепь отменили, а все живет еще в людях какой-то страх перед барином… А у этого молнии в глазах блестят, а почему?

– Почему?.. Почему? – все трое мужчин со вниманием воззрились на говорящего.

– Да потому что в Сибири никогда не было крепостного права, и потому мужик здесь прямее держится – сибирская порода! Запоминайте, господа…

На шарабане, что шел вслед за коляской, шестеро мужчин что-то тоже горячо обсуждали, глядя вслед удаляющемуся мужику. Их кучер, не желая, чтобы пыль от передней повозки донимала его пассажиров, держался чуть поодаль от нее, отчего мужчины, находившиеся в коляске и шарабане не могли слышать друг друга и переговариваться. На третьей же повозке, замыкавшей эту колонну, ехали двое молодых людей, а все остальное пространство пролетки занимали чемоданы, баулы и сумки, а также пассажиров первых двух повозок. Возница пролетки, пятидесятилетний мужик с густой и сивой бородой, в сером армяке и таком же сером картузе с мягким козырьком, оказался менее щепетилен, нежели его товарищ по извозу, что правил шарабаном, и потому всю дорогу от Тайги он буквально лепился к впереди идущему транспорту, изредка поддевая его кучера шутками. Молодым людям докучала эта дорожная неурядица, и они не раз просили своего возницу чуть поотстать, чтобы не ехать в шлейфе пыли. Тот откликался на их просьбу, но уже через три- четыре версты опять забывался, и пытка дорожной пылью начиналась сызнова. Молодой человек в круглых очках с металлической оправой, в очередной раз, протерев несвежим носовым платком покрытые пылью стекла, хотел было снова что-то сказать кучеру, но его товарищ остановил:

– Не надо, Андрей! Ты же видишь, что хозяин этого скакуна не внемлет нашим просьбам… – говорящий выглядел моложе всех из инженерной компании и единственный, кто не имел ни усов, ни бороды. Лицо не лишено приятности, но курносый нос смешно морщился, когда его хозяин улыбался или принимался хохотать. – В поселке пыли меньше – потерпим уж во благо нового дела…

– Но как же…

– Да-да, по милости этого кентавра мы с тобой насквозь пропитались дорожной пылью, но я обещаю тебе баню, по крайней мере – заводскую мойку. Ты же знаешь, что бытовыми вопросами нашей группы занимался я.

– Спасибо, Сережа, немного утешил… А как ты его назвал… – кентавром? Остроумно!

– За время пути в моем воображении наш возница настолько слился со своей лошадью, что я их совсем не разделяю. Так возник образ кентавра, –  и молодые люди громко рассмеялись.

– Ась? – кучер, заслышав за своей спиной разговор, а затем и громкий смех, повернул голову вбок и обратился к своим пассажирам. – Чего изволите, барин?

– Чего мы изволили – вы не позволили, а теперича у нас все ладно и хорошо, –  едва сдерживая смех сказал безусый.

– Ага. И то слава Богу! – откликнулся кучер, так и не расслышав половины слов смешливого инженера

– Вот видишь, Андрей, в столице царя свергают, советы организуют, за новую жизнь бьются, а местным мужикам мы с тобой все равно баре.

И, словно желая еще раз проверить правоту своих слов, обратился к вознице:

– А что, уважаемый, слыхал ли ты, что царь наш вседержитель от трона отрекся?

– А то как же… – неопределенно отозвался тот.

– И что скажешь на это?

– А что сказать-то, когда все сказано без нас…

– И как же ты думаешь, во благо это или во зло?

– Поживем- увидим, барин…

– М-да, а не прост ты, дядя! С какого бока его не возьми, а он все от ответа прямого уходит. Дипломат какой-то, а не кучер… Хитер, бестия, –  и безусый засмеялся, увлекая за собой товарища.

Какое-то время мужик ехал молча, а когда пассажиры просмеялись, спросил осторожно:

– Может, чтой-то не так, барин, так скажите, я завсегда повинюсь, коли неправ…

– Да во всем ты прав, дядя, да только в России-то сейчас чаще говорят «товарищ», «гражданин», а ты все «барин» да «барин». Что же так?

– А  тут жизнь такая, что в товарищах у нас тут только волк серый, да и тот в лесу прячется! – ответил мужик и коротко хохотнул.

Теперь пришла пора молодым людям недоуменно переглянуться и поддержать его смех. Пассажиры с передней повозки, заинтригованные громким смехом, закричали:

– Чему смеетесь, господа? Поделитесь с нами!..

– Да мы тут с нашим возницей о политике рассуждаем, –  отозвался Сергей Барбашов, –  мнения разные, но оба верные…

– А ведь так не бывает!..

– Бывает, господа, потом вы убедитесь в этом…

Мужик, поняв, что речь идет о нем, опасливо втянул голову в плечи и какое-то время ехал молча, но потом, похоже, не вытерпел и снова обратился к своим пассажирам.

– А ведь не все у вас там стали гражданами (он сделал ударение на второй букве «а») да товарищами, коли промеж себя до сей поры господами кличите. Аль не так?

Андрей Езерский и Сергей Барбашов снова удивленно переглянулись и засмеялись: каков, дядя! Со своей мужицкой логикой!.. К этому времени их повозка уже стояла перед мостиком, который вел на территорию завода.

 

…А за всей этой процессией из огорода, что был напротив дома, откуда убежала коза, наблюдали старик и старуха. Они занимались какими-то посадками на своем крохотном огородике, но, завидев новых людей, на время оставили свое занятие. Худенькая старушка со сморщенным лицом и потрескавшимися губами уперлась подбородком в черенок лопаты и недовольным голосом сказала старику:

– Вона господа едут. Однако, опять на завод…

– А куды ж еще больше, –  отозвался тот, –  вишь, все в черных мундирах да при медных пуговицах, только не господа оне, а эти… – он задумался на мгновение, отыскивая в памяти нужное слово, –  ынжынэры, вот кто они!

– Можа, и ынжынэры, да только все равно господа, –  твердо заключила старуха. – Вишь, какие они чистенькие да ладненькие! Я тебя, Петро, таким-то только на свадьбе помню да на Пасху иногда…

– Ага, –  недовольно прогудел старик, –  у горна покрутишься от зари до зари – вмиг весь лоск спадет и шкура в одночасье задубеет!..

– Ладно, Петя, жили как могли, не хуже других… Грязненького-то можно отмыть – на человека походить будет, а злодея-то ни мылом, ни песком не отмоешь – таким и сдохнет!

– Ты о чем, старая?

– Да все про то ж: как мы без царя-батюшки жить-то дальше будем? Вот оно где горе наше!.. – и она неистово перекрестилась, глядя вслед убегающим под гору повозкам с «ынжынэрами».

 

 * * *

Едва первая повозка со столичными гостями выехала на заводскую площадь, как Филька Чупин, четырнадцатилетний паренек, работавший курьером при заводоуправлении, кинулся в кабинет начальника личного стола с криком: «Ермолай Петрович! Едут! Едут!». Козин Ермолай Петрович, сорокалетний холостяк, в ожидании высоких гостей пребывал в крайне нервном напряжении и, чтобы как-то отвлечься от тревожных мыслей, допивал третью чашку чая, настоянного на травяном сборе, приготовленным его матушкой. Впрочем, вряд ли он чувствовал его вкус, поскольку мысленно постоянно возвращался к тому совещанию, когда управляющий заводом Гудов объявил всем служащим заводоуправления, что на завод приезжает представительная делегация во главе со знаменитым металлургом Курако. Имя, знакомое всем управленцам, и потому в кабинете надолго повисла тревожная тишина. Каждый из них понимал, что это не простая проверка завода новыми хозяевами из Копикуза и что главный металлург России вряд ли оставил бы крупный Юзовский завод на теплой Украине, чтобы довольствоваться второй ролью на маленьком заводе в суровой Сибири. Наверняка ему обещано место управляющего, а значит нынешний, Гудов, уйдет в отставку и за ним должны последовать все остальные заводские чиновники – ведь недаром с прославленным доменщиком едет целая команда. И потому на лицах каждого участника совещания лежала озабоченность. Не мог скрыть своих тревог и управляющий заводом Гудов, высокий мужчина средних лет с повадками лорда и по-гусарски закрученными усами. Но авторитет главного доменщика России так велик, что никто не позволил себе даже усомниться в правильности и необходимости появления его на заводе и в том, какие возможные изменения их всех ожидают. Ровным, отчасти даже бесстрастным голосом, Гудов вкратце довел до своих служащих задачи, которые руководство Копикуза намерено решать в ближайшее время в Кузнецком округе, а свое выступление закончил так:

– Данный визит, господа, нам надлежит воспринимать как первый шаг в решении намеченных руководством нашей компании мер, а потому прошу всех отнестись к нему с полной мерой ответственности. Нам нужно встретить гостей, расквартировать, показать наш завод в лучшем свете… Встречать у входа делегацию будете вы, Ермолай Петрович, –  управляющий наклонил вперед лобастую голову и взглянул на главного кадровика через стекла пенсне. – Впрочем, не у входа, а даже перед мостом, а мы будем их ждать здесь, в моем кабинете…

– Иван Христофорович, –  осторожно подал голос главный инженер завода Комаров. – А может, вам лично встретить наших гостей на входе… начальство все же?

Управляющий какое-то мгновение помолчал, что-то обдумывая, но потом сказал уже тверже:

– Нет-с, господа, план встречи менять не будем. Будь это Осип Васильевич Федорович – тогда другое дело, тогда можно было поступиться… Спору нет – великий доменщик Михаил Константинович, но ведь не директор он все-таки, а только представитель акционерного общества… не будем излишне усердствовать… Margarita ante porcess! Даст Бог, все останется по-старому…

– И все же, Иван Христофорович… – продолжал настаивать Комаров.

– Полноте, Василий Степанович, мы с Курако в одном чине, так зачем шапку ломать?! – голос управляющего стал жестче. –  Надобно и свою честь поиметь!

После секундной паузы добавил с грустью в голосе:

–  По наши головы он едет, как пить дать, так что же нам их гнуть-то? Тут даже если в Брюханово поедешь встречать, и то не поможет…

 

…Два дня прошло после того совещания. Ермолай Козин, которому поручили встречать важную делегацию из самого Копикуза, успел успокоиться и приучить себя к мысли, что сам Курако и вся его свита, такие же люди, как и он сам, потому не надо особо волноваться. Надо быть спокойным, вежливым и...

...Ах, паршивец этот Филька! Своим заполошным криком нарушил то равновесие и спокойствие, которого он, Ермолай Петрович Козин, с таким трудом пытался достичь, сидя в своем кабинете за чашкой чая.

– Пшел вон! – крикнул он пареньку, а сам подскочил к открытому окну, но, вместо того, чтобы выплеснуть остатки чая, выбросил самую чашку. – А-а, черт!..

Он вбежал в смежную комнату, где сидели две молодые женщины, работницы личного стола, Катя Буравина и Маша Кузнецова. При появлении начальника они живо вскочили со своих мест и воззрились на него. Через мгновение его волнение передалось и им, но если Мария при этом вспыхнула ярким румянцем, то Катерина сильно побледнела и стала жадно хватать воздух ртом. Совсем не обращая на нее внимания, Козин нагнулся к Маше и, едва справляясь со своим нервным напряжением, прошептал с чувством:

– Ох, Машенька, тебя даже испуг делает краше!.. Ой, доберусь я до тебя, дай только время…

– О чем вы, Ермолай Петрович, –  отпрянула девушка.

– Ой, да потом, все потом… – и он метнулся на выход вслед за курьером.

– Везет тебе, Машка, – с нескрываемой завистью проговорила пышнотелая Катерина, постепенно приходя в себя. – Он ухаживает за тобой, а ты еще нос воротишь! Смотри, Машка, Ермолай Петрович видный мужчина, при должности…

– Не глянется он мне, Катя…

– Потом бы поглянулся! Зато жила бы в отдельной комнате, и муж инженер!..

– Да какой он инженер?! Он и в цеха-то ходит раз в году, так – чиновник!..

 

Между тем Козин уже выпорхнул на крыльцо заводоуправления и устремился навстречу приезжим. К тому времени все повозки уже выстроились перед мостом через Бачат, мужчины разминались после длительной дороги, успевая, при этом любоваться красивым зданием из красного кирпича, расположившимся прямо напротив проходной завода. В следующее мгновение их внимание переключилось на шатена средних лет, спешащего к ним через мост. Длинные полы черного сюртука развевались на ходу, мешая его движению, но он, похоже, не замечал этого, а глаза его растерянно перебегали с одного мужчины на другого, определяя, кто же из приезжих и есть тот знаменитый Курако. Так и не определившись, он застыл в нерешительности перед пассажирами первой повозки. Последние, поняв затруднительное положение мужчины, не торопились прийти ему на помощь и следили за ним, едва скрывая улыбки.

– Здравствуйте, господа! Позвольте представиться – начальник личного стола Гурьевского завода Козин Ермолай Петрович. По поручению их высокоблагородия Гудова уполномочен вас встретить и проводить… – тут он неожиданно замялся.

– Проводить? Куда? – спросил мужчина с рыжеватой бородой и усами.

– Так… к себе…

– Что ж, ведите к себе, коли в этом есть нужда… Кстати, меня зовут Курако Михаил Константинович, –  и он протянул руку заводскому столоначальнику. В следующее мгновение колонна мужчин в черных вицмундирах направилась через мост в здание заводоуправления. В коридоре первого этажа Курако бросил взгляд на лестницу, ведущую наверх, но, увидев справа от двери табличку «Личный столъ», решительно направился туда.

– Михаил Константинович, нам наверх… – растерянно пробормотал Козин.

– Но ведь вы сами хотели проводить нас к себе – так ведите!

– А-а…

– Смелее, Ермолай Петрович, смелее…

Мужчины из свиты знаменитого металлурга поняли, что их руководитель уже начал знакомиться со своим будущим заводом и потому дружно пошли вслед за ним в кабинет. В первой комнате их встретили две девушки, но Курако, не останавливаясь, сразу прошел в кабинет столоначальника, за ним следовали Казарновский, Мезенцев и другие, и лишь Сергей Барбашов задержался в первом кабинете. Увидел черноволосую и черноглазую красавицу, и словно столбняк его хватил. Дух захватило от такой красоты. А его шеф, между тем, осмотрелся в кабинете Козина, полистал папки с документами, что ровными рядами лежали на столе и подоконнике, затем повернулся к хозяину:

– Как я понял, это и есть ваше рабочее место, Ермолай Петрович?

– Так точно, ваше высоко…

– Ну, что же вы так официально? Зовите меня по имени – отчеству…

Видя, как Курако цепким взглядом осматривал его кабинет, Козин порадовался тому, что свою кружку с чаем он по оплошности выкинул за окно: она бы сейчас явно нарушало благопристойный и рабочий вид его кабинета.

– М- да, а где же вы храните дела?

– А вот, –  и Козин немного суетливо стал открывать дверцы шкафов, за которыми ровными рядами стояли папки с делами.

– И сколько у вас работников на заводе ?

– Шестьсот восемьдесят два человека…

– А как обстоят дела с травматизмом? – поинтересовался высокий статный мужчина.

– Это Казарновский Григорий Ефимович, мой заместитель, –  представил его Курако. – А данный вопрос вас не затруднит?

– Никак нет… С начала года шесть легких увечий и один смертельный случай… Старый рабочий умер от разрыва сердца… Семье оказана помощь… похороны за счет завода…

– Что ж, неплохо, Ермолай Петрович, но не будем о грустном сегодня, ведите к управляющему, там никак нас уже заждались… – и он так же стремительно направился к выходу, но в соседней комнате наткнулся на все еще стоявшего в столбняке Барбашова.

– Сергей Иванович, ты что стоишь здесь как соляной столб, какой ужас тебя превратил в него, не Содом ли с Гоморрой?

– Михаил Константинович, –  чуть не шепотом проговорил молодой человек, –  ведь это фея!..

Курако скользнул взглядом на предмет обожания своего инженера и не удержался от возгласа восхищения.

– Боже, и это здесь, в такой глуши, а? – Курако обернулся к Козину.

– Наши работницы, –  поспешно проговорил тот, –  Екатерина Буравина и… Маша Кузнецова… писчицы… прекрасные работницы…

– Да нет, Козин, это не работницы, а ангелы во плоти, –  проговорил Курако, не сводя глаз с Маши Кузнецовой.

– Так точно, ваше высокоблагородие!..

– Экий вы служака, Ермолай Петрович, –  со смехом сказал знаменитый металлург, тем самым разряжая обстановку, и следом засмеялась вся его свита.

– Маша, а как же вас по батюшке?..

– Гордеевна я… Мария Гордеевна…

– Отец- то, наверное, из заводских, из кузнецов?

– Отчего вы так думаете?

– Да потому что фамилии на Руси почти всегда давались так: кузнец- Кузнецов, плотник – Плотников…

– Правда ваша… и отец мой, и дед, и прадед – кузнецы, да только сейчас мой батюшка в селе живет, землепашец он…

– …Но все они работали на нашем заводе, Михаил Константинович, –  не без гордости заявил столоначальник.

– Прекрасно, прекрасно… А кто это так весело стучал на машинке, да так, что на мосту слышно было?

– Это она- с, Михаил Константинович, Мария Гордеевна…

А Маша только взгляд потупила и еще больше залилась краской.

– …И грамоте разумеет?

– Так точно-с!

– Прекрасно, прекрасно… Ну-с, Машенька, желаю вам всех жизненных благ и прежнего радения на благо родного завода…

Гости дружно покинули служебное помещение, и последним – Сергей Барбашов. Именно к нему обратился взгляд Маши Кузнецовой, и такой, о каком ее начальник мог только мечтать…

 

…Наверху, в кабинете управляющего, Курако продолжил знакомство с работниками завода, который ему надлежало возглавить в ближайшее время. Управляющий заводом Гудов познакомил представителей Копикуза со своими заместителями, главным инженером завода, заведующим механической фабрикой, старшим бухгалтером и сразу предложил с дороги отдохнуть, поужинать, оставив назавтра все производственные вопросы, но, похоже, у знаменитого металлурга были другие планы. Уже в ходе ознакомительной беседы он задал несколько вопросов о заводских делах и, неудовлетворенный ответами управляющего, предложил немедленно осмотреть завод, чем в немалой степени озадачил как работников завода, так и своих спутников, которые изрядно устали после долгой и утомительной дороги. Но никто из присутствующих вслух не выказал своего несогласия, и вскоре многочисленная делегация неспешно обследовала заводские цеха, заглядывая во все углы и закоулки предприятия. Лицо Мастера при этом становилось все более хмурым, неулыбчивым, теперь он уже не пытался шутить. Наибольший интерес у него вызвала домна. Он тщательно осмотрел ее со всех сторон, о чем-то долго говорил с горновым, после чего сразу направился в кабинет управляющего. За ним, предвкушая тягостный разговор, потянулись управленцы завода и люди в вицмундирах.

 

– Надеюсь, господа, вы посвящены, какие цели и задачи поставлены перед нашей комиссией? – сухим и жестким голосом начал Курако.

– Так точно, –  отозвался Гудов. –  Из Томска приходила телеграмма, что вы будете с инспекторской проверкой, и потому мы…

– Извините, Иван Христофорович, ваша телеграмма уже устарела… Читайте вслух, –  и он протянул Гудову письмо директора- распорядителя акционерного общества кузнецких каменноугольных копей О. Федоровича:

«Милостивый государь Михаил Константинович!..» Простите, но удобно ли, Михаил Константинович?

– Удобно, удобно, читайте!

– «…Милостивый госу… Предлагаю Вам взять на себя руководство всеми подготовительными работами и заготовкой материалов на месте постройки завода… В Вашем распоряжении будет находиться имеющийся уже на площадке штат служащих с Н. В. Садовым во главе, а также следующие лица Вашего цеха из бюро управления: С. С. Короткевский, А. А. Хабаров, П. В. Кравченко В. Я. Панфилов А. Г. Жиров… До окончания доменной печи, пуска ее в ход и постройки мартеновской печи на Гурьевский завод командируются… Г. Е. Казарновский, Р. В. Лизунов, В. В. Лизунов, А. Е. Джумук, М. Ф. Жестовский, А. Л. Варшавский, А. Г. Демишев. 14 марта 1918 года».

Выдержав небольшую паузу после прочтения письма управляющим завода, Курако заговорил снова:

– Многие из тех, о ком идет речь в письме, находятся в этом кабинете и я вам уже представлял их, Иван Христофорович… Сегодня уже поздно и потому наш главный разговор мы перенесем назавтра, как говорится – «de noste consilium»… утро вечера мудренее… Не скрою, не все из того, что мы увидели у вас на заводе, нам понравилось, возможно, придется принимать серьезные кадровые решения, а посему праздничный стол отменяется… я и мои друзья не хотим выглядеть некорректно в ваших глазах. Вполне достаточно будет того, что вы покормите нас с дороги тем, чем сами столуетесь, да позволите смыть с себя пыль… Сергей Иванович, –  обратился он к Барбашову, –  вопросы с квартированием вы разрешили?

– Так точно, Михаил Константинович, проверил лично…

– Что ж, поблагодарим наших хозяев и простимся до завтра…

 

…Уже ближе к полуночи, когда все члены делегации после бани и короткого ужина разошлись по комнатам, специально освобожденным для гостей в старом корпусе заводоуправления, в комнату к Курако постучался Казарновский. Он хорошо знал своего Учителя, знал, что после такого насыщенного событиями дня тот не прекратит много думать, решать какие-то вопросы, и надеялся быть ему полезным. Увидев его, Михаил Константинович обрадовался

– Заходи, Гриша, заходи…

Уже в самом начале разговора они поняли, что их мнение о состоянии дел на заводе совпадает, и потому дальнейший разговор получился открытым.

 – …Плохи дела, Гриша, а мне думалось, что здесь мы найдем порядок... Не нашли! Знать, не прошли даром годы простоя, а потому и работы у нас будет здесь гораздо больше, чем мы предполагали… Завтра придется снимать всю верхушку завода- управляющего, главного техника, снабженца, старшего бухгалтера…

– А кого же поставим? Мы же еще планировали ехать в Кузнецк…

– …И поедем… только не все. Оставим здесь Мезенцева, Джумука, Барбашова… Пусть проводят инвентаризацию, подбирают надежных людей на местах, от каталя и кузнеца – до начальников цехов… В каждом цехе, в каждом отделе проводите собрания, объясняйте те задачи, что нам придется решать в самое ближайшее время…

– А как же без управляющего?.. Кого оставим за него?

– Тебя, Гриша, тебя, кого же еще! А я с остальными поеду на юг… не скрою, когда ехал сюда, в душе еще надеялся, что обойдемся Гурьевским заводом, укрепим, модернизируем… Теперь вижу – не обойдемся! Маловат заводик, хорош, но мал. Где нам здесь развернуть нашу механизацию? Где поставить мартен, новую домну? Нужен большой завод, новый, и мы его построим!..

– А зачем тогда нам оставаться здесь, если…

– Григорий Ефимович, заводик-то этот нам еще ох как пригодится! Ты что же думаешь, что металл на будущую стройку на Тельбессе мы будем с Урала везти, в этакую-то даль? Нет, дорогой мой, отсюда повезем! Здесь будем его плавить, катать, собирать…

– Михаил Константинович, –  хитро улыбаясь сказал Казарновский, –  а я почему-то уверен был, что именно такое решение вы и примете…

– …Прекрасно! Это говорит за то, что мы с друг друга достаточно хорошо понимаем, а раз так, нам будет легко работать!

– Михаил Константинович, ваши слова звучат как готовый тост…

– Ты это о чем? Ну-ка, ну-ка, выкладывай, с чем пришел?

– Так с чем… вот, бутылочку коньячка захватил с собой да яблоко… Коньяк-то шустовский!

– Откуда? – от удивления Курако даже присвистнул.

– Барбашов разжился где-то… Говорит, из Томска привез…

– Предусмотрительный человек! И хватка есть у него, и энергия – с такими вот ребятами и надо дело делать… Ну, что стоишь? Вон стакан, а вот кружка…

Уже чокнувшись, Курако задержал стакан у рта и сказал с сожалением:

– Как-то неудобно получается: мы тут гуляем, а наши товарищи…

– Михаил Константинович, они тоже гуляют… у Мезенцева и Джумука… У Барбашова ведь не одна бутылка была…

Они громко засмеялись и выпили.

– Ну, черти! – с улыбкой произнес Мастер, закусывая яблоком, –  все рассчитали!..

– Да не черти мы, а ангелы в человечьем обличье…

– Э-э, нет, Гриша, здесь на заводе я встретил только одного ангела – помнишь ту девушку Машу из личного стола! И хороша, и скромна, и грамоте разумеет…

– Я- то ее заметил, Михаил Константинович. Писарем у управляющего сидит какая-то старушка, пишет официальные бумаги чуть ли не гусиным пером, а такая машинистка пропадает в личном столе. Странно… Похоже, Ермолай Петрович виды на нее какие-то имеет и потому не хочет отпускать от себя. Но я ее все равно переведу к себе в приемную…

– Переводи, Гриша, имеешь право, но будь осторожнее!

– ?!

– Ты знаешь как на нее Сережа Барбашов смотрел? То-то же…

– Михаил Константинович, еще чуть-чуть, за успех нашего дела!..

– За успех!…

На Руси всегда считалось незазорным отметить рюмкой доброго вина и начало пути, и его успешное завершение. Таковы вековые традиции, а хорошие традиции негоже менять…

 

 Конец второй книги.

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.