Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни Кузбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Министерства культуры и национальной политики Кузбасса, Администрации города Кемерово 
и ЗАО "Стройсервис".


Татьяна Ильдимирова. Генка. Рассказ

Рейтинг:   / 2
ПлохоОтлично 

Восемь

Насилу пережив обильный полдник, который пыталась впихнуть в нас Надина бабушка, мы вернулись в свое убежище и нашли его оскверненным.

В уютном, обжитом нами домике, который для несведущих был всего лишь потрепанной брезентовой палаткой, разбитой позади дачного дома, побывал чужак - на ковре из старого фланелевого одеяла красовались грязные следы его кроссовок.

Юный вандал не остановился ни перед чем: изувечил мою куклу Анжелу, лишив ее белокурой головы, разбросал набор «Маленькая модница», нарисовал рогатую рожу в книжке про Снежную королеву ценным огрызком розовой помады и в довершение всего слопал тайный запас ирисок, припрятанный на черный день.

Генка, сразу поняла я. Больше некому! Кто еще способен на такое вероломство, как не мой сводный десятилетний брат!

Со всех ног, шлепая сандалетами, я бросилась ябедничать отцу. Надя осталась голосить посреди разорения, как опытная плакальщица на похоронах.

Через пару часов Генка на стуле подсудимых умело изображал хорошего мальчика, но это его не спасло: тетя Галя лишила его карманных денег на неделю и заставила под ее присмотром полоть грядки и, классика жанра, красить забор. Отец же только сказал с упреком: «Геннадий! Твой поступок – нехороший», - и, стушевавшись, надолго ушел чинить дверь сарая.

Тем летом Генка проявил себя во всей красе, а я от всей души отвечала ему взаимностью. Зная, как я боюсь насекомых, он перетаскал в дом кучу этой гадости, от муравьев до шмеля, в самый неожиданный момент вынимая из широких штанин очередной спичечный коробок. Я рассказала тете Гале, что видела его с сигаретой (честное слово!) Он прятал мои сандалии, мы с Надей утащили его штаны, пока он купался. По ночам он скрипел дверцей шкафа и зловещим шепотом уверял меня, что это проснулись местные привидения. Я дразнила его, называя женихом толстой Анечки с дачи напротив - «В детском саде номер восемь раздаются голоса!» Он гонялся за мной с крапивным стеблем и все же хлестнул меня по руке, я из засады обстреляла его репьями, он нарисовал фломастером усы всем моим куклам, тем же зеленым фломастером я нарисовала усы спящему Генке.

Я не могла понять, зачем тете Гале понадобилось рожать такого противного и глупого мальчишку. Кажется, он был обо мне не лучшего мнения.

 

Тринадцать

К пятнадцати годам Генка всего за одно лето вымахал так, что я едва доставала макушкой ему до груди. Тощий был, несмотря на волчий аппетит – сметал со стола все, что не прибито гвоздями. Длинный, неуклюжий, чуть нелепый в своих вечно коротких брючинах и рукавах, он ходил быстро, чуть вытягивал шею и был при этом похож на любопытного страусенка.

Мы с Генкой не были друзьями. Да что там друзьями! Генка почти не обращал на меня внимания. Вон там стол, тут холодильник, здесь «Эта». По имени – Аля – он никогда меня не называл. Впрочем,  пребывая в хорошем расположении духа, он иногда проявлял ко мне некий нездоровый интерес – так и норовил, проходя мимо, ткнуть пальцем мне под ребра, чтобы я от неожиданности заорала дурниной, и ржал, довольный, во весь рот, словно сделал что-то невероятно остроумное.

Виделись мы нечасто. Раз в две недели, в субботу или в воскресенье, проводился традиционный семейный, чтоб его, обед, а с восьми лет я по настоянию мамы пару летних недель жила на отцовской даче. Это называлось «общением ребенка с отцом», причем мнения ребенка никто не спрашивал.

Чтобы больше к этому не возвращаться: родители развелись, когда мне было пять, через несколько месяцев папа женился на тете Гале и переехал к ней и Генке, а мама больше не вышла замуж. Я скучала по отцу и любила видеться с ним, но только тет-а-тет, а рядом со своей новой женой он всегда казался мне неродным. Я не могла избавиться от ощущения, что на семейных встречах все, и я тоже, начинали вести себя, как перед кинокамерой, говорить неестественными голосами и становились до противного вежливыми и предупредительными. Но хотя бы Генка, при всех своих недостатках, был похож на человека и не изображал при виде меня излишней радости.

На даче ему приходилось делить со мной мансарду, пристроенную по нелепому желанию прежнего владельца и до смешного не идущую дому, прямо-таки нахлобученную на него, как национальная шляпа на туриста. Отец разгородил мансарду на две части, М и Ж, посередине поставив этажерку, плотно забитую желтостраничными книгами, журналами и институтскими конспектами, которые кто-то пожалел выбросить. Мне досталась лучшая половина мансарды – с окном. Все равно Генка редко бывал в доме, целыми днями пропадая со своей оравой, через одного состоящей из таких же длинных, неуклюжих, острых, диковатых, поджарых, несносных, шатающихся по ночам и гоняющих на великах по всей округе.

По обыкновению он возвращался глубокой ночью или под утро. Я быстро привыкла не просыпаться, но все же сквозь сон отчетливо слышала скрип лестницы, крадущиеся шаги, пружинистый звук падения тела на кровать. Иногда следом по мансарде разносился громкий неумелый храп, и мне в полусне казалось, что я ночую в незнакомом доме, в одной комнате со взрослым и совсем чужим мужчиной. И еще, хотя моя кровать скрывалась от Генкиных глаз за высокой этажеркой, я стеснялась спать в одной комнате с ним, прятала себя в длинную ночную рубашку, в придачу заворачивалась в одеяло, как в кокон, и все же боялась, что ночью оно сползет, а любопытный Генка заглянет ради смеха и углядит что-нибудь лишнее.

Спал он, бывало, и до полудня. Я, по природе жаворонок, просыпалась намного раньше и спешила на цыпочках к лестнице, стараясь не глядеть в его сторону после того, как однажды он умудрился заснуть голым и первым, что я увидела тогда, выйдя из-за этажерки, была его задница, бесстыдно белеющая на фоне темно-загорелого тела.

Мы с Надей, моей вечной дачной подругой, каждое утро уходили на реку и подолгу валялись на узкой каменистой полоске берега, которую все называли пляжем. Дружили мы вдвоем: других девочек нашего возврата здесь не было, гулять с младшими нами было не комильфо, а старшие, Генкины ровесницы, в упор нас не замечали. На пляже мы проводили время совершенно бестолково – лущили семечки, играли в дурака, пытались гадать, чесали языками, плели фенечки из бисера,  прерываясь, чтобы переглянуться, сорваться с места и ринуться с визгом в прохладную воду.

Как и мы, Генка со своей компанией каждый день появлялся на реке. Парни всегда занимали одно и то же место в самом конце пляжа, где деревья росли почти у самой воды, а глубина, взрослому человеку с головой, начиналась сразу у берега. Генка делал вид, что незнаком со мной, ну и ладно, я тоже не смотрела в его сторону. Ребята могли сидеть в воде бесконечно, они плавали наперегонки на другой берег, ныряли, только ноги из воды торчали раскорякой, поднимали фонтаны брызг – река чудом не выходила из берегов. Но любимым их развлечением была тарзанка, привязанная к одному из деревьев у воды –  раскачавшись что есть силы на ней стоя, Генка, Леха и другие поочередно живыми снарядами улетали в манящую глубину реки. Выныривали, счастливые, отплевывались, утирали ладонями мокрые лица. И кричали, все время кричали, как дикари.

Однажды после завтрака я, набравшись смелости, попросила Генку научить меня нырять с тарзанки. Как ни странно, он согласился. Но из затеи этой вышел один позор – я не прыгнула, а до смерти перепугалась, вцепилась в веревку и продолжала бесполезно болтаться на ней, зажмурившись и визжа, пока рассерженный Генка не сдернул меня на землю и не отправил домой, играть в куклы. Так и сказал, представьте, – в куклы! 

 

***

Тем летом Надя наотмашь влюбилась в Генку.

У меня случайно сохранилась единственная фотография, на которой мы с Надей запечатлены вместе.  Мы сидим рядышком в беседке – вот я с растрепанной косой и полуприкрытыми глазами, а вот напряженно смотрит в объектив Надя – у нее намалеваны голубые тени до бровей, которые, по нашему дружному мнению, делали глаза непостижимо прекрасными. И на заднем плане, за оградой, маячит едва узнаваемая на фото Генкина голова в дурацкой белой бейсболке. Мгновение спустя Надя обернется, наткнется взглядом на Генку, густо покраснеет, захихикает, схватит меня за руку и испортит последний кадр, превратив нас на фото из юных трепетных красоток в двух невменяемых дурочек.

Мы часто ночевали вместе в палатке, разбитой на нашем участке – той самой, на которую в детстве совершал свои разбойные налеты Генка. Здесь, под надежной защитой зеленого брезента, можно было не спать до утра, читать с фонариками журналы «Здоровье» и «Бурда Моден», долгие годы покупаемые Надиной мамой, и тихо болтать обо всем, что в голову взбредет, не боясь, что кто-нибудь нас подслушает.

Опытная Надя раз пятьдесят, не меньше, с упоением рассказывала, как она в лагере дружила, а мои скулы сводило от зависти, будто от кислой ягоды. Ведь, между нами говоря, она совсем не была красавицей, эта Надя, с фигурой десятилетнего ребенка, с самодельно подстриженной челкой, страстно влюбленная в прошлом году в главного героя фильма «Ворон», постоянно смеющаяся невпопад. Да она до сих пор грызла ногти! И надо же – дружила с мальчиком, танцевала с ним медляки на лагерных дискотеках, гуляла после отбоя….

Во время очередной такой ночевки мы листали с фонариком журнал, когда Надя неразборчиво, словно набрав в рот орехов, спросила: «Ты… умеешь?» -  «Что?» - «Целоваться, говорю, умеешь?» - «А ты?» - «Я первая спросила» - «Не знаю. Наверное, все умеют» - «Я где-то читала, что губы должны быть мягкими. И еще, знаешь, не надо выставлять челюсть».

Говорить о таком всегда приятно. Как идти на день рождения, куда точно приглашены мальчики, один даже не из класса, и думать по дороге, вся в предвкушении - а вдруг будем играть в бутылочку, и сразу, с обиженным замиранием сердца – а вдруг нет – и язык прилипает к небу, а внутри тебя аж подкидывает.

Все случилось быстро и вдруг: вот мы лежим над журналом, каждая в своем спальном мешке, как две сардельки, а вот мои губы уже поймали непривычное чужое тепло и чужое дыхание с запахом клубничной жевательной резинки. Я поняла, что это было, только когда Надя перевернулась на другой бок, смяв журнальную страницу, уткнулась лбом в сгиб локтя и смущенно засмеялась, и я засмеялась тоже, хотя мне почему-то стало холодно, словно с меня посреди ночи сдернули одеяло.

А в последнее время с Надей стало невозможно говорить о чем-нибудь или о ком-нибудь, кроме Генки.

- Аль, - умоляюще спрашивала она меня, - а если я его к себе на день рождения приглашу, он придет?

- У тебя же недавно был день рождения. В прошлом месяце!

- Но ведь Генка об этом не знает! Как думаешь, придет?

Я старалась отвечать честно (и теперь мне стыдно об этом вспоминать):

- Вряд ли. Разве что пожрать!

- Может, ты его попросишь прийти? Он ведь твой брат!

- Да никакой он мне не брат, - в очередной раз объясняла я.

Хотя в нас с Генкой не было ни миллилитра общей крови, все кому не лень упорно называли нас братом и сестрой. Как же это раздражало меня, бесило, утомляло!

- Аль, - каждый раз одолевала меня Надя, - а девчонка у него в городе есть? А ему кто-нибудь нравится? А ты не можешь у него спросить? А твой папа ничего такого не рассказывал?

- Не знаю, не говорил, не видела, - только и твердила я, как попугай.  

Вскоре Надина бабушка неожиданно наложила вето на ночевки в палатке под надуманным предлогом «Люди должны спать в своих кроватях», а заодно увеличила фронт сельскохозяйственных работ. То ли она уловила в воздухе новые опасные флюиды, то ли просто залезла во внучкин дневник – не знаю, но при встрече она смотрела на меня с таким подозрением, будто внутри скромной и вежливой Али скрывалась девица, способная научить ее ненаглядную Надю плохому.

 

***

В один из последних дней июля мы с Надей пошли на пляж, несмотря на пасмурную погоду. Радиоприемник, сквозь помехи пообещав переменную облачность, не соврал: с утра блуждали по небу рваные грязные тучки, иногда поддразнивая, выпуская на пару минут припекающее солнце, и сразу верилось, что вот-вот утихнет ветер, рухнет с неба прежняя жара, а мы будем купаться. На всякий случай мы с Надей даже переоделись в купальники и теперь сидели на одном из бревен, сваленных неподалеку от воды, подстелив под себя полотенца.

Бревна терпко и приятно пахли сырым деревом. Обломанными березовыми ветками мы отмахивались от комаров и мошек. Время давно перевалило за полдень, небо не становилось чище, наоборот, ветер разгулялся сильнее, над другим берегом уже кучковались сизые тучки, слипались в преддождевую, набухающую влагой массу – чуть отжать ее порывом ветра, и она превратится в истеричный ливень. Нам пришлось натянуть футболки и шорты поверх купальников, руки и ноги покрылись гусиной кожей, а Генка с друзьями все не вылезал из реки. Парни будто не чувствовали холода и вовсю резвились в воде: каждый из них по очереди нырял и задерживал дыхание как можно дольше, пока остальные хором вели отсчет.

Как хорошо сейчас в мансарде, подумала я, ежась под зябким ветром, летящим от реки. Там пахнет старыми книгами, на кушетке валяется в ожидании меня заманчивый растрепанный том «Анжелики», который я нашла недавно в шкафу среди древних институтских учебников физики и собрания сочинений В.И.Ленина. Внизу, на кухне, гремит посудой тетя Галя и что-то неразборчиво бормочет радио, а отец в большой комнате читает кипу газет, привезенную вчера вечером из города. Я лягу на кровать с книжкой и пролежу так до самого ужина, и меня никто не будет трогать.

- Надь, - предложила я, - может, по домам?

- Мне нельзя домой. Меня бабушка полоть заставит, - обреченно сказала Надя.

Я ничего не успела ей ответить – из воды донесся крик, в один миг подбросивший меня на ноги. Опережая мысли, от щиколоток и до талии на мне сжался ледяной панцирь.

- Кто-то утоп, - одними губами сказала побледневшая Надя.

Из воды пулей вылетел мокрый человек и, размахивая руками, побежал к дороге, как был, босиком и в плавках. Бежал и скулил. Я узнала в нем Леху, лучшего Генкиного друга. Генка, толкнулся в груди тугой комок страха – я же хотела, чтобы его не было, зачем я этого хотела?

Я не заметила, как по колено забежала в реку. На глубине творилось нечто бурлящее, опасное, отчаянное. Смотреть туда было невозможно, но еще невозможнее – не смотреть. Надя тяжело, со всхлипами, дышала у меня за спиной. Как заведенная, я твердила, то ли вслух, то ли про себя: «Генка, вылезай! Сволочь, гад, вылезай сейчас же, кому говорят!»

Прошло много-много секунд – и вдруг оказалось, что Генка больше не в реке, а стоит на берегу на четвереньках, согнув колесом худющую мокрую спину. Я, дрожа от холодного липкого страха, от усталости не в силах отвести взгляд, все смотрела и смотрела, как его рвало, как он с трудом поднялся на ноги, наспех вытерся своей футболкой вместо полотенца и долго натягивал джинсы. Все смешалось - испуг, облегчение, обида на Генку, острая жалость к нему… и непонимание, почему его спина выражает неприязнь ко мне и отчего же мне из-за этого так хреново.

Генка повернулся, сердитым взглядом ударил меня по лицу - хлестко, почти до слез, и спросил, вдруг начав заикаться:

-Т-ты что т-тут забыла?

Как по команде, по моим щекам потекли слезы облегчения.

- Ген…. Генка, дурак, ты зачем утонул?

- С-сама ты…. Ш-шуток не п-понимаешь. В-видела, как все испугались?

Кажется, он сказал что-то еще, не помню. Мне казалось, что все это не по правде. Вот-вот я проснусь, еще секунда, и точно проснусь дома, в городе, в своей собственной постели.

Генка отвернулся и глухо закашлялся в ладони. Я молчала, рассматривала наши пальцы ног, такие смешные дурацкие пальцы, и не могла найти в себе подходящих слов. Да и вообще каких-то слов.

- Аля, не смей рассказать дома, - услышала я и поторопилась ответить:

- Не скажу! Честное слово, никому не скажу! Вот чтоб мне….

- Смотри, - бросил он мне на ходу, бледный и выжатый. – Ты обещала.

Домой он вернулся рано, к ужину, вел себя там как ни в чем не бывало, пил с нами чай, травил анекдоты и первый же над ними смеялся, умял пачку печенья в один присест, а после поднялся в нашу мансарду и проспал там мертвым сном до обеда следующего дня.

Я сдержала обещание и ничего не сказала ни отцу, ни тете Гале – ее наверняка бы хватил удар. А через несколько дней я сама поверила, что происшествие на реке и правда было всего лишь дурацкой Генкиной шуткой. Вполне в его репертуаре.

 

***

За день до отъезда Надя, краснея, призналась мне, что у нее сочинились настоящие стихи, и попросила передать Генке ее письмо. Лично в руки, как хотела Надя, я конверт не отдала, а украдкой засунула его Генке под подушку и легла спать пораньше, чтобы успеть заснуть до его возвращения домой. В кончиках пальцев покалывало волнение.

Посреди ночи я проснулась и под ворчание дальнего грома долго ворочалась с боку на бок, с одной мысли на другую. Небо прохудилось и щедро сыпало дождем. Я дотянулась до фонарика и книжки, но читалось с трудом. Каждая строка казалась мне тяжелой и ненастоящей: в поздний час книга отказывалась впускать в себя. Ветер щекотал крышу, шелестел листвой невидимых деревьев. Оставленный на кровати фонарик гонял по мансарде огромные зыбкие тени, когда я, завернувшись в покрывало, пересекла невидимую границу и оказалась в шаге от Генкиной кровати.

Он спал в позе зародыша, обеими руками обхватив подушку и прижав колени к груди. Одеяло было сбито комком в дальнем углу кровати. Генка слегка вздрагивал во сне, как дремлющая собака, но лицо его оставалось спокойным, непривычно добрым и даже… красивым. Кажется, я никогда не видела его таким.

Да я же почти ничего и не знала о нем, подумала я: слушает жуткую скрежещущую музыку, любит черный цвет, фэнтези, смотрит хоккей, получает сплошные пятерки по точным наукам и страдает врожденной безграмотностью, недавно притащил с улицы котенка, которого не разрешили оставить из-за аллергии отца… и, пожалуй, все.

Неожиданно я вспомнила такую же летнюю ночную грозу пятилетней давности и себя у кровати спящего Генки, мучимую плотно засевшим внизу живота страхом и стыдом, от которого даже шевелился невидимый пушок на щеках, - большая девочка, осенью во второй класс, а грома боится. Помню, как уговаривала себя лечь спать, и ругала, и почти было загнала себя стыдом обратно в постель, когда Генка резко, как в кино, открыл ясные глаза и спросил: «Пора ехать?» - «Нет» - «А ты чего тогда вскочила?» Снова загремело, словно в небе что-то ломалось. Генка откатился к стенке, освобождая в кровати место для еще одного человека: «Хочешь – спи здесь», и я прикорнула на краю кровати, натянув на голову одеяло. Это был все тот же Генка, который оторвал голову моей любимой кукле, а не иначе как вчера посадил мне на плечо большого паука, но этой ночью рядом с ним было неожиданно спокойно. Когда мне срочно понадобилось во двор, он даже вышел со мной и ждал меня под навесом, пока я спешно журчала в деревянной будке у дальнего забора, а потом мы спали вместе до утра, свернувшись клубочками, как котята в большой коробке.

«Ты спала с ним в одной кровати? – утром застыла на месте пораженная Надя. - Аля, теперь у тебя будет от него ребенок!» – и хотя в восемь лет я куда лучше Нади была осведомлена в вопросах деторождения, но на миг моя душа ушла в пятки – как же я маме скажу?

И теперь, глядя на спящего пятнадцатилетнего Генку, я на долю секунды пожалела, что мы больше не дети, и хотя мне по-прежнему было неуютно во время грозы, я не могла так запросто забраться к нему под одеяло.

 

***

Наутро, когда я уже собрала вещи в спортивную сумку и в ожидании последнего дачного обеда срочно дочитывала обещанную Наде «Анжелику», Генка появился на моей половине мансарды.

- Это ты написала мне письмо? – с места в карьер спросил он.

- Какое еще письмо? – не сразу поняла я, выплывая из книги.

Уголок его рта нервно дернулся:

- Которое я вчера под подушкой нашел. Стихи. Это твои стихи? Ты сама написала?

Позже, прокручивая в памяти этот разговор, я так и не поняла, что же со мной произошло. Ведь так просто было сказать правду. Взять и ответить: «Надя». Четыре буквы. Или по-другому: «Нет, не я». Генка не злился, не глумился, его можно было не бояться, он спросил спокойно и серьезно, без тени снисходительности или иронии. А у меня само собой ответилось, соскользнуло неуловимое малодушное полусловечко, полумычание:

- Ну….

- Ты с ума, что ли, сошла? – растерялся Генка.

- Ну…, - меня словно заело. – Ну…. Так получилось!

- Ты это серьезно?

Я отвернулась к окну и замолчала. Сидела перед ним, как досадное недоразумение. Сердце мое стучало на все окрестные дачи. Как же я хотела, чтобы кто-то прервал наш бесполезный разговор, все равно кто – отец, тетя Галя, Генкины друзья! Или чтобы сам Генка ушел, просто ушел, не дождавшись ответа! Какой тут может быть ответ?

- Понимаешь, Аля….

Он посмотрел на меня так, точно увидел впервые и не знает теперь, что со мной делать. Интересно, вдруг подумала я, как оно будет – если он меня поцелует, и впилась ногтями в ладонь, чтобы прогнать из-под ложечки совершенно непривычный, нутряной сладковатый страх.

- Да я же п-просто т-так…. Ш-шуток не п-понимаешь, - наконец выдавила я, изобразив улыбку.

Мне показалось, что он меня не услышал:

- Ты только не обижайся, - скованно сказал он. – Но ты еще маленькая. Красивая девочка, честное слово, но маленькая. Тебе еще рано об этом думать. Сколько тебе лет? Двенадцать, правильно?

- Извини, - тупо ответила я, едва удерживая обиду. Лишь бы он наконец-то ушел.

И он ушел. Я смотрела в окно, как он выбегает из дома, седлает велосипед и уезжает, не оглядываясь, по дороге к поселку. Когда он скрылся из виду, я залезла с головой под покрывало, страстно желая исчезнуть, испариться, быть не здесь, не такой, не собой.

 

Шестнадцать

Знаете, я всегда поражалась, насколько жизнь подростков, изображаемая во многих книгах и фильмах, полна какой-то непонятной мне агрессии и тоски. Совсем не похожа на ту реальность, в которой когда-то жили я и мои подруги, старшеклассницы середины девяностых, хорошие девочки из благополучных или почти благополучных семей.

Мы слушали «Европу Плюс» и радио «Ностальджи», группу «Scorpions», Челентано, Мадонну и Энио Морриконе, за редкими исключениями не терпели русскую музыку, любили фильмы «День сурка», «Форрест Гамп» и «Грязные танцы», писали стихи и вели дневники, читали вперемешку Моэма, Ремарка, Цветаеву и модные журналы. Мы плакали над романом Эрика Сигала и накрепко запомнили, что любовь – это когда не нужно говорить «прости».

Нам вечно не хватало денег, мы подрабатывали после уроков, раздавая листовки, и не обедали на переменах, экономили, чтобы купить себе крохотный флакончик настоящих духов, и зашивали капроновые колготки, когда они в очередной раз цеплялись за занозистый школьный стул, и ходили в единственную в городе пиццерию один раз в месяц, как в ресторан, но это все было не так уж важно.

После школы мы спешили кто в музыкалку, кто на аэробику, кто к репетитору. Иногда мы ходили на дискотеки, но чаще – в библиотеку, болтали о музыке, но чаще – о мальчиках, гуляли с одним  плеером на двоих (каждой по наушнику), возвращались домой не позже десяти и почти не ссорились с родителями. Среди нас было престижно хорошо учиться, считалось стыдным не поступить на бесплатное. Ни разу мне не хотелось попробовать сигарету, среди моих друзей никто не курил, выпивали мы редко и были разборчивы в напитках и связях. Что касается секса, мы твердо знали – он должен быть безопасным и с любимым мальчиком.

 

***

Кровать скрипела, стучала спинкой об стену и снова скрипела, в то время как я на своей кушетке укрывалась с головой одеялом, подушкой, ладонями, вжималась в пахнущую деревом и пылью щель между кушеткой и стеной, будто это могло помочь мне сбежать отсюда. Как ни пыталась я уснуть, но все слышала и слушала, не могла не слушать сбивчивое дыхание чужой внезапной близости.

Все тело затекло – я и не замечала раньше, какая неудобная и бугристая моя дачная кушетка. Жизненно необходимым было умыться и почистить зубы или хотя бы как следует прополоскать рот, избавиться от ощущения собственной липкости, несвежести.

«Все папе расскажу, - мстительно думала я. – Вот все как есть расскажу».

Наконец скрип усилился и стал резче: казалось, вот-вот не выдержит и рухнет под двумя телами кровать, вдруг – шумный гортанный выдох, стон, тут же заглушенный подушкой, и по мансарде разлилась бесстыдная тишина. Такая долгая тишина, будто мир поставили на паузу. Я старалась не дышать и услышала едва уловимое, как легкий выдох: «Она спит». И шлепанье босых ног по полу.

Не медля, я скинула одеяло, метнулась к окну и открыла форточку нараспашку. Сразу стало легче дышать. Отыскала в сумке часы – половина первого. Ровно через шесть часов я буду стоять на остановке и ждать автобус в город. Мне не стоило приезжать на этот день рождения. Аля, поехали, будет классно, я пригласила Генку…. Напрасно я согласилась. Могла бы догадаться, что празднование Надиной шестнадцатой днюхи после официального чаепития с тортом под присмотром ее бабушки, все такой же ярой поборницы нравственности, к ночи незаметно перетечет на Генкину дачу.

Я нашарила в кармане сумки старую пачку жвачки, сунула в рот сразу две жесткие пластинки, почти утратившие обещанный мятный вкус, но во рту стало еще противнее. Не глядя на смятую Генкину кровать, я на цыпочках спустилась в темноту кухни, успела привычным ночным жестом нащупать на столе стакан, а на плите – давно остывший чайник, когда зажегся свет. Я чуть не заорала от неожиданности.

- Я думал, это Надя, - сказал Генка, сделав шаг назад.

- Нет, это всего лишь я.

- Не спится? – он, кажется, издевался, и я возмутилась:

- Так вы же мне спать не даете!

- Правда? – он смущенно засмеялся. – Ну, извини, если так.

Я залпом выпила стакан воды.

- Это называется «сушняк», - прокомментировал Генка. – Странно, вроде из непьющих.

Я ненавидела, когда он говорил со мной этим своим ироничным и менторским тоном:

- Спасибо, доктор, как-нибудь сама разберусь, - и, оттолкнув его от двери, я вышла из дома.

Трава была холодной и липла к босым ногам. Кусты смородины в темноте казались почти черными. Я умылась, подставляя ладони под тонкую струйку холодной воды из рукомойника и, почувствовав на себе чужой взгляд, обернулась.

Надя сидела в беседке и сосредоточенно грызла заусенец на большом пальце. Я неохотно села рядом с ней.

- Еще раз с днем рождения! – поздравила я, чтобы не давиться тишиной.

- Спасибки.

- Ты что домой не идешь?

Надя пожала плечами и снова остервенело вгрызлась в палец.

- Знаешь, - сказала она, когда я уже хотела уйти, - я раньше часто представляла себе, как это все случится. Думала, я от счастья умру, если это произойдет с твоим братом, что это будет красиво, волшебно,  как в кино показывают!

- Тебе… не понравилось?

- А тебе как? Ты ведь уже?

Я слишком устала, чтобы врать:

- Я… вообще-то еще нет. Тебе было больно?

- Ужасно. Меня всю прям трясло. Я чуть не заревела.

Она умолкла и уставилась себе под ноги. Отросшая челка почти закрыла ей глаза. Надя поежилась и крепко обхватила себя за предплечья, покрытые гусиной кожей.

- Все не так! Как ты не понимаешь! – возмущенно воскликнула она, хотя я молчала. – Я повсюду за ним ходила, как болонка,  возле универа его поджидала, час могла проторчать, лишь бы только его увидеть! Пускай он меня не замечал, но это было не так уж и важно, все равно меня изнутри распирало таким счастьем, что на весь мир кричать хотелось! Вот смотришь на человека – и помираешь от счастья. Ты можешь в это поверить? Смотришь – и сердце как бы уже не твое! А теперь…, - у нее задрожал голос, - теперь все. Я не хочу его больше видеть. Совсем-совсем не хочу.

Она сидела рядом, растерянная и выпотрошенная, а я не знала, что можно ответить, и даже выслушать сложно, когда внутри тебя ухватистая зависть, вцепившись и урча, грызет и грызет.

Если бы на ее месте была я…. Эх, если бы.

 

***

Это все из-за алгебры, из-за ненавистной мне алгебры, которую я, привыкшая к легким пятеркам, в последний школьный год неожиданно перестала понимать. Помню, как я растерянно смотрела то на доску, испещренную белыми знаками, то на тетрадный лист, на котором не было написано ничего, кроме моей фамилии, класса и условий задачи, и к горлу подкатывала тошнота – цифры ошалело прыгали у меня перед глазами безо всякого намека на ответ. Тогда я впервые в жизни (за исключением двойки в третьем классе за плохой почерк) получила за контрольную тройку с минусом. На следующих уроках наваждение не исчезло, и после второго позорного трояка я, не желая уродовать аттестат, по маминой указке попросила у отца денег на репетитора. Денег он не дал, но взамен предложил мне Генку.

Тот был весь из себя студент и открыто наслаждался своей новой жизнью на факультете информационных технологий, смакуя подробности о профессорах, семинарах, научных проектах и ужасах первой сессии. Шутки ли – факультет информационных технологий. Генка щелкал задачки как семечки, в прошлом году выиграл областную олимпиаду по алгебре среди одиннадцатиклассников. Отец гордился им так, словно это был его сын! Дома Генка с завидным усердием сидел или над тетрадями, или за компьютером, или же нависал над его отдельными частями с видом, отсутствующим для окружающих.

Учитель из него вышел на редкость вспыльчивый, два раза он довел меня до слез и однажды – до нервной икоты, прежде чем я привыкла к его обиженным вскрикам «Да что тут можно не понять!» и «Ты головой вообще думаешь или нет?» Время от времени он как раненый вскакивал с места и хаотично бегал по комнате, громко молотя по полу пятками. Но к четвертому занятию мы притерпелись друг к другу. Я приходила после школы, мы вместе обедали и, налив чаю, уходили с кружками в Генкину комнату. Генка решал за меня домашку, я следила за его рукой и делала вид, что все понимаю. Иногда и правда начинала понимать.

- Это ясно? – спрашивал Генка.

Я кивала. Мы расставались вполне довольными друг другом. 

С тех пор прошло почти десять лет, я сроду не скажу, как выглядит интеграл, не говоря уже о том, чтобы решить задачу по алгебре, но я помню изумительно живо Генкину домашнюю клетчатую рубашку, его пальцы с неровно обрезанными ногтями и – на среднем – мозолью от ручки, рысью спешащие по листу бумаги, и голос «Это сюда, вот это умножаем на это… тебе понятно?»

Стояла наизимняя зима, крещенские морозы затянулись до середины февраля, и до того не хотелось покидать квартирное тепло, что я старалась переписывать домашку как можно медленнее, снова грела чайник, подливала кипяток в свою чашку. Иногда я наглела и просила Генку помочь мне еще и с физикой. Он благосклонно соглашался, лихо строчил решения задачек на два урока вперед, и снова меня придушивало тихим счастьем, когда мы «слегка соприкасались рукавами». Тем самым незаметным счастьем, которое не просто запоминается, а тихой сапой въедается под кожу.

Каждый раз мне казалось, что нам не хватает совсем немного времени – минуты, секунды, чтобы все произошло: еще чуть-чуть – и он пригласит меня в кино. Или в театр. Или на концерт своих друзей, о которых он в прошлый раз рассказывал. А если не сегодня, то завтра или послезавтра обязательно пригласит.

- Ну, я пойду? – скрепя сердце спрашивала я, когда заканчивались и чай, и домашние задания. Генка кивал, уже не отрывая глаз от своих тетрадей. Я переодевалась в прихожей, натягивала ненавистные шерстяные гетры, от которых все чесалось, толстый свитер, делавший меня на два размера больше, кроличью шубу, захлопывала дверь – Генка меня не провожал – и такой неуклюжей тушей выходила в стеклянный воздух.

А там меня подхватывало воодушевление, и домой я почти бежала, едва ли не летела, почти не замечая мороза, людей, машин, переполненная ожиданием завтрашнего дня. Я снова увижу его. У нас еще много времени впереди.

Я остро чувствовала, что львиная доля счастья прячется там, где ожидание и предвкушение, между «а вдруг!» и «вот-вот…»

 

***

Однажды меня, идущую из школы короткой дорогой через гаражи, подкараулил придурок Стасик из параллельного и, приперев к стенке, привычным повседневным движением запустил руки мне под шубу и свитер, нащупывая грудь. Он ловил девчонок за гаражами второй год подряд, и кое-кому из них это даже нравилось. Парни несколько раз его били, а он никак не мог угомониться. Правда, когда в сентябре Стасик по незнанию как следует облапал новую молоденькую учительницу и едва не вылетел из школы, он ненадолго притих, но к зиме снова вышел на охоту.

Меня он поймал впервые и долго пытался прорваться к телу через несколько слоев зимней одежды и мое отвращение. Я было рванулась, но он лишь плотнее прижал меня к гаражу. У Стасика были мокрые руки и текло из носа. Его руки все елозили и елозили под моей одеждой, как щупальца инопланетного существа. Вокруг сильно пахло какой-то сладкой вонью, и я старалась не дышать.

Наконец, он выпустил меня, проводил пренебрежительным «Да у тебя все равно там ничего нет!», и я, дрожа от холода, стыда и запоздалого страха, через сугробы побежала к остановке.

Добравшись до Генкиного дома, я перед карманным зеркальцем долго примеряла в подъезде спокойное лицо, но Генка с порога спросил, что случилось. Правда была невозможной, и я ответила уклончиво:

- Ничего…. Так, лезет один.

Мама обычно отвечала: «Не обращай внимания», или «Дураков много», или самое противное «Он это делает, потому что ты ему нравишься». А Генка неожиданно сказал:

- Хочешь, я с ним поговорю? – и положил руку мне на плечо.

Я немедленно увернулась, будто через руки Стасика я могла подхватить и передать теперь Генке какую-нибудь страшную заразу.

- Не надо, нет, что ты! Я сама разберусь!

- Ну, смотри. Пойдем обедать. У нас сегодня борщ.

После обеда мы не сразу принялись за алгебру, а, угнездившись на угловом кухонном диване, ели пресловутый борщ, пили чай с крекерами и смотрели по телевизору какие-то соревнования по биатлону. Генка сидел так близко, что я слышала его дыхание, видела, как бьется голубая жилка у его виска. Мне было так тепло внутри, что я любила каждого биатлониста с экрана, каждого актера в рекламе, и даже алгебру любила, и эта кухня была для меня единственным местом, где я  хотела бы находиться.

В тот самый день и я и встретила Надю. Я бы и не заметила ее - она окликнула меня, когда я бежала от Генки к остановке, прикрывая рот и нос влажной от дыхания рукавицей.

Я поразилась: Надя вышагивала без шапки, в капроновых колготках и, казалось бы, совсем не мерзла.

- Тебе не холодно? – я с ужасом посмотрела на ее сине-сиреневые коленки.

Надя передернула плечиком и поправила капюшон:

- Нормально. Ненавижу шапки!

- Ты откуда? – спросила я так, будто мы виделись только вчера, а не полгода назад.

- С шейпинга. А пойдем ко мне в гости! – тут же придумала Надя и цепко взяла меня под локоть. – Пойдем, я здесь рядом живу! Я сегодня одна! У меня есть кое-что вкусное!

Обещанным вкусным оказался сливочный ликер. Совсем немного на дне чашек и еще по чуть-чуть, никто не заметит. Когда-то Надя приносила к нам в палатку добытую сгущенку. Мы пробивали гвоздем в банке маленькую дырку: пьется с трудом, но вкусно невероятно, куда слаще, чем есть сгущенку ложкой, главное – не увлекаться, тогда никто не заметит пропажу.

Надя явно из вежливости спросила, как мои дела, и заговорила о Генке до того равнодушно и спокойно, что немедленно сдала себя с потрохами, так же как темные корни ее волос, в погоне за красотой вытравленные до белизны, не скрывали тайны родного каштанового колера. Она недалеко ушла от той девчонки, которая когда-то гналась на велосипеде за машиной, увозящей Генку в город, и плакала навзрыд, оттого что он с переднего сиденья даже не оглянулся ни разу.

Я опрометчиво упомянула про наши с Генкой встречи над интегралами, и Надя, заговорщически мне улыбнувшись, немедленно попросила:

- Ой, а можно, я тоже приду? Я совсем не понимаю алгебру, а мне ее сдавать!

Через фальшивое ликерное тепло я почувствовала, как сердце цепенеет и сжимается от холода до размеров компотной сливы. Генка был мой. Я не хотела делиться нашим общим временем с Надей. Я знала, что она все испортит.

Конечно, я взяла ее с собой. Конечно, она все испортила.

 

***

Раздеваясь перед сном, я случайно выглянула из окна мансарды. Свет ночного фонаря почти не прикасался к беседке, но, приглядевшись, все же можно было увидеть замершие силуэты, издали похожие на статуи в парке. У меня щенячьей тоской защемило сердце. Они обнимались.

 

***

Я проснулась спозаранку от возмущенных криков Надиной бабушки и не сразу вспомнила, где я нахожусь и что вчера произошло на нашей даче.

- Переспит и бросит! – доносился крик. - Говорю тебе, переспит и бросит! Ему-то что, вставил, вынул и пошел! Только ты его и видела! Книжек начиталась! Лучше поговори со своей матерью, она тебе всю правду расскажет, какие мужики на самом деле!

Надя стремглав влетела по лестнице в мансарду. Ее бабушка бог знает как проникла на наш участок и теперь стремительно, насколько могла, приближалась к дому, вдохновенно, без остановок, завывая во всю Ивановскую:

- И не жалуйся потом, не реви, не говори, что бабушка тебя не предупреждала! Ты на себя-то посмотри, кому ты вообще нужна, худая, как рельса, ни сиськи, ни письки, а туда же!

- То ли еще будет! – сказала привычная Надя. – А Генка где?

Я не знала. Дома его не оказалось – видимо, ушел огородами, предчувствуя неладное.

- Дверь! – спохватилась я и бросилась вниз, едва успев невежливо  задвинуть засов перед лицом полиции нравов. Наверное, это выглядело очень смешно, потому что Надя хлопнулась на стул и неудержимо, заразительно расхохоталась. Мы смеялись, смеялись и никак не могли успокоиться, хотя нужно было, наоборот, затаиться и ждать, когда бабушка уйдет со сцены. Та, однако, совсем не собиралась домой и засела в беседке, откуда громогласно, как на митинге, выкрикивала что-то вроде:

- Надежда, выходи! Выходи, зараза такая! Глаза бы мои тебя не видели!

Генка до вечера так и не появился, даровав нам с Надей возможность вдвоем убрать улики вчерашнего праздника – батарею пустых бутылок, осколки разбитой кружки, смятое постельное белье на родительской кровати, пропахшее табачным дымом, и прочие следы присутствия тех, кто вчера казался мне вполне приличной публикой.

Совместными усилиями мы вернули нижней комнате и кухне почти невинный, нетронутый облик: вымыли посуду и полы холодной водой, от которой немели руки, перестелили кровати, затолкав грязные простыни вглубь шкафа, я унесла бутылки в дальний мусорный бак. Генки все не было, и не знаю, кто из нас двоих злился на него сильнее. Я не нашла ключи от дома, не могла уехать в город и даже приготовила ужин, лишь бы убить время.  

Так и не дождавшись Генку, Надя ушла сдаваться бабушке, получила тряпкой по шее, очередную порцию нотаций и запрет подходить к Генке ближе, чем на двадцать метров. Забившись в угол дивана, Надя делала вид, что решает задачи к экзамену, а на самом деле строчила в толстой тетрадке очередную главу своего романа и рисовала к нему иллюстрации – длинноволосых девушек с пухлыми губами и печальным взором. Ждала удобного момента, чтобы выбраться через окно и сбежать на ночное свидание с Генкой.

Кстати, один из своих романов она отдала мне на хранение, чтобы сберечь от унизительного досмотра бабушки, втихаря обследующей ящики Надиного стола. Роман назывался «Пусть к счастью», и Надя разрешила мне его прочесть: действующими лицами в нем были блондинка Сара, в которой без труда угадывалась сама Надежда, и высокий прекрасный брюнет Том, подозрительно похожий на Геннадия.

Вскоре мы перестали общаться, я забыла про тетрадь и нашла ее в старых бумагах только через семь лет, при переезде на новую квартиру. Присела на минутку в кресло и, не отрываясь, прочла от начала и до конца. Я снова ощутила себя шестнадцатилетней. Всколыхнулись забытые, космически далекие ощущения постоянной влюбленности, несознаваемой легкости, беззаботности, предвкушения скорого начала настоящей жизни, щедрой на удачи и полной любви. Короче говоря, то самое чувство, которое я когда-то принимала за серьезные душевные страдания.

А тогда, в наши шестнадцать, я завидовала, злилась, мучилась от такой себя и решила больше никогда не общаться с Надей.

Это было несложно, Надя мне не звонила – в городе ее засадили под строгий домашний арест, мама с бабушкой поочередно отводили ее на экзамены в институт и ждали у выхода. С Генкой я не говорила, домой к отцу не приходила, отгородившись собственными экзаменами, на которые я бросалась, как на бастион. Я легко поступила, как и хотела, на юридический, в подарок от отца на неделю улетела к подруге в Питер и очень старалась не тратить свое время на страдания по Генке.

Я все реже думала о нем, даже перед сном - не всегда, даже когда очень сильно хотелось себя пожалеть – изо всех сил не вспоминала.  

 

***

Генка недолго встречался с Надей, в сентябре она ушла от него, влюбившись в своего преподавателя. А на следующий год Генка перевелся учиться в Томск. Хотя все, кроме отца, относились к его планам скептически, сразу после защиты диплома Генка сменил Томск на Москву.

Я помню, как безбожно опоздала тогда в аэропорт – не услышала будильник и подскочила на кровати за десять минут до окончания регистрации на рейс. Наспех одевшись и добежав до остановки, я плюнула на все меры безопасности и села в машину к первому попавшемуся частнику. Для пробок было слишком рано, мы ехали быстро, удачно проскакивали светофоры, и тем страшнее было смотреть на часы, которые оскорбительно проворно отсчитывали секунды. Если бы все в этом мире действовало строго по расписанию, то самолет уже выруливал бы на взлетную полосу. Но с каждым кварталом, оставшимся позади, с каждым перекрестком крепла надежда, почти превращаясь в уверенность, что самолет, так или иначе, задержат. 

Стойка регистрации была закрыта – я словно налетела с размаху на невидимое толстое стекло. Перехватило дыхание и уши заложило, как если бы это я сейчас сидела в набирающем высоту самолете. Я как-то сразу поняла, что сейчас Генка находится между небом и землей. Было поздно прорываться в зал-накопитель, просить, умолять, покупать билет на тот же рейс, прыгать через турникет.

Моя душа метнулась по серым коридорам аэропорта, проскользнула через паспортный контроль, зону досмотра и рванулась в небо, туда, где начинался самолетный след, на глазах тающий в бледном утреннем воздухе. А я, осторожно перемещаясь среди пассажиров, встречающих, таксистов, людей в форме и огромном количестве сумок на колесах, снующих под ногами, ушла к маленькому бару и купила гадостный растворимый кофеек в пластиковой кружке. Каждый удар сердца говорил мне: вот и все. Уехал.

И еще раз, и еще раз, и еще я прокручивала в памяти одни и те же кадры нашей последней поездки на дачу – семейный обед, поездка на пляж на одном велосипеде (я на раме, Генка дышит меня в затылок), ночной костер и мы вдвоем. Сочное пощелкивание горячих сосисок на языке. Легкий разговор ни о чем. Ветер дует в мою сторону, и дым костра щиплет глаза. Я придвигаюсь ближе к Генке, он внезапно кладет руку мне на плечо и тепло целует в висок:

- Алька, ты придешь меня провожать?

- Приду, - почти шепчу я.

- Я тебе напишу, обязательно напишу! Как жаль, что я уезжаю уже послезавтра!

- Напиши, - выдыхаю я, вжимаясь в его плечо так тесно, словно можно замедлить время.

И как мы, одновременно оголодав посреди ночи, ринулись во двор объедать ягодные кусты, а под утро, проснувшись, я поняла, что лежу щекой на Генкиной ладони, пропахшей терпким черносмородинным духом.

 

Вы спросите – почему я не хочу рассказать подробнее.

И я отвечу – потому что это самое-самое мое.

 

Двадцать пять  

В пятнадцать лет мы отчаянно мечтали о большой любви, о страсти, о физической невозможности жить без другого, и жаждали, ждали ее так, словно это волшебный ключ к настоящей жизни, ее смысл, путеводная звезда, единственное спасение от болотистой повседневности – вот чуть-чуть оступишься, и ты уже толстая тетка в халате, сидящая перед телевизором с мужем в трениках, но это, конечно, не про нас.

Лет десять спустя я обнаружу, что незаметно превратилась в типичный образец офисного планктона и почетного члена общества потребления. Моя жизнь будет обычной, понятной и спокойной: работа пять дней в неделю, йога по вторникам и четвергам, в пятницу с друзьями в паб, легкий шопинг в выходные, отпуск на море – две недели в году,  ипотека – кажется, навечно.

Я буду жить с человеком, который развешивает одежду на стульях, таскает еду с моей тарелки, везде оставляет кружки с недопитым чаем и забывает закрывать занавеску в душе, разводя на полу болото, и это он же будет считать меня мелким бытовым фашистом всего лишь за то, что каждую ночь я стаскиваю с него одеяло, а мой будильник утром орет четыре раза через каждые пять минут. Самой не верится, но я буду чувствовать себя счастливой в самые незначительные моменты – вместе выбирать сыр в магазине, смотреть детектив перед сном, есть одно мороженое на двоих, положить руку на мужское колено в машине, в сердцах кинуть подушкой и получить сдачи. Я пойму, что не хочу и боюсь итальянских страстей, а главное для меня таится там, где нежность, нужность и стремление заботиться о другом человеке. И, кстати, я буду носить его фамилию.

Но каждый год в мой день рождения будет раздаваться международный телефонный звонок. Иногда – сразу после полуночи, иногда – рано утром. Я буду уходить на кухню и там, закрывшись, сидя на полу, накрепко прижимать телефон к уху и через помехи ловить летящие из Чикаго поздравления, угадывать пожелания здоровья, денег и любви и обещание, честно-честно, приехать летом в отпуск в родные пенаты. Я буду отвечать обычное - все у меня замечательно, спасибо, что позвонил, да, надо встретиться, привет жене, а услышав в трубке неизбежный прощальный гудок, я не сразу отсоединюсь, будто, если прислушаться, можно в радиоволнах различить еще хотя бы слово, летящее оттуда ко мне.

Следующие несколько дней мне будет сложно отогнать от себя ощущение, что в какой-то момент в прошлом в моей жизни все пошло не так и теперь я живу словно в неправильно решенной задаче - как те полтора землекопа из детской книжки. Я буду чувствовать себя очень глупо. А потом все войдет в свою колею. Надолго. До очередного звонка.

Иногда мне кажется, что я похожа на дерево, на стволе которого однажды вырезали ножом «А♥Г».

 

 

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.