Журнал Огни Кузбасса
 

Сергей Подгорнов. Аукцион (провинциальный роман о жизни кабинетных работников) (продолжение)

Рейтинг:   / 1
ПлохоОтлично 

 

Глава 7. ВЕЧЕР

 

День остывал. Солнце, точно хитрый проситель к двери хамовитого и замшелого бюрократа, вкрадчиво подбиралось к горизонту и хотя висело еще довольно высоко, но нестерпимая жара уже съежила ножки, а нагретый с утра асфальт поспешно и с облегчением выбрасывал из себя излишки тепла. Тени удлиннились, и от легкого, еле слышного потягивания воздуха и от неги, разлившейся вокруг, стало удивительно приятно и хорошо. В такой душевный и благодатный вечер хотелось непременно совершить какой-нибудь поступок!

Подойти, допустим, к торговке, одной из тех, что часами торчат на малом базарчике за магазином "Юбилейный", и купить у нее – нет, не семечек и даже не стакан смородины или душистой малины, а пару крупных мясистых помидоров под названием "Бычьи сердца", или "Тамбовских" – те мельче и сочнее. И тут же, облокотясь на прилавок, съесть один из них, и слушать, как торговка нахваливает – и совершенно справедливо – свой товар. А можно сесть на "сто второй" и поехать на Асинку – туда, где жара влепляет веселые щелчки беспечным гражданам, и они, разомлевшие, полуголые, пачками валяются по ее живописным берегам; и искупаться в сверкающей бликами воде, а потом лежать, обсыхая, на мягкой траве и обмахиваться веткой от назойливых слепней. А еще можно, если настроение соответствует, взять бутылку "кувшинки" (или две – три – четыре) и отправиться на мичуринский и там пить ее медленными глотками, закусывая или все той же сладкой смородиной с куста, или коротким и толстым огурцом с грядки – это уж у кого какие запросы...

...На Диспетчерской, узлом стягивающей автобусные маршруты, многолюдно, как, впрочем, и всегда по окончании рабочего дня. Число ожидающих разломлено примерно поровну с одной и с другой стороны овальной площадки. Над головами, затейливо изгибаясь, вьется сизоватый папиросный дымок и во множестве синеют открытые татуированные руки мужичков – шахтеров с "Асинской" и работяг с металлического.

Асинские автобусы имеют давнюю привычку двигаться по своим особым, наизнанку вывернутым графикам. Смешно и глупо спрашивать у ленивой тетки за окошком диспетчерской, когда же будет твой маршрут. Она все равно ответит только одно: "Скоро". И повернется к вам толстым затылком и будет продолжать зубоскалить с шоферами. Лучше стой, жди и замечай: то ни одного нет, то друг за другом сразу три. А то столпятся перед маленьким теремком диспетчерской штук семь или восемь и смотрят, словно стадо овец, пустыми бесстыжими окнами на томящийся народ.

Асинский народ терпелив. Долгое стояние на остановках отшлифовало новый тип сообщества граждан. Граждане этого типа в ожидании нужного маршрута мирно и доверительно беседуют между собой, однако стоит подойти автобусу, как все моментально преображаются. Каких-нибудь две задушевных приятельницы, пять минут назад говорившие о самом сокровенном, теперь, стремясь к заветной двери, шипят, отталкивают друг друга, а то и норовят одна другой поддать коленом под зад. Для большего ускорения. Сколько б ни было пассажиров – роли не играет. Даже если на остановке не больше трех человек – редкий случай, чтоб они не проникли в автобус, не орудуя локтями. На свежего человека все это производит сильнейшее и неизгладимое впечатление. Но чему удивляться? Вот поживешь немножко здесь и сразу поймешь: лучше уж слегка потолкаться, но уехать, чем ждать очередного автобуса. И нет никаких сомнений в том, что если две упомянутые приятельницы назавтра встретятся здесь же, то они как ни в чем ни бывало продолжат беседу.

Но пока автобусов нет – все спокойно стоят, знакомые негромко обмениваются новостями, рассуждают о видах на урожай, а то и понемножку изумляют друг друга: "...То-то я Саньку твово полгода не вижу!" – "Посадили его, как есть посадили, я уж к нему с передачей ездила." – "А Надька-то его че?" – "А че Надька – пьет!" – "Вот она наша материнская доля..."

Под самыми ногами, в пыли, нагло и вызывающе бродят грязные голуби, сбиваются в кучки, особенно возле тех, кто щелкает семечки – авось что-нибудь перепадет...

...Со стороны улицы Максима Горького, оттуда, где запрокидывалось вниз отгоревшее солнце,одышливо и неуклюже подкатила скособоченная, до предела переполненная "восьмерка". Старый автобус-"гармошка", тяжко вздохнув, подставил тускло-желтый бок взволновавшейся разом толпе. Еще не успели раскрыться двери и выпустить тех, кому дальше не надо, как жаждущие уехать плотно прилипли к нагретой металлической стенке, образовав два напряженно шевелящихся роя.

Шофер побежал в диспетчерскую, туда же отправилась и кондукторша.

Внутри салона началось бурное движение и вспыхнула яростная перепалка:

– Че трогаешь, я те щас трону!

– Радуйся, дура!

– Тетка, отодвинься, а то помну!

– Малец, отрули в сторону, не мешай.

– Ты куда ломишься, леший, прямо по ногам!

– Сунь их в карманы!

Что особенно характерно – "гармошки" имеют, как известно, три двери для пассажиров, но у асинских автобусов всегда, испокон веков, открываются две – первая и средняя. Только первая и средняя! Почему шоферы не открывают заднюю – остается удивительной, непостижимой загадкой для асинцев. Большинство отчаялось, махнуло рукой и не ропщет, но кое-кто из слишком въедливых звонит иногда в контору АТП, задает вопросы (даже, бывает, и в грубой форме!), там туманно обещают разобраться и на этом все кончается.

Таинственную загадку третьей двери предстоит, вероятно, решить лишь грядущим поколениям.

Эдик, с младых ногтей выпестованный галеркой, пробирался в салоне от привычной задней закрытой двери к средней открытой. Пробирался, вздернув над собой дипломат, и при необходимости старательно колотя им по чужим головам, пробирался, рывками продергивая себя сквозь густоту стоящих. В ноздри ему бил спертый прокисший воздух, лицо то справа, то слева обвевало разной плотности перегаром. Кто-то придавил ногу, кто-то въехал локтем в бок, но – усилие, еще, и Асадчий выбрался наружу.

– Черти, чуть не задавили, – весело сказал он, потирая бок и наблюдая начало штурма. А там уже масса слипшихся тел напирала, бурлила, выдавливая из себя в салон по одному-два счастливчика. Слышался приглушенный бабий визг.

– Бедный автобус! – посочувствовал Эдик, отряхивая джинсы.

Стоп! А где замечательная зимняя куртка под экзотическим названием "пуховик"? Где она, пошитая стараньями чернооких китайских прелестниц и срочно доставленная тетке Лизе, чтобы согреть твои плечи? Где куртка, Эдик?

А там, где ей и положено быть – на шахте "Ударник". Всем хороша вещица, но рукава длинные. Или руки короткие. В общем, перестаралась тетка Лиза. Ну да ладно, ничего. Они сейчас уголек только так за кордон фугуют. А в обмен и телевизоры, и видики, и магнитофоны, не говоря уж о тряпках.

Тетка погоревала, погоревала, но теперь руки ниткой измерила и узелки завязала, в следующий раз должно быть без осечки.

Не обошлось, конечно, без того, чтобы в очередной раз не поцапаться. Тетка Лиза – депутатка, на всех сессиях секретарствует рядом с Мудрым, от нее тоже многое зависит. Но, что самое удивительное, к Мудрому она расположена.

– Бедная Лиза, ты в своем уме? – без обиняков спросил однажды племяш.

– Голуба, да других ведь нет. Безрыбье...

Оно, конечно, справедливо. Но кочку на ровном месте чего уж вершиной считать, ты ж ведь не дура, все понимаешь. Вот и сегодня племяш невинно так попросил:

– Тетка, не губи! Порадей на сессии о газетке. Не суй нас под садоводов.

– Еще чего, – сразу ожестев голосом сказала тетка. – Вас непременно надо сунуть.

– Крови ты моей хочешь, – нажимал племяш.

– Не хочу.

– Хочешь, хочешь! Ты знаешь, что такое баба начальница?

– Еще неизвестно, – упорствовала тетка, – кто для тебя лучше: Вовк или ваш Тонкобрюхов.

Слово за слово и пошло-поехало. Короче – наговорили друг другу... Потом, правда, Эдик в шахту спустился, взял материалец для репортажа, так что все равно не зря съездил...

...Рядом, перепоясанные полотенцами, разговаривали два шахтера. Один, с остро выпирающим кадыком, взахлеб затягивался папиросой.

–...А я уж бухой, даю деньги Рыжему: на, говорю, достань еще два пузыря. А он: да ты че – сам не можешь? Во! Я аж отрезвел. В натуре! Ну, борзота: на шару жрешь и сбегать не хочешь! А он поднялся и на меня же и поволок! Я разворачиваюсь – хрясь в хохотальник! Он – опять. Я еще. Он куда-то урылся, я его больше и не видел. Мы с Мишухой допили, потом Ленька пришел, флакон принес – мы и его раздавили. И как домой добрался, не помню. Седня башка весь день трещит.

– Поехали, …, ко мне, – предлагал другой.

– А че?

– Я вчера пива канистру взял. Еще, …, литров девять осталось.

– Ну и пей.

– Да, понимаешь, карбюратор че-то в "Иже" барахлит. Может, заодно глянешь?

– А рыба есть?

– Найдется. Я, …, карасей навялил.

– Стерва твоя опять жужжать будет.

– Она во вторую.

– Ладно, поехали...

Эдик покачал головой и потрюхал домой – а жил он в сотне метров отсюда в переулке с подохнешь от смеха названием: Электрический. Надо было обогнуть недавно оштукатуренное четырехэтажное здание и завернуть во двор. Там в дальнем углу стоял старый, облупленный как яичечко дом в три этажа с разрисованными стенами понизу и такими же изукрашенными дверьми подъездов. На скамейке у входа два замызганных ребенка неопределенного пола играли "в дом". Один из бесполых, подняв игрушечную чашку и явно подражая кому-то, солидно басил:

– А жрать опять не сварила, ... твою мать!

Эдик вдруг притормозил и сделался серьезным. Следы напряженнейшего раздумья отразились на челе. Брови и нос втянулись, лицо стало плоским. Сложную задачу решал он про себя. Но – мгновение, два и уродливые морщины опять разгладились, лицо стало прежним – выпуклым и беззаботным.

Приняв решение, Эдик радостно хмыкнул и, вместо того, чтобы подняться на свой второй этаж, развернулся и побежал в редакцию.

 

В тот момент, когда Пальма получила оттиск последней, четвертой полосы и уже собиралась на встречу с Чемякиным, к асинскому железнодорожному вокзалу, шагая прямо по шпалам, уверенно и быстро приблизилась странная до нелепости фигура. При ближайшем и детальном рассмотрении оказалось, что это дама, причем высокого роста, с крупными грубоватыми кистями рук, маленькой головкой и с волосами, собранными в приплюснутый пучок на затылке. Была она смуглая от загара, в кедах, шортах, в клетчатой рыжей рубашке с закатанными по локоть рукавами и сильно поблекшей, а также в шапочке с темным козырьком от солнца. За плечами горбатился небольшой, но плотно набитый рюкзак, яркий и веселый, словно конфетная бумажка; на боку болтался планшет, а в руке она сжимала крепкий и полированный от долгого употребления посох. В общем, экстравагантная дама. В Асинске так не ходят.

Перрон в этот час оказался пуст. Как раз обозначился такой промежуток, когда ни пассажирские, ни электрички не стопорили здесь размашистый бег, не открывали дверей, из которых шумно вываливала пестрая небогато одетая толпа с кошелками и чемоданами. Только тяжелые товарняки, груженые лесом и прочим важным добром, сотрясаясь на стыках и басисто гудя, пролетали под виадуком.

На сером асфальте и между рельсов валялись пыльные окурки, куцые обрывки бумаг, конфетные обертки и прочая подобная дребедень.

Какой-то мужичок, в мятой захватанной кепке, из тех, кто всегда имеет массу свободного времени, в одиночестве сидел на перронной скамейке и сердито плевал под ноги, напряженно целясь в пивную пробку. Результаты были не очень. Подняв голову, он, нимало не смущаясь, в упор рассмотрел возникшее явление. Явление не сулило ни вреда, ни пользы. Оно приблизилось и на ломанном русском языке спросило:

– Скажите пожалуйста: как пройти в редакция ваша газета?

Мужичок плюнул еще раз и безразлично сказал:

– Так это в центр надо. Вот по виадуку, ну, потом вниз, мимо кладбища, по Гагарина, потом мимо "Детского мира". Там будут универмаг, трест, школа. И – к Дому Советов.

Уж если человек топает по шпалам, ему, естественно, и в голову не пришло предложить ей проехать на автобусе.

Перемахнув по виадуку через рельсовые пути, незнакомка оказалась на Гагарина. Дорога вниз спускалась единственная, но, тем не менее, путешественница испытала сильное беспокойство: правильно ли она идет? Ей сказали про кладбище, а вот кладбища-то она как раз никакого и не видела. Слева от дороги тянулись спрятанный за забором гвоздильный цех, там иногда что-то ухало – делались гвозди, дальше деревянная старая ветлечебница, к перилам крыльца которой толстой, но потертой веревкой была привязана равнодушная корова, белая с черными пятнами, а ниже – частные дома, крытые где шифером, где железом. Справа кудрявилась томной зеленью небольшая рощица. И невдомек ей было, что рощица – это и есть кладбище. Но там уже сорок лет не появлялись новые поселенцы, а за сорок лет, как известно, все могильные кресты и тумбочки хозяйственные живые давным-давно растащили на дрова.

Гостья утешила себя тем, что недостаточно знает русский язык и, вероятно, что-нибудь не так поняла. Здесь же, на Гагарина, но не оттуда, где лежали теперь безымянные покойники, а совсем с другой стороны из подворотни вылетела нервная шавка. Шавка, размером с кошку, развернув торпедное тело, на коротких кривых ногах ринулась к путешественнице и, злобно скаля мелкие зубы, несколько раз отрывисто выкрикнула:

– Аф! Аф!

С улыбкой в лице гостья отмахнулась от нее посохом.

Спустившись до основания улицы Гагарина, незнакомка была вынуждена несколько минут постоять на перекрестке, ибо все асинские машины устроили такую канитель, летая как оголтелые в разные стороны, что проскочить через дорогу не было никакой возможности. А светофор, как на грех, в этом месте оказался непредусмотрен. Но путешественницу это ничуть не огорчило. С любопытством водя вокруг себя глазами, она успела рассмотреть с одной стороны школу №17, окруженную потрепанной изгородью и садиком, а с другой огромный кирпичный банно-прачечный комплекс "Здоровье", который мало кто посещал, однако не по причине отменного природного здоровья асинцев, а по причине высокой стоимости входных билетов.

Всего этого гостья, конечно, не знала, однако обнаружив отсутствие государственного флага над тем и другим зданием, она догадливо сообразила, что ни то, ни другое не могут являться Домом Советов.

Наконец в непрерывном потоке машин образовалась щель и путешественница, размахивая посохом, ловко перебежала на другую сторону. Здесь она сразу оказалась около спортивного магазина "Чайка", назначение которого определить не составило труда, так как в огромной витрине образовали сложную композицию резиновая надувная лодка, гантели и тренажер производства местного металлического завода.

Здесь незнакомку обогнал наглый шкет на велосипеде. Он обернулся и присвистнул:

– Тетка, ты откуда?!

За что был также награжден доброй широкой улыбкой.

У решетки городского парка, который сразу за этой решеткой проваливался в яму, она еще раз пересекла дорогу.

На углу магазина "Юбилейный" стояли и сидели в рядок торговки цветами. Все, как по команде, бросили лузгать семечки и дерзко осмотрели прошагавшее мимо чудище.

– Тьфу, срамота какая, – сказала та, у которой в ведре были астры, – в трусах по улице чешет и хоть бы хны!

– С телевизора моду берут, – сказала другая, с гладиолусами. – Я вчерась видела: в Ленинграде бабы так тоже ходят.

– А это не Дарьи Степановой дочка? – предположила третья, из корзинки которой выглядывали крупные садовые ромашки.

– Какой Дарьи?

– Ну – возле "Таежного" живет. Дочка у нее – умом тронутая.

– Может и она, кто ее знает...

Дальнейшее обсуждение было разом прервано. Возле торговок с явным намереньем купить цветы остановился лысый пьяненький мужичок. Весь ряд всполошился:

– Возьмите гладиолусы!

– Ромашки! Ромашки!

– Покупай астры, молодой человек!...

Еще пару раз уточнив направление, гостья Асинска, шагая ровно и широко, минут через сорок добралась до указанного места. Здесь она, поднявшись по лестнице, спросила у дежурного: "Как пройти в редакция?" и, наконец, оказалась перед одним из нужных кабинетов.

Корректорши Валечка и Рая, как всегда стремясь поскорее покончить с казенной работой и убраться восвояси, вычитывали полосы. Дверь была открыта. В проеме этой двери и возникла нелепая фигура с палкой в руке и, радостно улыбаясь, спросила:

– Это редакция?

Валечка, сидевшая ближе, еще не окончательно оторвавшись от полосы, недовольно буркнула:

– Да.

– Здравствуйте.

– Здравствуйте, – на этот раз нестройно ответили корректорши, озадаченно глядя на вошедшую.

– Я из Америка. Меня зовъут Дженет Кестер. Я иду пешком из Орша – Владивосток. Мне нужно где-то ночевать.

Корректорши переглянулись.

– Надо проводить к Максиму Евсеичу, – сказала смышленая Валечка. – Пойдемте со мной.

Тонкобрюхов редко отправлялся домой раньше пяти. Давая послабления другим, он ни в коем случае не позволял их себе. "Служба, – убежденно говаривал он, – требует порядка прежде всего от руководителя." И хотя делать ему ровным счетом было нечего, он терпеливо дожидался окончания рабочего дня. Оставалось еще восемь минут. Редактор бездумно полистывал "Литературку" и поглядывал на часы.

– Максим Евсеич, тут вот американка к вам. Ей ночлег нужен.

Следом обнаружилась и она сама.

– Здравствуйте!

– Как – американка?

– Ну – говорит, из Америки. Документов-то я у нее не проверяла, – запросто вылепила чистосердечная Валечка.

Тонкобрюхов не на шутку опешил. Вот так да!

Конечно же, не исключено, что где-нибудь в Ленинграде или Москве американки так вот запросто, с рюкзаками и палками, ходят по редакциям. Но в Асинске такое не принято. И никогда не было принято! За восемь лет его пребывания в должности никакие американки сюда не заглядывали.

Лошадь вскочил, задвигался, замельтешил.

– Пожалуйста. Искренне рад, – лицо его перекосило улыбкой. – Да вы садитесь, садитесь.

– Спасибо, – американка ловко сбросила на пол рюкзак, сильно потерла ладонями отекшие плечи и с наслааждением откинулась на спинку стула.

– Надолго к нам?

– Да, надолго. Завтра – дальше.

А-а...– смекнул редактор: дружба – фройндшафт. Но, черт побери – почему одна? Где сопровождающие? Ведь обязан же кто-то следить, чтоб нос куда не надо не сунула. Тут, надо понимать – Сибирь, заводы военные, радиация всякая... Где они? Сидят, поди, сволочи, в ресторане и водку дуют. Хоть бы позвонили, предупредили. И почему это он, Максим Евсеич, должен искать ей ночлег? С какой стати? И вообще – кто ответственный за все это дело?... Вот она – проклятая наша российская безалаберность!

Американка глядела на редактора прямыми как клинок, но в то же время очень живыми и навсегда влюбленными глазами.

– Я иду пешком из Орша – Владивосток. Меня зовъут Дженет Кестер.

– То есть, как "пешком"? – не понял редактор.

– Так.

– Прямо вот так вот?

– Да. По шпалам. Поезд – ту-ту, я уступал. Три раза останавливался. Говорит – садись, подвезу. Я: нет-нет, мне надо только пешком, – американка восторженно улыбалась. Судя по этой улыбке, ей доставляло огромнейшее удовольствие шагать по шпалам и видеть в настоящую секунду перед собою редактора местной газеты.

– Хм... А где этот Орша? Где он находится? – растерянно спросил Тонкобрюхов, замирая и тоже внезапно переходя на ломанный язык.

– О-о!... В Белоруссия.

Редактор сделал движение головой, будто ему мешал воротник.

– Да, конечно, в Белоруссия... В войну там партизаны были...

Боже мой, как все это нелепо, дико, несуразно! Несет по России из далекой Орша удалую американку. И поезда останавливаются, машинисты из окошка высовываются... А к нему недавно сестра приезжала из Казахстана, поезд на четырнадцать часов опоздал – тоже, поди, машинист из окошка кого-нибудь высмотрел и подвезти предлагал... Великодушна Россия, всякого приветит. Редактор засмущался, не зная, куда девать внезапно ставшие беспокойными руки.

– Ну и как?

– Что?

– Как... дорогу выбираете?

– Я по железная дорога иду, – раздельно сказала заокеанская путешественница, засомневавшись вдруг в правильности расстановки подлежащих и сказуемых. Она бросила перед собой планшет и выудила оттуда карту. – Утром вышла из город Анжеро-Судженск, завтра буду город Яя. Да.

Максим Евсеич цепким взглядом в одно мгновение обшарил знакомую местность. И город Анжеро-Судженск, и город Яя, и родной Асинск были означены по-русски. Кроме того, надпись в нижнем углу свидетельствовала, что карта печаталась в советской типографии.

– А кто вас сопровождает?

– Никто. Я один.

– Нет, в городе – понятно. А между городами? Через тайгу?

– Один.

Поразительно! Она, эта странная американка, не видела ничего особенного в том, чтобы путешествовать одной в глубине России! Редактор сунул руку в карман, нащупал смятый платок, хотел вытащить, но вспомнил, что тот не совсем свежий и передумал.

– И не страшно идти? Народ ведь всякий бывает... Обидеть могут.

– Нет, не страшно. Люди хорошие. Я Богу молюсь и иду.

И опять, черт возьми, улыбка. Редактору стало окончательно не по себе.

– Подождите, я сейчас позвоню.

Он набрал номер Утюговой. Уж эта-то пройдоха его выручит. Заодно, может, и бизнес какой совместный организует.

– Наталья? Чем занята?... Да, понимаешь, тут у меня американка сидит, самая настоящая. Пешком через всю Россию топает. Ее на ночлег приютить надо. Сможешь? Давай тогда в редакцию...

Положил трубку, облегченно вздохнул:

– Все устроилось. Сейчас за вами придут.

Американка, которая, вытянув тонкую шейку, напряженно прислушивалась к разговору, вновь развеселилась.

– Спасибо, спасибо.

Максим Евсеич поправил галстук.

В дверь заглянула Валечка:

– Чаю хотите?

Американка кивнула.

...Пять минут спустя, когда пили чай со смородиновым вареньем, Максим Евсеич, дуя в чашку, спрашивал:

– Что ж – и родители у вас есть?

– Есть, – американка позвякивала ложечкой. – Мама. Папа. Фермеры в штате Айова.

– Понятно, – кивнул экономически подкованный редактор. – Выращивают пшеницу и нам продают.

– Нет, нет, – путешественница отрицательно помахала крупной жесткой ладонью. – Спортивный лошадь разводят.

Упоминание о лошадях неприятно кольнуло Тонкобрюхова.

– А вы, если не секрет – замужем?

Опять обворожительная улыбка:

– Замуж я не хотель, времени нет.

Из дальнейшего разговора мало-помалу выяснилась путанная и сомнительная биография госпожи Кестер. Оказалось, что около восьми лет она была монахиней в монастыре. Затем работала массажисткой. ("Ничего себе поворотцы! – не одобрил редактор. – Уж лучше бы потом в монастырь, грехи замаливать.") Но хоть так поверни, хоть этак, а трудовое крестьянское происхождение было заметно подпорчено. Дважды попадала в автокатастрофу. Были переломы, много переломов, да.

– Что ж так неосторожно, – посочувствовал редактор.

Господи, да где ж Наталья? И отчего время совсем не движется? Тонкобрюхов украдкой глянул на рогатый штурвал. Двадцать четыре минуты шестого. "А не подарить ли ей эти часы?" – отчаянно подумал Максим Евсеич. Но сдержался. Часы были редакционная собственность.

– Ну а цель-то, цель-то вашего похода какая?

– Мы боремся за экологию. Смотрим, как природа – хорошо, плохо?

И снова редактора охватило скверное ощущение полного абсурда происходящего. Тут неизвестно, что будет с газетой, неясно, удастся ли аукцион, куда ни кинь – изо всех дырок и щелей мерзкая повседневность высовывает рожи, обступает, теснясь, и хватает за руки, а ей, видите ли, "природа – хорошо, плохо?" Как с луны свалилась. "Мне бы твои заботы!" – с тоскливой завистью горячо возмечтал редактор.

Но тут, слава богу, прибежала Наталья – забрала американку. Максим Евсеич, радостно попрощавшись с гостьей и пожелав ей счастливого пути ("Россия у нас – удивительная страна." – "Да. Да."), тоже заторопился домой. Душевный дискомфорт, однако, не проходил.

В кабинете напротив стучала машинка. Лошадь заглянул. Сенечка прилежно долбил по клавишам. Вот еще тоже... американец.

– Тебя жена не выгонит?

– За что?

– За то. После работы к ней не торопишься, вот за что.

Сенечка застенчиво улыбнулся. Господи, какая у него улыбка дурацкая!

Максим Евсеич вышел на воздух. Прохожих было немного и все какие-то незнакомые. На обочине тротуара, ниже памятника с рукой, точно наказанная за провинность, пригорюнившись сидела на стульчике продавщица беляшей. Перед ней на столике возвышалась громадная алюминиевая кастрюля, накрытая тряпкой. Засохшие беляши никто не брал. От Горячки, мимо партийного здания быстро наискосок перебежали дорогу два пацана. У старшего на плече лежало удилище, младший нес литровую банку с водой. В банке печально плавал пойманный на глупости и жадности карасик. Жизнь текла своим банальным чередом.

Тонкобрюхов, обдумывая случившееся, неторопливо шлепал по асфальту. Черт возьми, отчего же такая неловкость? Ну, подумаешь, фифочка иностранная в Асинск залетела. Эка невидаль! Что он их – раньше что ли не встречал. Да когда в Болгарии на курорте был – они ему все глаза намозолили. Экскьюз ми, плиз... Тьфу, холера... И вдруг редактор понял: да он ведь не знал, как с ней себя вести – вот в чем штука! Неопределенность его подкосила!! Здесь, в городе, он легко общался с каждым, будь то крупный начальник или заезжий угольный генерал из области (слегка снизу вверх), а уж тем более какая-нибудь старуха, мыкающаяся из-за пенсии (слегка сверху вниз). Но американка... Тут вам все ж таки не Болгария, экскьюз ми, плиз. По какому разряду относить прикажете – по разряду начальников или старух? Вот и метался он, бедный Максим Евсеич, вверх-вниз, раздираемый этой неясностью.

Фу... Сколько голову пришлось ломать! А ведь, пожалуй, перемудрил. Что нам Америка! Америка черт ее знает где. Подумаешь – паспорт иностранный (кстати, может, действительно стоило проверить?). А так – обыкновенная бродяжка, сродни старухе с пенсией. Нет уж, если эта мадам попрется обратно "из Владивосток", тут-то Максим Евсеич не позволит себе сплоховать, встретит ее по-другому. Уж он-то теперь найдется, как ее встретить!

В родной подъезд Максим Евсеич Тонкобрюхов вошел уверенный в себе и просветленный.

 

Глава 8. "ХОЧЕШЬ – СЮЖЕТ ПОДАРЮ?..."

 

 

В вечернее время редакция была самым уютным местечком для тех, кто хотел спокойно и без нервотрепки поработать, собраться с мыслями и, соответственно, разобраться с ними. Молчали телефоны, не дергали посетители, изредка только раздавались в пустом коридоре дробные шаги корректоров Валечки и Раи или сварливый голос "ночного редактора" – уборщицы Дуси, скандалившей с малолетним внуком, которого она брала с собой по необходимости – не с кем было дома оставить: у незамужней дочери слишком много было, на дусин взгляд, личной жизни. И не случайно в притихшем здании долго порой горел свет в каком-нибудь редакционном кабинете. Иногда здесь по необходимости застревал Эдик, бывало что и Максим Евсеич оставался поработать часок-другой, но чаще всего за своим столом бодрствовал все-таки Сенечка, занятый сочинением нового рассказа.

Ах, эти муки творчества, невыразимо сладостные для творца! Он обожал такие вот вечера добровольного уединения. И не потому, что дома не позволяли условия. Вовсе нет, куда там – они с женой занимали очень даже приличную двухкомнатную квартиру с раздельными комнатами. Загвоздка была в другом. Драгоценная сенечкина половина с огромным неодобрением, если не сказать – с ненавистью, относилась к литературным упражнениям мужа. Разве сосредоточишься на каком-нибудь творчестве, если над ухом то и дело раздается каркающий голос:

– Поточи ножи!

Или:

– Опять утюг не работает, и посмотреть некому!

А на самом деле и утюг работает, и ножи острые. Лишь бы придраться, лишь бы оторвать от стола.

Конечно, может быть Люси – так он называл Людмилу – была бы гораздо терпимее, если бы Сенечка писал не про любовь, а на какую-нибудь другую тему. Но в том-то вся и беда, вся отчаянность положения что абсолютно все сенечкины герои и героини любили друг друга! И не просто любили, а прямо-таки были повернуты на этом! Но любили как-то причудливо и странно: без раздеваний, постельных игр; и даже тогда, когда, в силу обстоятельств, оказывались вдруг обнаженными, им почему-то в голову не приходило, чем можно заняться дальше. Однако, несмотря на столь грубые издержки, именно любовь была их основным смыслом существования. Они, конечно, чем-то еще промышляли в остальной обыденной жизни, но это было, сразу скажем, до такой степени незначительное и побочное и моментально задвигалось на такие задворки, что и не отыщешь кто чего студент, а кто где рабочий. Долгими часами влюбленные глядели друг на друга, нежно касались рук и занимались столь же важными и необходимыми для обоих вещами. Были они трепетны, воздушны и символ их любви – поцелуй – начисто затмевал и большие, и малые события. Эдик недоумевал: откуда, к примеру, взялись шоколад и шампанское, если ни он, ни она сроду не выясняли, когда и в каком месте это выбросят на прилавки, и не торчали ни в каких очередях? Сенечка в своих творениях напрочь переступал через столь примитивный бытовизм, а, проще говоря, не видел его в упор. Люси (которая целовалась без малейшего трепета, а обыкновенно – жадно и грубо, и в кровати действовала так, словно перетаскивала кирпичи) это крайне раздражало, как, впрочем, и всех сотрудников редакции.

Иногда, очень, правда, редко, Сенечка получал восторженные письма от студенток педагогического училища, и это были для него подлинные праздники. Все письма – одно или два – бережно хранились в нижнем ящике стола, напоминая о том, что есть – есть! – по счастью, в этом городе родственно чувствующие души.

…И на этот раз за дверью сенечкиной мастерской приглушенно стучала машинка. Корректорская была закрыта – значит, завтрашнюю газету уже сделали.

Стараясь особенно не шуметь, проникший на этаж Эдик вытащил ключ, мягко утопил в замочной скважине и аккуратно повернул. Проскользнув в кабинет, он плотно прикрыл за собой дверь, секунду-другую подумал: стоит ли запирать изнутри и, поколебавшись, решил, что стоит.

Все эти меры предосторожности были предприняты, как мы увидим, не зря. Не всякому делу нужны нежданные свидетели. Дальнейшие поступки внезапного визитера были быстрыми, но не суетливыми.

Поставив дипломат на пол и растворив окно, он открыл дверцу шкафа. Там, пошарив по полкам, выудил старый, с мутным налетом на внутренних стенках стакан. Плеснув из графина воды, Эдик смял чистый листок и этой грубой салфеткой тщательно вытер грязь. Затем рассмотрел стакан на свет, остался недоволен, поморщился и еще раз повторил процедуру. Наконец стакан был вычищен. Эдик уселся за стол и из правой боковой тумбочки, из самых глубин ее, выбросив вначале исписанные потрепанные блокноты, достал бутылку армянского коньяка. Затворница пролежала здесь недолго – даже пылью не успела покрыться – однако, тем не менее, была на треть почата и плотно закупорена бумажной пробкой. В сумеречные для города дни, когда на пьющего человека всем своим гуманизмом наваливается благодетельная трезвость, какое только спиртное не проникает окольными путями в Асинск! Ликеры, ром, хваленое виски..., а недавно вездесущий завотделом прикладывался к корейской водке, на дне бутылки которой покоилась вымороченная до белого цвета редиска. Инженер Сережа, раздобывший иноземное чудо, клялся и божился, что это женьшень!

С нежностью подержав бутылку в руках, Эдик зубами выдернул пробку и налил полстакана.

Ну вот.

Теперь обернемся и отсчитаем десять часов в обратном направлении.

Было утро муторное и были муки мученические. Только вспомнить – духота, тяжесть, Пальма, липкая вода из графина, Тонкобрюхов, Колоберданец, Щучкин – чур меня, чур! Тогда бы эти восемьдесят пять грамм – о, как восторженно затрепетала бы каждая клеточка молодого гибкого тела, как окрылилась бы и взорлила угнетенная и раздавленная душа! И сон бы проклятый сразу исчез, и "страдания" бы выдумывать не пришлось. Все наши беды и несчастья оттого, повторим еще раз, что желания и возможности не совпадают по времени. Вот!

Нет, лучше не вспоминать. Было и прошло, и как будто не было.

Коньяк, еще не выпитый, приятно щекотал нервы.

Наступила короткая волнующая пауза, необходимая для большей сосредоточенности. Эдик вперил глаза в стену напротив. Там огромным болотом расплывалась карта Асинска. Покружив взглядом над зеленой ряской несуществующих парковых зон, завотделом вздохнул, отхлебнул немного и, прикрыв веки, напряженно замер, чутко следуя за прокатившимся внутрь глотком.

Секунда, другая... и лицо его ослабло, размягчилось. Он то подносил стакан к глазам, то заглядывал в него сверху, слегка взбалтывая. Все это походило на строгий ритуал какой-нибудь новой тайной секты. Вслед за первой полстакановой порцией таким же образом исчезла внутри и вторая.

Ах, это тихое, ни с чем не сравнимое блаженство! И пусть нет пива. И вяленых карасей тоже нет. И таиться вот от разных бдительных шакалов приходится. Но кому какое дело? Каждый у нас, граждане-господа, имеет право на свои радости! Да, на свои законные радости в пределах отпущенных возможностей! Имеем право! Не всякий Лошадь, кто везет, и потому не пшеном единым жив человек.

Эдик вскочил и возбужденно закружил от окна к двери и обратно. Ему сейчас требовалось немедленно обдумать какую-нибудь мысль. Какую-нибудь сильную мысль – непростую, неоднозначную, с полным включением мускульной энергии всех наличных мозгов. Но – какую, какую?

О, черт, вертится в голове всякая дрянь. Вон – в шкафах на полках сто лет стоят брошюрки из серий "Библиотечка профсоюзного активиста", "Справочник пропагандиста", "Библиотечка депутата" и даже "Библиотечка допризывника". Вот и у него сейчас какая-то каша, какая-то библиотечка допризывника.

Эдик подскочил к столу, хищно посмотрел на бутылку, Так. Только не спешить. Спешить – значит портить, значит не извлечь и половины тех удовольствий, которые за муки наши даются нам в ощущениях.

После первой и второй порций следовало подождать, когда, размягчая волю и умиротворяя рассудок, зашумит в голове, и томление теплой волной хлынет по всему телу, и тогда вдогон, вдогон опрокинуть еще стаканчик! Ждать, к счастью, оставалось недолго, поскольку желудок с самого утра был пуст – лишь тетка пирожком угостила – и сейчас, конечно же, набросился на коньяк. Ну что ж, дружище – давай уминай, он калорийный!

О, Эдик прекрасно знал повадки своего желудка!

 

….…….

 

Эдик придвинул лист бумаги и начал лихорадочно чертить на нем. Из линий и штрихов сама собой стала получаться фигурка скачущего человечка. Асадчий пририсовал ему рожки и хвост-палку. Вышел чертик. Чертика Эдик посадил на мотоцикл.

Коньяк все еще нащупывал пути от желудка, толкался то в почки, то в селезенку – всё куда-то не туда.

 

……….

 

...И вот наконец-то коньячок добрался до головы и в ней, переполненной мраком и сумбуром, легко и празднично зашумело. И краски мира расцветились по-новому, засияв необыкновенно!

Как и было задумано!

Коньячный пузырек гоголем прогарцевал перед носом, звезды на его плече по-адьютантски сверкнули. Эдик сдвинул брови и вгляделся. Что за черт! Это был его девятый помощник в секретной лаборатории по управлению звездолетами задним ходом – тот самый, которого дважды он уже отстранял от дел за излишнее рвение в работе. "А не налить ли еще глоточек, как полагаешь?" – "Рад стараться, дорогой!" – "Что-о-о?!!" – "Виноват – рад стараться, господин адмирал-фельдмаршал!" – "Молодец, хвалю." Ну-ка: Буль – буль – буль... Ах, хорошо! Слушайте, кто это пять минут назад, пуская слюни, поносил тех, кто его окружает? Кто?? Эдик повертел головой. Посмотреть бы на того гада! Какой вздор от избытка самомнения! Эх, асинцы мои родные от Камчатки до Курил, я вам вот что скажу: жить надо проще, это еще Есенин допер.

За Есенина, Эдька. За светлые строки его – не жалею, не зову, не плачу... Хху!

Эдик вылетел из-за стола и на мягких пружинистых лапах заметался по кабинету. Львиный хвост молотил его по желтым бокам.

 

– Ах, мамочка, на саночках

Каталась я не с тем.

Ах, зачем с Сереженькой

Села под березоньку?

Ах, мамочка, зачем?!...

 

Устав от прыжков и ужимок, Эдуард Евгеньич свалился на стул.

 

………….

 

Посидев еще минут пять и ощутив, наконец, все, что и полагалось ощутить, завотделом информаций убрал в дипломат пустую бутылку, бумажную пробку выбросил в мусорное ведро, а стакан, ополоснув, спрятал в шкаф. Огляделся: никаких улик? Никаких. Закрыл окно. И – можно топать домой. Но Эдик медлил. Ему в расслабленном состоянии требовался собеседник. Это уж как закон: выпьешь – надо поговорить. Тут и объяснять нечего – ежу понятно. Кандидат в собеседники, ничего не ведая, по-прежнему долбал за стеной на печатной машинке.

К Сенечке Эдик относился... Ну известно, как относился. Да и хрен с ним.

Эдик теперь уже безо всякой предосторожности вышел из кабинета и запер дверь.

Собственно, он даже поможет этому писателю, проведя с ним двадцать – тридцать минут в легкой, нестесненной беседе. Писателю будет полезно!

Размахивая дипломатом, в котором погромыхивала пустая бутылка, Эдик шумно ввалился в соседний кабинет.

– Привет Софронову-Маркесу!

Застигнутый врасплох, Сенечка оторопел. Лицо его сразу вытянулось и на мгновенье застыло. Однако, зная бесцеремонность Эдика, он ловко спрятал исписанные бумажки в стол. Выдергивая из машинки последний лист, он нечаянно порвал его и не удержался – сморщился: ну вот, опять. Дело в том, что уже не однажды Эдик доставлял Немоляеву мелкие неприятности. И вот сейчас, еще ничего не сделав, всего лишь появлением своим добавил еще одну.

– Ты откуда? – спросил Сенечка, впрочем без всякого интереса.

– С "Ударника". В шахту ходил. Лазил там по третьему участку. Выработки низкие, так что все на четвереньках да на четвереньках – как вприсядку сбацал. Жаль – баяна не было!

– И что – понравилось?

– Не очень. Зато побывал в кротовьей шкуре. Скажи мне: ты хоть понимаешь, отчего у нас такое неуважение к кротам? Почему у них какие-то норы, а не выработки, квершлаги, вентиляционные штреки? Где наше сочувствие? Им ведь даже тошней, чем шахтерам – всю жизнь подземлей и на пенсию рано не идут. А если и вылезут наверх – никакой выпивки... Ну а здесь что новенького? – Эдик пихнул носком стул, тот качнулся и придвинулся к сенечкиному столу. Асадчий устроился, забросил ногу на ногу.

– Да, собственно, ничего, – Сенечка вяло пожал плечами. – К аукциону готовимся. Информационные карточки, бланки протоколов весь день печатали.

– Эх-ма! – вздохнул Эдик. – Я вот думаю: не закрыть ли нам газету и не заняться ли мелким бизнесом? Создать этакое торгово-посредническое предприятие под названием "Вперед, к свершениям!" или кооператив "Одуванчик" и процветать на здоровье?

– А что тебе не нравится? – вопрос сенечкин был по-дурацки наивен так же, как и близорукие, чуть выпуклые глаза, которые тоже смотрели подслеповато и наивно. Чего очки, гад, не носит?

– Что значит: не нравится? Мне все нравится. Особенно перспективы и возможности.

Сенечка осторожно дернул головой:

– Ты что: сомневаешься, что мы проведем аукцион?

– Ничуть! Ничуть я в этом не сомневаюсь! Ни грамма! Это будет самый настоящий асинский аукцион, проведенный исключительно по-асински... Ну ладно, пес с ним, с этим вашим аукционом, – тут Эдик подозрительно, словно только что догадавшись, покосился на Сенечку. – А ты чего здесь казенный стол локтями трешь? Опять Муза застукала? (Сенечка прикусил верхнюю губу, но как-то уж очень нервно прикусил и тем самым окончательно выдал себя.) Понятно, понятно...

Поиздеваться что ль над писателем? Нет, этот способ вразумления не раз опробован. И совершенно без толку. И потом – убогих все-таки надо жалеть. Подавать им копеечку или идею свежую. Что касается копеечек… Копеечки нам самим нужны, а вот идею – пожалуйста. Идей у нас двести штук. Эдик поддернул стул еще ближе и, доверительно наклонившись, сказал:

– Старик, ты, конечно, отмечен. Я на полном серьезе. Есть в тебе то, чем каждый из нас, обыкновенных, обделен со всех сторон. Тебе для полной гениальности надо всего вот столько, полсантиметра. (Врал Эдик. На самом деле он считал, что и тридцати метров не хватит.) Хочешь, тайну открою? Ты слушай внимательно и не перебивай. Вот. Я скажу, чего не хватает в твоих рассказах. Любви там много – этого не отнимешь. Поцелуев, взглядов, птиц каких-то чахоточных – этого всего навалом.

Мысль, гвоздем сидевшая в голове, стала дробиться, расслаиваться. "Вот каверзный коньяк!" – подумал Эдик и, чтобы не запутаться и не упустить главного, решил покончить разом.

– А не хватает в них вот чего. В них не хватает дерьма. Понимаешь? Да не гляди так. Самого натурального, с запахом, чтоб все как надо. У тебя ж там каждый мужик если начнет мочиться, то непременно нектаром. Ты людей по земле пускай, а не по воздуху. По зе-мле-е! Соображаешь?

– Соображаю.

– "Соображаю"... Ни хрена ты не соображаешь. Вот, допустим, сидят твои влюбленные где-нибудь в парке на лавочке и целуются. Вокруг розы и акации млеют, как водится, в томной истоме. Вдруг у подруги в животе загудело. Она так скромненько говорит: "Милый, подыши пока запахом этих чудных цветочков, я отлучусь на минутку…" И быстренько, быстренько за кустики. Присаживается и все ее пирожные и шоколадные конфетки начинают с ревом вылетать наружу.

Сенечка безумно выпучил глаза.

– Да. Понос пробрал. Сидит она под кустом, тужится и потеет, освобождает себя. Но зато потом какое облегчение! Она возвращается к заскучавшему возле цветков милому и с удвоенной силой начинает всасываться в него.

Сенечка дышал, как загнанный.

– Вот она жизнь во всех ее многообразных проявлениях! Но это что, это так, ерунда... Хочешь – запросто сюжет подарю?

– Да не...

– По глазам вижу – хочешь. Слушай и запоминай.

Эдик разволновался.

– Вот шахта "Асинская". Выработана уже вся. Года через три закроют к чертовой матери. И уже прожекты строят: куда пустые выработки приспособить. Кто говорит – шампиньоны выращивать, кто – чтобы склады сделать. Чего складировать? Покойников, разве. Короче – по-нашенски ублюдочно, с фантазией валенков. Запихать бы им в задницу их шампиньоны. (Сенечка сморщился.) Нет – тут другое нужно! Тут нужен грандиозный замысел! Я прикинул – лучше борделя ничего не придумать! Да! Вышколенные твари, игральные автоматы, рулетка. Слушай – тисни рассказец! Назови его фантастическим. Запоем читать будут!

Эдик вскочил и замахал руками.

– Представляешь, какая приманка: посношаться на глубине пятьсот метров! Ну? Такого ж борделя нигде больше нет! Название сварганить соответственное: "Дети подземелья", "Адский огонь", "Ударницы пятилетки – за твердый доллар!" или что-нибудь в этом роде. Гадом буду – толстосумы из-за бугра косяком сюда попрут! Ты только вообрази: приезжают, допустим, пресыщенные сволочи с Елисейских полей: "Ну – где тут у вас гнездо разврата?" А их запихивают в замызганную дежурку, у которой выхлопная труба не наружу, а внутрь, и привозят на шахту. Выползают господа из дежурки и видят перед собой огромный террикон эпохи развитого социализма; облупленный – как общественная уборная – АБК; гипсового шахтера на постаменте с отбойным молотком в правой руке и отбитой левой. Настроение у господ резко не поднимается. "И это весь сервис?" – тоскливо спрашивает очкастый хищник банковского дела. "Нет еще. Пожалуйте в мойку." В грязной мойке этих сукиных детей переодевают в шахтерскую робу, зачуханная баба дает каски с лампочками, самоспасатели. С собой ничего лишнего, только кошельки. Еще и припугнуть, как следует: мол, деньги затем, чтоб, если обвал, – то обратно наверх чтоб кто-нибудь вывел! Затем в клети опускают на пятьсот метров. Там уже стоит электровоз с разбитыми, заплеванными вагончиками. С очкастым делается дурно. Он хочет умчаться в Лас-Вегас или прямиком в свой Манхэттен-банк и клянется до конца своих дней не наживаться на валютных махинациях, если, конечно, выберется отсюда. Новоявленные шахтеры вертят в руках самоспасатели, не зная, как помочь. Затем кое-как все рассаживаются в вагончики и в полном трансе едут в темноте по ужасному, гремящему эхом квершлагу. Пять минут едут, десять. И приезжают... Здесь, смотри, здесь вся соль в контрасте! Представь только: море огней. Маленькие уютные зальчики. Мебель, драпировка – все по самому высшему разряду. Дрессированные официанты в черных фраках плавно летают между столиками. Жратва изысканная. Питье тоже. Омары-лангусты-устрицы – ведрами и тазами. Черная певичка выдыхает интимный шлягер: "Я сама как уголек". Дохляк-финансист оживает. После шока ему хочется острых ощущений. Он заказывает все подряд, он лезет лапами в жаркое, он плачет лицом в шахтерскую каску, поет и пляшет, играет в рулетку. В этом адовом вертепе он вдруг осознает, как изумительно прекрасен мир! А тут еще подваливает к нему роскошная блядь и в нос так говорит: "Дорогой, пойдем, я отдамся тебе у груди забоя." Нет, ты представляешь: у груди забоя!!

Эдик вертелся, корчил рожи, взвывал, хлопал себя по коленкам.

– Я не могу! У груди забоя! На глубине семьсот метров! Как представишь, сколько земли над тобой... После этого любому богатенькому очкарику Лас-Вегас покажется отвратной преснятиной. Здесь, – он ширял пальцем в пол, – под нашими ногами можно устроить Содом и Гоморру и черпать оттуда груды золота. Пусть наверху будут лепота и рай, принимаются резолюции профсоюзных собраний и мотыльки целуют друг друга в жопу, а там горит адский огонь, льются коньяки и не прекращается порево. Напиши, слышишь, напиши об этом!

Сенечка поперхнулся воздухом, как ошпаренный. Словно всех его чистых и святых девушек разом загнали в это подземелье и всех их поодиночке и скопом... Не – ет!!!

– Не сумею...

– Эх, ты! – Эдик был не столько разочарован, сколько жалел себя. Кому приходится поверять дерзновенные замыслы? Перед кем икру метать?! Ну зачем ты, Создатель, производишь на свет таких долбаков? Отправлял бы уж лучше сразу в рай, чтоб людей не мучили. Да способны ли они вообще на какие-нибудь сильные чувства?

– Скажи, друг сердечный, а ты в целом – живой??

Сенечка вымученно улыбался кривящимися губами.

– Тебя что-нибудь задевает? Что ты больше всего ненавидишь? Так ненавидишь, что аж руки чешутся?

– Ничего.

– Ну хорошо. А что больше всего не любишь?

Сенечка подумал.

– Не люблю, когда без очереди кто-нибудь лезет.

– Вот! – снова взорлил Эдик. – Вот! Я так и знал! Это обличает поверхнотость... поверхностос твоих взглядов. А ты попробуй на него глубже посмотри. На этого, без очереди. А ну как человек самоутверждается? А? Что тогда? Запомни: если он лезет, значит – он есть! Эх, ты!... Соображаешь?

– Соображаю.

– И правильно делаешь, что соображаешь. Все. Я пошел, а ты пиши. Пиши по-новому. Соберись с силенками и напиши про детей подземелья. Пока.

– Пока.

И Эдик удалился, унося с собой пустую бутылку и нерастраченное желание общаться – это, последнее, переполняло душу и разливалось по всему телу, особенно упираясь в ширинку.

Сбегая по домсоветовской лестнице, Эдик невольно замедлил шаги. Так где ж все-таки его растратить, свое желание – у Марины или у Ленки? Вопрос был очень важен, но, сбежав вниз, Эдик уже ответил на него.

У Марины наверняка найдется что выпить...

 

 

Глава 9. ЛЕНТЫ И БАРАБАНЫ

 

 

В начале августа, когда ночи в Асинске еще коротки, утро разворачивается столь стремительно, что петухи, как правило, не поспевают за ним. Первое суматошное "ку – ка – ре – ку!" раздается лишь после того, как восток уже вовсю засверкал желтым, розовым и малиновым, а солнце оттолкнулось упругими лучами от крыш стекольного завода и помчалось в небо.

Утро здесь – не самое любимое время суток. Головы изрядной части асинцев натурально трещат, конец предыдущего дня упрятан в кромешном мраке. Из мрака, как охвостья из клубка ниток, торчат потертая клеенка со сковородой холодной картошки на железной подставке, отощавший численник над выключателем и отдельные куски громких разговоров, но с кем и на какую тему – вот вопрос. Однако прежде этого вопроса возникает другой – что пили? Ибо когда не стало ни дрожжей, ни сахара, народная смекалка по части изготовления самопала поднялась до таких высот, что впору руками развести. И табак стали для крепости добавлять, и черт знает что еще.

Если вечер у асинца – досуг и культура, то утро – пора воспоминаний.

Понятно, что не все доберутся в ранний час до работы, а кто доберется – рухнет на станок или под трактор в твердом стремлении отлежаться там до обеда. И пусть мастер прыгает рядом – чего, мол, станок (трактор) не работает? Скажут ему: магнето не фурычит и – отойди отсюда. А к одиннадцати трое-четверо по одинаковой тоске в глазах найдут друг друга и что-нибудь да придумают.

Но не каждый – и такое бывает – мучается с утра головой.

Более того, мы можем конкретно указать на множество асинцев, которые в приподнятом настроении встретили новый день.

Виталя Запарин, позевывая и поскрябывая грудь, выполз из своей избы и блаженно сожмурился. Вслед за ним появилась нечесаная розовая девушка и стиснула его за шею. Так вдвоем они прошествовали к желтеющей огуречной грядке, нашли по огурчику, теплому и пупырчатому, обтерли ладонями и тут же съели.

Работник узла связи инженер Сережа, вскрыв нутро хитроумного железного агрегата, копался в тоненьких, разбегающихся проводах, ища неисправность. Инженер Сережа – этот великодушный даритель своим друзьям разноцветных девушек, насвистывал под нос веселенький мотивчик. Вечером у него намечалось новое свидание. Девушка предполагалась кремовых тонов.

Редактор многотиражной газеты "За сверхплановую добычу" Николай Подтележников несколько раз сфотографировал директора родного журжевского шахтоуправления Ивана Полуэктовича Зверева и теперь брал у него очередное интервью:

– Иван Полуэктович, пока вы с нами, нам никакие снижения добычи не страшны. Но как жить дальше?

Щупленький Иван Полуэктович отворачивался от солнца и шевелил бульдожьей челюстью.

– Если вглядываться в суть, – с растяжкой говорил он, – то все за пределами нашего предприятия идет хреново.

Николай Подтележников быстро кивал и вдохновенно записывал.

Мартын Козявин с восьми ноль-ноль проводил планерку и рычал так, что в соседних домах дрожали, готовые выпасть, стекла.

А в рабочем комитете Аркадий Ильич Безушко в окружении соратников и единомышленников объяснял по телефону Павлу Чихиривичу Мартышкину всю сложность нынешней политической ситуации.

Утро, пусть и не самое любимое время суток, пришло и покатилось своим чередом.

 

Не успел Эдик без пятнадцати девять перескочить порог кабинета, как Пальма, оторвавшись от гранок, которые как пучок квелых редисок, сжимала в белом кругленьком кулачке, с ходу не без злорадства объявила:

– Хоть разбейся, а к одиннадцати чтоб три информации были!

И выразительно потрясла пучком: вот, дескать, твоих как раз тут и не хватает.

А Эдик весь был во власти утренних грез, эльфы и амуры, весело щебеча, парили над нечесаной головой и не до конца растраченной медовой негою дышали небритые ланиты. Четверть часа тому назад, прощаясь у дверей, он держал Марину за мягкую талию. Благодарная девушка положила руки ему на плечи и язычком щекотала уголки эдиковых губ.

Свежая, томная и чудная, чудная!

Выспаться дала и кофеем напоила – все потребности скупого мужского сердца учла.

И потом, когда он бежал по улице, тоже все было хорошо. И город казался чистеньким и светлым, и какая-то птичка-певичка оттягивалась и балдела в ветках рябины напротив музея. А тут...

Эдик с цокотом проскакал к столу, громко шлепнул дипломатом об пол и сразу начал выпендриваться:

– Вечно вы, козочка вы моя ненаглядная (Пальма в недоумении вздернула головку. Ох – ляпнул, переборщил: козочка-то на пятнадцать годков старше, какая уж там козочка), вечно вы, драгоценная вы моя, норовите сказать человеку гадость. Причем, прямо вот на старте трудового дня и в тот момент, когда она совершенно лишняя.

– Лишняя?

– Разумеется! Я даже больше скажу: когда эта гадость – только не удивляйтесь – и даром не нужна. За что страдаю? За какие провинности? Я ведь вчера костьми лег, но в рабочем комитете все уладил – они от поддержки не отказываются.

– Знаю.

– Вот! Ценить меня надо! Да что там ценить – рубашки мои иногда стирать можно! Вы спросите душу свою: кто для вас самый необходимый человек? И душа ответит: Эдик! Хотите дам семь рублей, а вы за это чуть-чуть умерьте аппетит. Не больше двух информаций в день... допустим, до конца года. Идет?

– Да у тебя ж нету семи рублей! Ты ж вечно в долгах.

– Я займу! Слово чести!! Как – по рукам?

Пальма раздумывала. Не продаться ли за эту сумму? Нет, мало.

– Я всегда удивляюсь: почему напоминание о работе для тебя гадость?

Черт! Вот привязалась-то! Плохо зависеть от бабы, которую не тянет трахнуть даже по пьянке. Но уступать нельзя, иначе завтра потребует четыре.

Эдик не знал о вчерашнем визите Пальмы к Чемякину, не знал, что дома уязвленная ответсекша до самой ночи гремела кольцами, шипела и высовывала раздвоенный язык, чем до смерти перепугала бедолагу мужа и дочек. Не знал он, что ему достались только жалкие до смешного остатки пальминого гнева.

А поскольку он не знал этого, то и не ведал, что не сетовать на судьбу надо, а бить ей горячие благодарственные поклоны.

– Не о работе, не о работе, при чем тут работа? Работа тут ни при чем. Три информашки! Это ж передозировка! Смертельный риск! Хотите сделку еще заманчивей? Я подготовлю одну информацию и две своих самых что ни на есть неотразимых улыбки. Улыбки – закачаться можно! Итого: три, – Эдик заговорщески подмигнул.

Но Пальма, избежав одного соблазна, к другим была уже не чувствительна.

– Фиг тебе. Прибереги свои улыбки для Антонины, там они пригодятся.

– Я скоро начну нервничать!

– Это никого не интересует.

– Скостите хоть малость, – Эдик все пытался воззвать к человеколюбию.

– Нет, – Пальма строго взглянула на заведующего отделом информаций. – И не торгуйся...

Вот противная.

Эдик для порядка поныл еще немного и, разумеется, совершенно напрасно... Информашки, если кто пробовал их когда-нибудь добывать – самая неблагодарная вещь на свете, хуже нет работы. И хотя его, Эдика, нередко клевали на летучках, но клевали щадя, понимали, как они достаются.

Звонишь хотя бы в плановый отдел стекольного завода:

– Вы уже подбили данные за июль?

Какой-нибудь гусь-пенсионер сопит с той стороны в трубку:

– Да, конечно.

– Замечательно! Карандаш у меня уже под рукой! Назовите, бога ради, цифры выполнения плана.

– А зачем?

– Для газеты.

– Ой, нет, нет! – пугается гусь. – Это надо согласовывать с директором.

И так, между прочим, повторяется не единожды. Мартын Козявин (каналья – каких поискать!) вообще строго-настрого запретил в своем тресте давать любые сведения для газеты. А после того, как стал депутатом – к нему и вовсе не подступишься. Не строительный трест, а прямо контора дружищи Мюллера по тайному монтажу панелей. Радистки Кэт на них нету!... И получается: за двадцать-тридцать строк гонорар от силы трешка (опять же если Пальма при разметке расщедрится), а нервов и времени вбухаешь несоизмеримо.

Поэтому легко сказать – три информации... Стоп! Одна есть. О проверке магазина рабочим комитетом. Нет, не зря он вчера нагрянул туда: и отношения наладил, и информацию получил. Чудненько, как сказал бы Лошадь! Оформить ее – пятнадцать минут. Но надо искать еще две. А где? Бытовка вся – кто на заготовке сена, кто на прополке. Заводы тоже – кто пашет, кто сеет, кто коровники строит. О! Вот с этого и начнем.

Эдик быстро пролистал потертую записную книжечку, книжоночку – выручалочку с десятками фамилий и телефонов. Самые надежные – женская гвардия – тут они все. Не будь у Эдика постоянных поставщиц информации: экономисток, бухгалтерш, незаметных инженерш из производственных отделов – совсем бы плохо жилось. Этим своим слабопольным активом Эдик очень даже дорожил: улещал, умасливал, не забывал лично наведаться и так нахально заглядывал в глубокие выемки блузок, так жадно и воспаленно пробегал глазами по лебединым изгибам, что инженерши по соц. соревнованиям чувствовали себя восхитительно желанными одновременно со всех сторон.

Не дать информацию столь увлеченному журналистской работой т. Асадчему было никак нельзя.

И чем напористей наседал Эдуард Евгеньич, тем благосклоннее становились дамы. А как иначе? Время для них сейчас какое-то не галантное. Дурацкое какое-то для них время! Сделай разрез на юбке хоть до пупа или даже совсем заголись – толку мало: мужик-самец, ослабленный паленой водкой и отвратной бурдой, пошел нынче вялый и неактивный – стрелять надо такого самца. Изводить за ненадобностью! А вот Асадчий – совсем наоборот! Огляди просторы Асинска – Эдуард Евгеньич один из самых последних, кто улавливает призыв бедной и заброшенной женщины. И пока позволит железное здоровье, он изо всех сил будет изображать из себя полового рэкетира, неумолимо собирающего нежную дань. Да. Так надо. Заодно и делу какая польза! А дело у нас, в конечном счете, превыше всего.

Выбрав нужный номер, Эдик быстро накрутил диск и с ужимками, и придыханиями понес в восприимчивое нежное ушко свой обыкновенный коктейль из дежурной оды, частушек и арий из оперетт:

– Алла Викторовна? Наконец-то! Золотце вы мое замечательное! Как же я без вас соскучился! Здравствуйте. Как самочувствие?... А-а... Ну да... Все-таки болят? Тяжелый случай... А где вы отпуск проводили?... И не лечились?... Напрасно. Это почему вы себя не жалеете? Надо было брать путевку и – вперед... Что "дети"? Да бросьте вы. Между прочим, один мой знакомый, душевнейший человек, на грязи дикарем ездит. На север куда-то, за Томск. Места настолько дикие, что даже туристки чужих рук не боятся. Позволяют себя намазать с ног до головы. Оздоровительный массаж с грязью, очень эффективно… Да… А у него как раз руки. Такая, говорит, постоянная ломота. Только этим и спасается... Нет. Вашего, примерно, возраста. В лесхозе работает. Одинокий. О, там такой мужчина, вы бы видели – высокий, стройный, глаза черные! И однолюб. Любит лишь одно... Да бросьте вы! Вам с вашей внешностью еще пару мужичков на стороне заиметь можно... Нет, я удивляюсь: какие шутки? Когда начинаю серьезно – вы не верите... Что ж, к делу, так к делу. Кстати, не дай бог, конечно, но вас там пока не трогают? На "Асинской" Людочку, инженера по соцсоревнованию, неделю назад сократили. Ужасный случай. Прямо выгнали к чертовой матери. Вы еще не слышали? Такое вот несчастье. И знаете почему: со мной пререкалась, мало давала сведений в газету... Ну и хорошо. Мне, Алла Викторовна, всего-то пустяки и нужны, даже говорить совестно: пару информашечек. Я весь внимание...

Эдик подтянул к себе чистый лист.

–...Не может быть. Не верю. На а-агромадном заводе не может ничего не происходить! Если это так, то грустно, ой как грустно. И настораживает. Предлагаю вот что: шефская помощь в самом разгаре, давайте про нее. Любознательный подписчик жаждет прочесть про новые кормоцеха, кормоплощадки и зерносушилки. Как там у вас озимые-колосовые? Как итоги?... Давайте про инструментальный цех. Он сенохранилище в этом году думает сдавать? Селяне в тревоге. На последнем совещании у Мудрого директор совхоза публично заявил: рабочие больше пьянствуют, чем строят. Мудрый очень огорчился. Я знаю, как вы уважаете Мудрого, так вот ему было страшно за вас неловко, весь пятнами покрылся. Что-нибудь изменилось?... Плохо, плохо, – Эдик собрал брови в кучу. – Заводскую марку совсем не держите. Уронили ее, Алла Викторовна, уронили. Ладно, в другой раз перезвоню.

Эдик с досадой швырнул трубку на аппарат. Трубка съехала набок, пришлось поправлять.

– Попробуй – выбей у такой информацию. Во, – он покрутил пальцем у виска. – В голове ветер, ниже – дым.

– Знаю я ее, стерва еще та.

– Вот и я говорю.

– А сколько твоему знакомому лет? – совершенно безразлично спросила Пальма.

– Много. Сорок пять, – рассеянно ответил Эдик.

Помолчали. Эдик искал, кому позвонить теперь.

– У меня подруга есть – свой дом, хозяйка отличная и характер мягкий. Может, познакомим?

Эдик оторвался от записной книжки. Ну баба, ну баба!

– Случайно, не та торгашка, что мне подсовывали, все хрусталем богемским хвасталась?

– Нет, нет, – Пальма тряхнула кудряшками. – Другая совсем. Эта учительница, образование высшее, приятная женщина. Так – что?

– Да я бы с радостью, но вчера мой холостяк уехал на два года в Турцию.

– Зачем?

– По контракту. Леса вырубать.

Пальма обиженно поджала губы.

После нескольких осечек подряд – женская гвардия сегодня была не в ударе – Эдик добыл на хлебозаводе первую информашку: о количестве и качестве выпускаемой продукции. Добросовестно записав, сколько испекли булочек, батонов и саек, Эдик воспрял духом. Потом было еще два неудачных звонка, причем у эксплуататоров дорог его с милой запальчивостью обругали за назойливость (старая дева с заскоками). Вторая информашка была о работе автотранспортного предприятия. Эдик зафиксировал, сколько человек было перевезено с начала года, на сколько процентов выполнен план семи месяцев и какие бригады водителей лучшие. Не густо, но сойдет.

Начал писать и тут – звонок. Звонили из АТП. Наспех извинившись, сказали, что данные не точные: то ли в тонно-километрах, то ли в пассажиро-перевозках есть ошибка. "Не всех пассажиров, что ли, пересчитали? – стал грубить завотделом. – Вы ж откуда цифры берете? Среднепотолочные..." Голос в трубке упорствовал: перепроверим и сообщим после обеда.

Ну конечно! Станет их Пальма ждать!

Не искушая больше судьбу, третью информацию Эдик состряпал из ненаписанного пока репортажа.

К десяти все было готово и сдано на машинку. Перед Пальмой он отчитался полностью. Пока перепечатают, это минут двадцать. А если Пальме слишком надо – поторопит, сама заберет и сверит.

Теперь можно было повалять дурака, и Эдик с чистой совестью отправился шляться по кабинетам.

Для начала заглянул к Паше. Но Паша заперся в лаборатории – печатал снимки – и его не пустил.

– Извини, Эдька, открыть не могу, Стрючка торопит! – только и прокричал из-за двери.

Ладно, мастер, штампуй своих покойников, мешать не будем.

Куда теперь? Ага. В отдел писем.

Анна Францевна разбирала почту.

– Нету, Эдичка, нету ничего интересного. Вот вчера были "Московские новости". Хочешь посмотреть?

Минут пять Эдик шелестел газетами и остался недоволен и даже рассержен – вокруг Асинска на всех остальных мировых пространствах, за близкими и дальними лесами и косогорами, ничего ровным счетом не происходило. Кто-то куда-то приехал, и там они встретились, и их, козлов, заученно обрадованных, поймал в объектив столичный фотарь. Причем и ловить-то не слишком старался – они сами, теснясь плечами, скалились в него. Все. Мир апатично жил без событий, даже информашки были еще натужней, чем у Эдика.

– А о чем пишут уважаемые читатели?

Он потянулся к тонкой стопке – письмо и две открытки – на углу стола, но быстро отдернул руку – на всех трех посланиях был один и тот же почерк.

– Опять Мартышкин?

– А кто ж еще...

Пенсионер Павел Чихиривич Мартышкин был ниспосланной божьей карой редакции за грехи ее. В иные дни почта приносила до четырех-пяти откликов от неугомонного пенсионера. Сегодня только три.

Ну-ка посмотрим, что там.

Эдик начал с открыток.

"ВкС, №146 "...Петра Алексеевича в 1940 году забрали в армию..." (из комм. к снимку). Это теперь в армию забирают, а раньше призывали."

Второе послание было еще лаконичнее:

"Поступок В. Д. Прохорова приветствую."

Эдик не знал, кто такой В. Д. Прохоров и в чем заключался его поступок и со вздохом распечатал письмо. Там оказалась вырезка субботней антонининой статьи с многочисленными подчеркиваниями. Внизу, на полях была всего одна фраза: "Это называется лапша на уши. Пав. Мартышкин."

Асадчий сгреб в кучу послания и помахал ими.

– Это ж сколько он на нас тратится? А пишет сколько? Он же руки в мозоли стер! Потрясный мужик...

– Что ты хочешь – старость. Одинокий человек.

– Выходит, если меня никто в мужья не возьмет, и я таким буду? Не шутите так, Анна Францевна!

– Это еще не худший вариант.

– Да? А что же худший?

– Наверно, когда писать некуда и некому.

Эдик поднялся и ушел, раздумавшись о горькой своей судьбе.

В культуре и торговле сидела директор Дома культуры шахты "Асинская" Александра Юрьевна Непрошина. В который раз уже обсуждались детали проведения аукциона.

– Александра, ты пойми, – втолковывала Бухацких, – программа должна быть о-очень насыщенной. Никаких длиннот, никаких задержек. Вот это, смотри, и вот это (она колотила пальцем в сценарий) надо убрать. Не дай бог, в зале начнут скучать – это все, крест можно ставить. Кончили продавать рубашки, тут – раз! – девочки пошли, музыкальный номер. Там-там-трататам. Номер кончился – следующее. И вот так: одно за другим, одно за другим...

– Да я понимаю, – отбивалась Непрошина, – Так что: Светочку после рубашек выпускать будем?

Эдика, который сунулся было в кабинет, тут же энергично выперли.

– Ах, какие мы занятые – спасу нет, – сказал Эдик.

Оставался еще один кабинет, но, честно говоря, заглядывать туда не хотелось. Сенечкина физиономия еще вчера надоела. "А, кстати – начирикал ли этот брат Вайнер рассказ по моему сюжету? Придется все-таки зайти. Если да – пусть не забудет гонораром поделиться, Пальма должна выписать по высшей мерке."

Однако Сенечки на месте не было. Зато сидела Антонина, сидела и вычитывала только что взятый с машинки материал.

– Вот тебе раз! – сказал приятно удивленный Эдуард Евгеньич.

Недавнее тяжелое прошлое в виде изнурительного сбора трех информашек моментально выскочило из головы.

Вблизи от коллеги по работе – завотделом Антонины Сударушкиной Эдик натурально волновался и млел. Эти чуть припухшие, слегка приоткрытые губы – то ли отталкивающие воздух, то ли пробующие его на вкус, эти округлые оголенные локотки – молочные, нежные, до невероятности учащали сердцебиение и вызывали безудержный прилив задорных сил одновременно во всем страшно восприимчивом асадчевском организме. В него как будто разом закачивали полведра свежей крови и она, бунтуя, распирала вены.

О локотках Эдуард Евгеньич мог выпалить целую лекцию.

– Знаете ли вы, – начинал он иногда в холостяцком кругу между пятым и шестым фужером, – что такое локоток желанной женщины? Это самое начальное в ряду интимностей, что вам дозволяется потрогать! Вы еще в неведенье, какова грудь – упругая она или дряблая, есть на ней родинка или нет, крупные соски или небольшие – в вашей руке пока только локоток. И вы, распаляя воображение, моментально дорисовываете все, что спрятано под одеждой. О, какие чарующие картины возникают перед взбудораженным взором! Какие пленительные изгибы зовущей плоти! Были времена – впечатлительные натуры, только лишь держась за локоток, сваливались в обморок! Еще бы: локоток – начало захватывающего пути в сказочное незнаемое. Если, повторю, женщина желанна...

Сотрапезники не могли понять: какие локотки? Поставил подножку и – все! Но это их дело… А тут ведь и до локотка еще не дошло! Битый, тертый, многое познавший Эдик рядом с этой женщиной чувствовал себя беспомощным – он робел!

Однако бывали и другие моменты. Когда накатывало красноречие, и взгляд наглел, но и тогда потрогать руками эту волнующую плоть все-таки не решался...

– Вот тебе раз! – повторил Эдик. – Ты ж собиралась на какой-то семинар. На семинар библиотекарей? Или младших медсестер?

– Передумала.

– Тогда привет отважным борцам с рабочим движением! – бодро возвестил гость, прошел к окну и вальяжно развалился на стуле.

– Хм, – сказала Антонина.

– Я вчера был на "Ударнике", в третьем участке. Там все прочли статью "Без недомолвок" и выразили полное одобрение. Так, говорят, им, сволочам, и надо. Долой рабочий комитет, да здравствуют советские профсоюзы. Руки жали, провожали...

О том, как встретили его в самом рабочем комитете, Эдик распространяться не стал.

– Брось врать, – сказала Антонина.

Ответная приязнь к баламуту из соседнего кабинета у нее возникла давно. Однако Асадчий, кое о чем, разумеется, догадываясь, ошибался, полагая, что причиной тому целиком его сокрушительное обаяние.

Все обстояло несколько иначе и даже чуточку сложней. Да. Но здесь надобно вернуться лет этак на десять с хвостиком назад в то незабвенное время, когда Антонина – а тогда попросту Тонечка – жила не здесь и училась в пединституте.

...Небольшая, чистенько выбеленная комнатка в общаге на пятом этаже. Три кровати под белыми покрывалами. Вечерний чай из красных в белый горошек чашечек. Конфеты и печенье на блюдечке. Счастье, что Эдик не видел той, до скуки облизанной комнаты, в таких комнатах он или томился, или устраивал бардак... Курс – на девять десятых девичий. И раз в неделю, в субботу вечером, танцы внизу, в не слишком просторном холле. И поскольку своих парней не хватает, приходят со стороны – из политеха и черт знает откуда. Девочки сочные, и многих из них тискают потом по всем углам.

Но Тонечка не такая... У нее на этот счет строго. Вечер потанцует, потом неделю поучится. Потом опять вечер потанцует и снова поучится. А лишнего ни-ни...

И случилось это на втором курсе, в первых числах сентября, в самом начале занятий. Их почему-то в тот год не послали на картошку. И чуть ли не на первых после лета танцульках налетел на нее Славка. Налетел и прибился. Закружил, заговорил и после танцев сразу не отпустил, и назавтра свидание назначил. Словом – запорошил мозги капитально.

Много в нем было замечательного. Во-первых, похож на известного певца Валерия Леонтьева. Во-вторых, веселый и болтает без умолку. А еще несметное число друзей, которые ему рады. С Тонечки, как на свежем ветру пожухлые листья, стремительно слетали чопорность, замкнутость, девственность. Подруги в комнате с громким треском лопались от зависти. Тонечке это безумно нравилось. Как нравились и встречи, и компании, и дешевое вино, и непритязательная закуска. Хохотали бывало от души, а отчего хохотали – попробуй вспомни сейчас. А осень стояла великолепная. И вызывающе дерзко слепило солнце. И вокруг того, далекого теперь города оказалось так много красивой природы, что бедная Тонечка и не подозревала. И обычно под воскресенье Славка с друзьями брали палатки и они компанией в восемь – десять человек выезжали куда-нибудь на шашлыки, а заодно попеть под гитару, посидеть с удочками, пошвырять волейбольный мячик. А главное – похохмить и подурачиться. Однажды Славка раздразнил и заманил ее в реку (это в сентябре-то!) и она – вот что ей самой было поразительно – пошла!

А потом, как-то очень быстро, она стала уставать и от шумных компаний, и от беззаботно-веселых лиц. Поменьше бы всего этого. То ли дело – комнатка в общаге, чай из чашечек, печенье на блюдечке... Славка не понимал. Глядел изумленными глазами балбеса: как это так? Меньше встречаться с друзьями – да? Меньше потакать своим желаниям и причудам? Как это все можно меньше? Меньше жить, что ли?

Через два месяца Тонечка поставила твердый ультиматум. Или я – или все остальные! Несмотря на обманчивую мягкость характера Тонечка уже тогда умела быть жесткой. И они крупно поссорились. Поссорились и неделю не встречались. А потом встретились. Вернее, даже не встретились, а просто Тонечка случайно увидела его на улице. Славка был не один. Рядом семенила какая-то гадкая, с костистыми плечами девица. Ноги – длинные и худые, и сама, главное, плоская, словно тапочком придавленная, но с нагло-счастливыми глазами. И подруги по комнате радостно подтвердили: да, ходит с какой-то шваброй!

Вот так и кончился ее самый бурный в жизни роман. А душа саднила. Долго потом еще саднила. И вспоминался чаще всего один случай.

Славка, шумно фыркая, плывет в сентябрьской воде. Затем встает на дно и машет рукой:

– А ну – давай сюда! Или слабо?

– Нет, не слабо.

– А чего сидишь там, точно курица?

Эта "курица" ее подбросила. Ну – погоди! И – бегом, бегом в реку. По колени, по пояс и – окунулась.

Холод сразу, со всех сторон острыми булавками впился в тело. И все внутри сотрясательно охнуло и сердце на взлете остановилось. А потом ничего. А потом и совсем хорошо. И Славка рядом.

– Ай да умница! Ну до чего храбрая девочка!

И холодными губами – в ее холодные губы...

И чем дальше отодвигалось это купание, тем отчетливей Антонина понимала, что если и была когда счастлива, то именно в эти два месяца. И еще понимала, что годами жить в таком ритме ей бы не удалось, она бы просто развалилась на части. Руки-ноги бы рассыпались.

А ближе к окончанию института в ее тихую гавань вошел другой паренек – спокойный, неторопливый, не какой-нибудь сумасброд. Не было ни шашлыков, ни осенних купаний, а были нечастые вечерние вылазки до киношки, чай из красных, с белым горошком чашечек, конфеты и печенье на блюдечке. Он и стал мужем Тонечки. И навсегда исчезнувший Славка все реже и реже являлся в памяти...

А тут – Эдик. Нет, внешне он не походил на Славку. Но роднило, удивительно роднило их одно отношение к жизни, одна общая черта – ненасытность. Сколько ни дай всего – радостей, удовольствий, развлечений – все им мало. И что-то помимо воли, почти забытое, всколыхнулось в благополучной, устроенной в жизни женщине.

А они, эти тупые бабы, они ничего не понимали. И Пальма, и Наталья подзуживали ее:

– Как там у нас продвигается охмурение мальчика?

И Элеонора сально похохатывала.

Пусть говорят. Их даже поддразнить можно. Ведь улик-то нет. Нет улик. И, возможно, не будет...

–...Ну вот, сразу и – "врать". Не веришь?

Антонина усмехнулась.

– И правильно делаешь, что не веришь. А если не веришь, если сама все понимаешь, то по какому праву поднимаешь руку против народа? Народ, гражданка Сударушкина, он – святое, а ты...– в голосе Эдика зазвенели твердые нотки. А глаза – как у Славки! А брови вразлет! Хоть на монетах чекань! И вот также опасно приблизил к ней свое лицо. – Непорядок!

Антонина положила подбородок на сцепленные пальцы.

– Ты зачем сюда приволокся?

– Говорить о рабочем комитете. О нем и только о нем.

– Я в тебя кину сейчас чем-нибудь. И очень тяжелым.

– Это с какой стати?

– Чтоб не юродствовал.

– Всегда так, – сокрушенно вздохнул Эдик. – По-дружески укажешь коллеге на промахи и ошибки, а в ответ... Эх, – что говорить! Хотя да, юродствую. Но знаешь, почему я юродствую?

– Знаю.

– Почему?

– Потому, что не женишься. Дурная кровь кидается в голову.

Эдик разочарованно скривил губы:

– И ты туда же. Как наша Франция – всему объяснение находишь.

– Нормальное объяснение. Вот была бы я лет на пять моложе, да не замужем, я быстро бы тебе мозги вправила.

– В том-то вся и беда, что после вас, Антонина Васильевна, в Асинске не осталось достойных невест, – Эдик состроил тоскливую гримассу. – Одна Антонина Васильевна была и та давно не девка.

– Ну надо же!

– Да. Зачем ты не девка?

– Тебя не спросила.

– Вот именно! О других не думаешь! Все о себе да о себе. А я?

– Что "ты"?

– А вот то. Мучаюсь. Места не нахожу. Душа ведь не просто чуткости и ласки, хотя куда без них – без них никуда; но она ведь и праздника, в конце концов, требует! Чтобы вот тут, – он похлопал себя по сердцу, – день за днем был Новый год, помноженный на День святого Валентина, а не на развалины Дома пионеров.

– А будни кому оставляешь? Тем, кто рубахи и носки твои стирать будет?

– Дело не в носках. Носки – это мелочь. Я ведь знаю, чем ты на других непохожа.

– Ну-ка, ну-ка...

– Видишь ли, если взять любую, более или менее смазливенькую девочку, закрутить ее нежное тело, допустим, в яркие шелка, окружить со всех сторон вниманием и заботой, словом – выполнить любые прихотливейшие условия, то и тогда, когда этому созданию только и остается, что благодарно излучать на тебя радость, оно – бац! – начинает кукситься, капризничать и умудряется даже самые приятные минуты сделать серыми до ужаса.

– А ты пробовал?

Ценитель приятных минут слегка замялся.

– Ну... вообще-то с шелками была напряженка.

– Вот то-то!

– Да что шелка! – вскричал уязвленный гость. – Я вообще о празднике говорю. О большом каждодневном празднике. С размахом!

– Размашистый какой! Все праздника хотят и даже смазливенькие девочки в том числе.

– А ты?

– Конечно.

– Так что ж ты молчишь?! Да для тебя все, что пожелаешь!

– Даже так?

– Сейчас будет!

– Нет, нет. Для одной – это чересчур. А чтоб для всех сразу и для меня, конечно. Так можно?

– А почему нет? – Эдик даже поразился. – Хотя на всех я не рассчитывал.

– Почему?

– Ну как «почему». Большинство из тех, для кого что-то делаешь, любит кривить рожи и вопить, что им нужен был другой праздник, что им не так преподнесли, не так подали! Ну, да – ладно. Для всех – так для всех. С поправками – на всех… Первым делом надо изъять у пионеров барабаны. Затем прижать торговлю, чтоб запаслась цветными лентами.

– При чем тут ленты?

– Как "при чем"? Девушки вплетают в волосы – синие, желтые ленты, а мужички повязывают через плечо.

– Как на свадьбе, что ли?

– Как спортсмены. И тут начинается праздник!

– Барабаны и ленты – и только-то?? Тогда вообще можно чем-нибудь одним обойтись.

– О, недогадливая! Если нет барабанов – тихо раскупают ленты и праздника не получается. А если, наоборот, есть барабаны, но нет лент, бросаются в магазины, чтоб найти несчастные ленты, и опять праздника не получается...

Вот оно, наконец-то! Искуситель вышел на охоту! Тонечкино сердечко отчаянно затрепыхалось среди расставленных силков. И запели рожки загонщиков...

– Ну хорошо: а если раскупят ленты и бросятся в магазины?

– Нет, – Эдик укоризненно покачал головой: чего уж такие вещи объяснять? – Нет. Какая ж, прости меня, женщина с лентами пойдет в магазин? Да в нее ж пальцами будут тыкать: вот, ненормальная, накупила лент, еще и в магазин приперлась!

– И все-таки барабанов с лентами для праздника маловато!

– Конечно. Если б еще и гречку давали...

– Ты дождешься!

– Только без угроз.

– Не увиливай!

– Ладно, скажу: ленты и барабаны – лишь фон. А на фоне можно сотворить что угодно.

– И что же можно сотворить на фоне?

– Все. Было б желание, – Эдик вдруг ощутил, что это самое желание у него начинает пропадать: что за интерес объяснять каждое слово? – В один день я бы... я бы устроил праздник, скажем так: в стиле Мудрого, понятном всем и каждому. Даже больше того – он был бы главным действующим лицом. А я – так, ассистент.

– Му-удрый? Господи, да на что он способен...

– Зря вы, зря, Антонина Васильевна. Я ведь знаю, что он, между прочим, на гитаре играет. И – очень неплохо!

– Кто – Мудрый?? И не стыдно тебе – смотришь женщине в глаза и нагло врешь. Разве так поступают? Но – допустим. Пусть будет по-твоему. Привлечешь Мудрого с гитарой, а дальше? – Антонина из ящика стола достала две шоколадных конфетки, одну протянула Эдику.

– Премного благодарен.

– Ты не ответил.

– Прежде всего я должен растолковать вам глупость, которую вы только что изволили сказать. Во-первых, если бы я всегда говорил правду, и правду исключительно голую – я был бы натуральный извращенец. А, во-вторых, я требую, чтобы мне верили. Или немедленно прощаюсь с вами.

– Хорошо, верю, верю, – поспешила заявить Антонина.

– То-то! Если в вас заводятся плевелы сомнения, вы, Антонина Васильевна, тут же выжигайте их каленым железом!

– Ты ближе к Мудрому.

– А что Мудрый? Попал бы он в мои руки – что-нибудь путное из него и вышло бы.

– Хм, – сказала Антонина.

– Ах, вам бы только хаханьки, а я совершенно не вижу ничего смешного.

– Ну конечно...

– Да. Вы плохо знаете мои способности.

– Так каков же он, праздник в стиле Мудрого?

– В стиле Мудрого? – к Эдику внезапно опять вернулось вдохновение. – Это прежде всего, конечно, внешнее оформление – флаги и транспаранты. Громадные полотнища с белыми буквами: "Процветает тот, кто действует", или: "Кто хочет чего-нибудь добиться ищет возможности, кто не хочет – причину!" Итак, представь: утро красит бледным цветом стены Асинска. На улицах начинают продавать ленты и гремят барабаны. Трудящееся население отрывает головы от подушек, а на ступенях Дома Советов я на ударных.

– На чем?

– На ударных. На инструментах. Главным барабанщиком буду я, потому что я буду задавать ритм. Самое важное – это ритм! И вот я сижу, а чуть ниже – Мудрый, в черном фраке, в галстуке-бабочке и с гитарой.

– Это ясно: он же в твоих руках...

– Да. Не сбивай. Так вот, я начинаю. Та – та – та -та – та... Тах... Та – та – тах... Та – та – тах... Мудрый перебирает струны и – понеслось: "Не спи, вставай, кудрявая, на – на – на – на-а, страна встает со славою на встречу дня." Туф – туф – пам – парампам!

Эдик мотал головой, стучал воображаемыми палочками, бил по воображаемым струнам. Антонина, подперев ладошкой щеку, смеялась.

– Дэ – дэ – дэ – дэ – дэ... Энтузиазм полнейший. Все отчаянно и бодро спешат на работу. Шахтеры мчатся в забой выдавать на-гора тонны гребанного «черного золота», врачи-стоматологи – с корнем вырывать зубы, чтобы отсутствие мяса и сухарей никого не мучило, продавцы с брезгливой ненавистью к себе швыряют на прилавки заныканные в подсобках товары. Всё куда-то стремится, стремится. Пять шагов до общего благоденствия. Помахивая сумочками, бегут на службу работники исполкома. Вот строевым шагом приближается Капитолина Вовк. (Эдик даже дернулся, всем видом показывая приближение Капитолины.) Председатель только глянул – и разнеслась окрест "Мичуринская урожайная". А дальше семенит унылый и пасмурный Лошадь. Ему, конечно, – "Я люблю тебя, жизнь!". Пальме – что-нибудь нейтральное, например: "Не плачь, девчонка, пройдут дожди..." И вот – бог ты мой! – идет Антонина Васильевна. В кружевной воздушной блузке! Вся такая розовая и одухотворенная сама Антонина Васильевна! И певчие птицы смолкают, и рыба в Горячке перестает плескать. Таксисты выскакивают из таксомоторов и вытирают слезы на щеках. Все немеет от восторга и восхищения. Председатель заметался на ступенях туда-сюда. Он в полном отчаянье: нет подходящей мелодии! Что делать! Что делать, Эдя? Эдя, выручай, выручай, голубчик, только ты можешь спасти! Для такой необыкновенной женщины и песня должна быть необыкновенная!! Спокойно, Яков Ярославович, спокойно. Вдребезги расшибемся, но найдем. Пач – пач – па – па – пач – пач – пач... Туф – ддуф... Нет, не то. Та – та – та – пам – пам. Ближе, но опять не совсем. Ту – ду – дуф, ту – ту – ду, ту – ду – ду – ду – дуф. И вот полилась над всеми этими грязными шахтами и дымными заводами, над закопченными улицами и переулками, над всеми стирками и мытьем посуды печаль тоскующего мужского сердца: "О любви немало песен сложено, я спою тебе, спою еще одну..." И все, пораженные, на секунду останавливаются. И Лошадь, и дубоватая Капитолина. А затем потихоньку, чтобы не спугнуть мелодию, бочком-бочком обходят нас и в глубочайшей задумчивости растекаются по кабинетам.

Антонина во все глаза смотрела на Эдика. Бог ты мой, как она на него смотрела!

Чтоб на вас кто-нибудь так смотрел!

Словно далекий, но не забытый Славка вновь возник перед нею. И почти въявь, как там, на реке, прозвучал его голос: "А ну – давай сюда! Или слабо?"

– Нет, не слабо...

– Что?

– Да нет, это я так...– Антонина в замешательстве потерла висок. – Но праздник не может быть каждый день.

Однако душа ее, бедная очнувшаяся душа уже выдиралась из пут повседневности. Быт, спеленавший ее, держал все слабей и слабей.

– Праздник должен быть каждый день, – мягко возразил Асадчий, – только каждый раз чуть-чуть другой. Это будни должны быть редкими...

Да-да, именно так. Это она однажды знала...

Еще немного – и наше повествование покатилось бы по иному, совершенно неизведанному руслу. Тем более, что конопатый, голенький пацан, неслышно трепеща крылышками, уже пристроился сбоку, с той стороны окна, и ручонками в цыпках и царапинах торжествующе натягивал лук с вложенной в него оперенной стрелкой.

Нет сомнений, что все могло бы пойти иначе...

Но в этот момент дверь отворилась, и в кабинет вошел Лошадь.

Да, в этот момент вошел, пропади он пропадом, редактор газеты.

Ему сразу не понравилось затуманенное выражение лиц двух его сотрудников. Сильно не понравилось. Как хотите, но что-то было в них нерабочее, что-то возмутительное в них было! Сурово глянув на Эдика, он сухо сказал:

– А, вот ты где. Зайди ко мне.

И исчез.

И вместе с ним исчезло, испарилось, улетучилось, пропало то неуловимое, что могло возникнуть – и возникало! – да не возникло.

Эх, принесло же его!…

Однако наберемся терпения – может еще возникнет?

А пока...

Пряча за усмешкой злость, раздражение и досаду, Эдик произнес:

– Не иначе, как начальство хочет наградить меня похвальной грамотой. Но зачем нормальному человеку похвальная грамота, да еще и Лошадью сочиненная? А?

 

 

Глава 10. "ЖАЛЬ – ЗАМЕНИТЬ НЕКЕМ..."

 

Каждый человек взрослеет по-разному. Один в шестнадцать лет, другой в девятнадцать, а третий еще и в сорок лет подобен глупому дитяти. Так считал Максим Евсеич Тонкобрюхов. Сам он, по собственному определению, понял жизнь только к двадцати пяти годам.

До этого срока он успел окончить педагогический институт и поработать историком в школе №27. Детство, игравшее в голове, не давало никакого покоя юному педагогу. Он был натурально неистощим на всякого рода выдумки и из своих уроков устраивал черт знает что. С изумительнейшим артистизмом он принимал личину жестокого и своенравного удельного князя, а весь класс моментально превращал в крепостных крестьян, которых грозился нещадно выпороть, а потом всех, до единого, продать в соседние классы; и тогда даже самому отпетому двоечнику становилось совершенно ясно, отчего в далеком феодальном обществе вспыхивали восстания. Он втравливал податливых ребятишек во всевозможные конкурсы, викторины и олимпиады, разбивал подневольный 6"б", в котором был классным руководителем, на команды и затевал между этими командами кавээношные баталии.

– Какая Сена в воде не тонет? – каверзно спрашивали одни крепостные крестьяне других.

– Та, которая через Париж течет.

Максим Евсеич слушал и млел от счастья.

Но особой неугасимой страстью Максима Евсеича было водить своих шестиклашек, а потом и семиклашек в походы на поиски стоянок древних людей. Поисками этих стоянок он был прямо-таки одержим. Стоянок, правда, не нашли ни одной – глупые древние люди в окрестностях Асинска следов почему-то не оставляли. Но не в этом дело. Потрясающий лесной воздух наполнял восторгом здоровые легкие классного руководителя и он готов был часами топать по глухим заброшенным дорогам и тащить тяжеленный рюкзак за плечами.

Наивысшим блаженством для Максима Евсеича были вечера у костра, когда в прокопченном походном котелке булькал пустенький супчик, сваренный из содержимого известных магазинных залежалых пакетов цвета детской радости. Покончив с супчиком, команда краеведов долго сидела у огня, обжигаясь, прихлебывала дымящийся чай, заваренный нежными листьями лесной смородины, пекла картошку в золе и пела туристские песни. И сам Максим Евсеич, обучивший ребятню этим песням, красиво выводил:

Когда он из похода возвращался,

Его встречали сотни женских губ!

Он с ними мимоходом целовался -

Сикось-накось!

На, Жора, подержи мой ледоруб.

А потом Максим Евсеич принимался мечтать вслух о том, как найдут они, наконец, стоянку и вокруг нее будет много кривых и длинных костей могучих древних животных – бизонов каких-нибудь и мамонтов, а где-нибудь рядом, под каменным навесом или даже в пещере их глазам откроются следы большого кострища, вокруг которого они непременно обнаружат орудия древнего труда – скребки, палки-копалки, а может быть и костяные наконечники копий. И как все это принесут они в школьный музей, предварительно создав его, а сама стоянка будет нанесена на все краеведческие карты области.

Без пяти минут открыватели, разинув рты, слушали своего вдохновенного предводителя, как Бога...

Нет, нельзя сказать, чтобы жизнь совсем уж плюнула и махнула рукой на своего не взрослеющего отпрыска. Время от времени она, конечно, давала ему ненавязчивые уроки.

...Однажды краеведы разбили свой лагерь на берегу затянутой водорослями реки, неподалеку от деревеньки в несколько дворов. Три человека были оставлены разводить костер и кашеварить, а Максим Евсеич с основными поисковыми силами азартно ринулся обследовать окрестности. Хотя они и на этот раз не нашли никаких пещер, но, вернувшись в лагерь, были несказанно удивлены. Их, уставших и голодных, ожидал великолепный ужин. Обычный пустой супчик был обильно заправлен мясом. На вопрос: откуда? – повара, честно глядя в глаза любимому педагогу, объяснили, что в их рюкзачках обнаружились две банки корейской тушенки из утки. Пиршество получилось на славу. Максим Евсеич с удовольствием съел две миски пахучего варева и с особым подъемом спел про Жору и ледоруб.

Он уже готовился приступить к неизменному рассказу о скором открытии стоянки, как в этот момент явились разгневанные ходоки из деревни.

Оказалось, что корейская тушенка всего пару часов назад своими собственными крепкими лапами бежала в стаде соплеменниц к реке. Там она вволю купалась и крякала, чистила перышки, а затем безмятежно потребляла на берегу изумрудную травку. Здесь она и была изловлена двумя юными исследователями края. На обратном пути глупая птица была ощипана, пух ее и перья щедро завалили все подступы к лагерю, указывая, куда ведут следы преступления.

Коренастый обиженный мужик, потрясая в кулаке теплыми еще перьями, сурово подступал к руководителю похода. Дело могло окончиться банальным мордобоем. После долгих оправданий и извинений потерпевшему была выдана компенсация из всех наличных учительских денег.

Но и из этого урока педагог ничего не понял. Не понял того, что уже начали понимать юные головы: что лапша с уткой – это гораздо лучше, чем лапша без утки. А, не поняв, – долго и беспощадно отчитывал провинившихся.

И еще одного не мог понять Максим Евсеич: почему учителя в школе относятся к нему холодно, чем уж таким неприятным раздражает он их?

Однажды на каком-то школьном мероприятии побывал, тоже молодой тогда, заведующий идеологическим отделом горкома Георгий Федорович Стрюк. Мероприятие произвело впечатление. Гость поинтересовался: кто организовал? Указали, естественно, на Тонкобрюхова. Стрюк запомнил. А месяца через три потребовался ему в отдел инструктор – и: "Максим Евсеич, буду рад работать вместе с вами." Нет, никак не хотелось уходить Тонкобрюхову из школы – привык, так и мечтал до самой пенсии затевать викторины, играть в КВэНы, сидеть у костра и петь про Жору. Но коллеги, которые на тонкобрюховском фоне сильно подрастеряли авторитет у ребятишек, на редкость дружно взялись уговаривать: такая возможность! И – партийная дисциплина...

Новый инструктор – не ошибся в нем Стрюк – сразу проявил себя человеком способным, и идеи лезли из него в невероятных количествах. Но получилось так, что с идеями у идеологов оказался перебор, что и у Стрюка свои имеются – тоже ведь голова работает и не совсем заплесневел человек. И с этими идеями он нет-нет да выскакивал на бюро горкома. А та организация, где работал Стрюк, а теперь уже и Тонкобрюхов, очень не любила самодеятельности. Вот если спустят сверху конкретный циркуляр организовать в Асинске изучение направляющих документов или, допустим, создать массовое движение наставников – тогда пожалуйста. Твори, выдумывай, пробуй. Чтоб и посвежей было, и пооригинальней. Чтобы потом и в область доложить: а мы вот восприняли и творчески развили. Но все это в жестко определенных рамках. Шаг вправо, шаг влево – не что иное, как побег от основной идеологической линии. И Стрюка, с одной стороны, ценили за свежесть подходов, а, с другой, беспощадно осекали за вольнодумство. Но он и не лез в амбицию – не пойдет, так не пойдет, а я хотел как лучше. А вот молодой инструктор, несмышленый телок, поначалу многого не понимал. Он доказывал, горячился и спорил там, где горячиться и спорить было нельзя. И Стрюку уже не раз выговаривали: ты кого к себе в отдел приволок?

И неизвестно, чем бы все это завершилось, но вот тут-то Максим Евсеич и начал стремительно взрослеть. У него, как у очнувшегося от долгого забытья, словно распахнулись глаза. Он огляделся вокруг и с изумлением открыл, что в любом, даже самом малом человеческом сообществе – будь то в школе или в горкоме – всем производственным процессам давным-давно проторены глубокие и надежные русла, что все в движении по этим руслам накрепко устоялось, что люди уже притерлись и привыкли поступать именно так, как поступают, а не иначе, а он со своими глупыми идеями, будь они трижды оригинальны, вносит хаос и разлад и – что самое ужасное – омертвляет здоровое течение жизни. Развивая свое открытие, Тонкобрюхов додумался до того, что некоторые граждане, изо всех сил стараются сделать себя несчастными, но при этом они уверены, что поступают как раз наоборот.

И – кончились струи, иссяк гейзер. Через какой-нибудь месяц-полтора клубы горячего пара уже не вырывались из новичка на поверхность и не раздражали никого. Только умеренный либерал Стрюк ничего не мог понять и удивлялся: куда что подевалось?

К тому же подоспело Максиму Евсеичу время жениться. Погуляв сколько положено для приличия, молодой инструктор законным образом оформил свои отношения. Жена ему попалась – маленькая пухленькая брюнеточка, не очень миловидная, но очень хозяйственная. Молодые зажили в уютном домике с садиком и огородом, деловито и основательно обустраивая семейное счастье и благополучие. Но – нет! – не совсем повзрослел еще Тонкобрюхов. Неутоленный пыл вместо неосуществленных походов и невысказанных идей обратился внезапно самым причудливым образом в садово-огородническую страсть. С восторгом, какого не могла бы подозревать в нем и Капитолина, все вечера и выходные копался теперь Максим Евсеич на своей земле: рыхлил, окучивал, прививал, скрещивал. Бегал в грязной майке между ухоженных грядок и налюбоваться не мог. Собственными руками тепличку построил. Узнав об этакой досадной слабости, партийное начальство вновь проявило естественное недовольство: это что еще за частнособственнические инстинкты? Что за фокусы? Уж коли ты работник аппарата, ты и среди соседей должен соответствовать. А какое ж, мать твою, соответствие, если ты часами торчишь, согнувшись над грядками? Какую идеологию ты из себя представляешь, если смотришь из своего огорода не лицом, а, прямо скажем, совсем другим местом?... Ну а что в этом такого, оправдывался строптивец, я ж для себя, по мелочи, не на базар... На него по-прежнему смотрели горько, как на недоумка. Это только кажется, что по мелочи, а на самом деле все куда глубже. Подрыв авторитета сам понимаешь чего – вот что это такое!

Короче, через три года Максиму Евсеичу почти насильственно вручили ключи от двухкомнатной благоустроенной квартиры в центре и прозрачно пожелали: в часы досуга, если тянет чем-нибудь заняться, разводи хоть рыбок что ли, или собаку заведи.

И потекли спокойные, неомраченные годы Максима Евсеича на партийной работе. Одиннадцать месяцев идеологического труда – путевка в хороший санаторий. И снова одиннадцать месяцев того же труда и путевка в Болгарию. Очень удобно, другого не надо. И отслужил бы так Максим Евсеич до самой пенсии, да на беду лет десять назад началась чехарда в газете. Редакторы сменяли один другого, внутренние дрязги раздирали вдоль и поперек творческих работников, и вот тогда-то не утративший задора Стрюк – чтоб ему БАМ строить с этой своей дурацкой энергией! – да, вот тогда-то Стрюк и предложил: а не назначить ли нам Тонкобрюхова? "Верно! – обрадовались руководящие товарищи. – Уж этот-то никаких дров не наломает!" Как карась, которого потащили из обжитой и обустроенной тины, Тонкобрюхов начал отчаянно трепыхаться. Да куда там – партийная дисциплина, подчинение нижестоящих вышестоящим, ответственный участок работы...

И, правда, с приходом Тонкобрюхова бунтари слезли с баррикад, страсти сами собой улеглись, и редакционная жизнь довольно скоро потекла размеренно и неторопливо. В общем, как оказалось, тут не так уж и плохо, можно, по крайней мере, обойтись без волнений и нервотрепок, которых он теперь всячески избегал. И опять, как и на прежнем месте: одиннадцать месяцев труда – путевка в санаторий...

Спокойная жизнь просматривалась до пенсии, если б... Если б не события последних двух-трех лет. Что-то там, в столице, затеялось непонятное. Модные словечки появились – "демократия", "плюрализм", "свобода слова". А с ними и другие. А как, спрашивается, всегда было заведено: если Москва запела, в Асинске тяни припев. Вот и допелись с этой демократией. В прошлом году в июле и полыхнуло. И не только на площади. В мозгах тоже как будто полыхнуло. Что стало твориться! Вон Стрюк, начальничек бывший, в первую же неделю убежал из горкома, а осенью – так и вообще из партии. Начал брататься с рабочим комитетом, публично поддерживать. А ведь высшую партийную школу закончил, демократ хренов! Умишко-то у него живой, а недалекий. Сейчас жалеет, поди. А уж отсюда убегать неловко, вот и делает вид, что союзничек им до гроба. Русский с китайцем братья навек. Поторопился, ох и поторопился ты, Георгий Федорыч! Не продержится долго твой комитет, последние пузыри пускает...

Однако, если не лукавить, то и сам Максим Евсеич растерялся. Ведь как жахнуло – словно крышку у бочки вышибло. Будь он неладен, прошлый год! Тогда, с июля именно, и затрещали устоявшиеся порядки. Светлая патриархальная жизнь сразу сделалась мутной и нездоровой. Оказывается, стоит только однажды власти проявить слабость и колебание и все, добра не жди. Подлецы – они там, в Москве, о новой революции бредят, а тут – прямо по живому. И путевка в этом году мимо носа проехала – все одно к одному. Максим Евсеич сделался еще более осторожен и более раздражителен.

Он не торопился за событиями, но и не слишком отставал от них, а если уж газета и выказывала иногда однозначную и четкую позицию, если уж и наваливалась на кого-нибудь, то наваливалась безбоязненно, твердо зная, что упавший больше не поднимется. Вслед вышвырнутым секретарям горкома полетела резкая статья: все трое "бывших" без двух-трех лет пенсионеры, свое откомиссарили, а новым – предупреждение и наука. Впрочем, и прошлое редактор старался не задевать без нужды. Над нерешительностью Тонкобрюхова здесь, в Доме Советов, иногда зло издевались, а это была тактика. Причем успешная тактика – благодаря ей он держался. Сейчас главное и было: удержаться! Он знал, сколько безоглядно-горячих редакторов сменилось по области за последний год. Да, он медлил, умышленно медлил, ну и что? Твердая почва под ногами все больше превращалась в трясину. До резких ли тут движений? Чтобы не оступиться, он пытался предугадывать события. Прикидывал возможности отдельных депутатских фракций (господи, "фракции" – мыслимое ли понятие еще пару лет назад?!), старался в лицах представить, как пойдет борьба на очередной сессии, кто что скажет, кто что ответит. Целые картины, похлеще "Горя от ума" проигрывал в своем воображении, менял реплики, аргументы – все вплоть до взрыва эмоций пытался предугадать. Знание механизмов власти помогало – часто прогноз оказывался точен, но иногда действительность резко и безжалостно опрокидывала его построения и финал выходил не таким, каким надлежало быть.

Но если бы только укоренившиеся порядки ломались! Одновременно новые, непонятные и потому грозные приметы входили в жизнь. Раньше, по убеждению Максима Евсеича, Асинск жил как бы под неким колпаком, замкнутый сам в себе, ориентированный на себя и изрядно равнодушный к остальному миру, которому тоже, впрочем, мало дела было до Асинска. Теперь совсем другое. За полгода побывали здесь и испанцы, и финны, и австрийцы. В прошлом месяце Кувшинов привез из области датчанина – показывать ассоциацию. Датчанин в восторг не пришел, и тогда Тарас попросту смылся от него. Надо было видеть, как бедный датчанин метался перед Домом Советов и, используя весь свой запас русских слов – три или пять, включая "здравствуйте" и "спасибо", выяснял, как проехать до Томска. Ну ладно Кувшинов – у него не первая история с иностранцами. Но вот приход пешей американки в город, с рюкзачком и посошком, все же внутренне надломил Максима Евсеича. Понятно бы – из Москвы. В Москве многие великие маршруты начинались: Москва – Северный полюс, Москва – Пекин. Но что за Орша такая? Откуда она взялась? Эта Орша вгоняла в унылую тоску редактора. Она представлялась каким-то чудовищным местом. Он думал о ней с невыразимой мукой. Проклятая Орша разрушила укромную норку, лишила всякой защищенности. Получается – граница не на замке, и враг не дремлет. Где тут Тонкобрюхов – приходи, бери его голенького. Одно остается – воспевать прелести забугорной демократии, власть желтого дьявола. Дожили...

В редакции Максима Евсеича ровно, без всплесков не любили, и он знал об этом. На прозвище, правда, не обижался. В конце концов, он не артист, не Вячеслав Тихонов, чтобы народ к нему за автографами бегал. А прозвище... Он ведь и сам когда-то окрестил директора школы, где детишками верховодил, Дубиной. В прошлом году завуч оттуда позвонил: "Дубину на пенсию провожаем. Ты уж напиши что-нибудь теплое..." Вот как прилипло. Но вот чего терпеть не мог – так это совершенно идиотских, бессмысленных насмешечек. Ну почему он должен был в детстве три раза болеть ветрянкой? Что за издевка такая гаденькая? На что этот сопляк намекает? Заносчив паренек, выпендривается. И с большим самомнением.

Выставить бы его из редакции, да пока зацепки нет...

 

Тонкобрюхов был подчеркнуто строг, и строгость не сулила Эдику ничего хорошего.

– Чем с утра занимаешься?

– Подготовил три информации. Варвара Андреевна печатает.

Редактор потер волосатой рукой шею, словно давило его что.

– А вчера после летучки куда пропал?

"Ага. Вон куда закидывает! Неужто про рабочий комитет знает? – Эдик насторожился. – Или просто так спросил?

– На "Ударник" ездил, спускался в забой.

– Что за необходимость?

Подлец редактор наклонил голову, смотрел исподлобья, но Эдик отвечал едва ли не с изысканной любезностью. На этот вопрос отвечать было легко, тут все чисто, проверяй – не проверяй. А с комитетом, кажется, пронесло.

– У них со снабжением туго. Я позвонил дежурному, спросил про дела, а мне отвечают: какие там дела, если крепеж не поступает. (Здесь Эдик соврал, никуда он не звонил, но это-то как раз и не проверишь – мало ли кто мог трубку снять!). Вот и поехал. Вместе с горным инспектором спустились в шахту, зашли на третий участок, поговорили с ремонтной бригадой. Все так и есть: то сбой с затяжками, то стоек мало. Мужики обозленные, кроют всех подряд. Буду готовить репортаж.

Эдик умолк, ожидая новых вопросов и не сводя с редактора влюбленных глаз. Был у него в запасе такой совершенно особый взгляд, которым он ел родное начальство. Но ел не целиком, а частями: то правую руку обгладывал, то ухо жевал.

Максим Евсеич хмурил лоб, теребил в руке карандаш. Нет, не нравился ему этот малый, за любезностью которого чувствовал он еле скрытое издевательство.

И откуда берутся теперь такие – с шуточками, прибауточками, с кривыми ухмылочками? Где произрастают они, ни черта не понимающие, но бесподобно самоуверенные, лезущие куда не надо, крикливые, вздорные – где? Ведь никаких идей за душой, только поза, только лишь бы покривляться. И за ними сейчас будущее? Вот за ними, за этими?!!

А тут еще этот звонок...

Короче, накопилось у редактора. Под завязку. И надо было что-то предпринимать. И самое лучшее – указать поганцу на дверь. Максим Евсеич явственно ощутил, как закипает и поднимается в его сердце праведный гнев.

Да! Выгнать к чертовой матери из редакции – и весь сказ! Двоих выгнали и этого туда же! Вот он стоит во весь свой длинный жердинный рост. Откровенно вызывающие отвратительные глаза. Как промахнулся Максим Евсеич, когда принимал его на работу!

Надо было приступать к главному...

– Делать на шахте тебе нечего, это вотчина Немоляева...– Тонкобрюхов встал, заложил волосатые руки в карманы брюк, подошел к окну и некоторое время постоял, словно желая обнаружить изменения в серой громаде Дома культуры, затем вдруг резко повернулся и спросил. – Тебе как вообще – работать в редакции нравится?

Вот это новости!! Таких вопросиков еще не было! Кровь ударила Эдику в голову.

– Да ничего, коллектив хороший... За некоторым исключнием.

– Вчера тебя снова, в который раз, видели в рабочем комитете. Что ты там забыл?

"Так и есть!"

– Что я там могу забыть – информацию.

– Какую информацию?

– О проверке магазина.

– Она что – так срочно понадобилась?

– У меня работа такая – давать информации.

– Значит – за информацией?

– За информацией.

– Зачем ты там был?

Опять двадцать пять!

– А почему мне там не быть? Куда хочу, туда хожу.

Дерзил Эдик, дерзил, сам пер на рожон. Редактор переменился в лице, и скулы зашевелились под кожей, но голос по-прежнему был спокойный:

– Видишь ли, в отличие от твоего хотения я не желаю, чтобы меня за чью-то дурь отчитывали, как мальчишку. И еще. Запомни: когда ты еще в школу не ходил и под столом прудил в штаны, я уже преподавал историю. Так что кругозор у меня пошире...

"Только спокойно, – шепнул себе Эдик, – только спокойно."

–...Поэтому я настоятельно рекомендую тебе быть разборчивей и в выборе тем для информаций, и в выборе своих... знакомых...

В кабинете стало так ненатурально тихо, что на мгновение показалось: тишина, словно штукатурка, сейчас обвалится с потолка. И внятно, и громко прозвучал хрипловатый голос снаружи – оттуда, где рабочие наводили внешний лоск, подмазывали стену здания:

– Держи лестницу. Да куда ты ее заносишь? Берись за тот конец. Шустрей берись! Или бросай, к чертовой матери...

...Сейчас. Сейчас Эдик ему ответит!

Сейчас он ему:

– Широта кругозора вещь спорная. Когда некоторые расширяли кругозор под первыми секретарями, я, как ни странно, ходил в геологические экспедиции и там, в болотах и тундре (это хорошо прозвучит: в болотах и тундре!), под дождем и гнусом, да с тяжеленным рюкзаком за плечами широты тоже хватало.

Лошадь облегченно оскалится:

– Для чего тебе работать с таким ретроградом? До конца дня еще много времени и его вполне хватит, чтобы написать заявление...

...Пауза затянулась. Редактор вплотную подошел к заведующему отделом и снизу вверх цепкими провоцирующими глазками впился в него. Жидкие волосенки, тщательно зачесанные назад, оказались на уровне глаз Эдика. По тому, как менялось лицо Асадчего, редактор видел, какие дерзкие, вызывающие слова готовы у того вот-вот сорваться. Ах, как он ждал сейчас этих слов! Прямо гипнотизировал: ну давай же, лепи напрямую, не молчи! Выскажись окончательно и катись с богом.

И Эдик уже сглотнул слюну и рот приоткрыл, но... не проронил ни звука.

И Тонкобрюхов еще раз подергал наживу:

– Запомни: я бы выгнал тебя, жаль – заменить пока некем. (Ничего, обошлись бы и без замены, не велика потеря!)

И подождал. Но сообразительный малый и на этот раз не клюнул. Произнес только:

– Премного благодарен за доброту.

Говорить больше было не о чем.

И редактор махнул рукой:

– Все. Иди работай.

Он был сильно раздосадован.

Не получилось!

Ах, черт возьми, не получилось...

 

 

Глава 11. НА ЖИТЕЙСКИХ ПЕРЕКРЕСТКАХ

 

 

В то время, когда скучающий Эдик без всякого смысла и цели слонялся по редакции, мешая занятым людям, в кабинете номер «43» – культура, торговля и быт – царила атмосфера активного творчества.

И правильно, что его выперли отсюда!

Помимо Элеоноры и Натальи здесь, напомним, находилась еще и директор Дома культуры.

Второй час живо и с пристрастием обсуждался сценарий аукциона. Элеонора с Натальей остроглазыми воронами кружили над бездыханным телом сценария, потом набрасывались на него, с торжествующим воплем вырывали кусок, потом опять оставляли, опять кружили и опять набрасывались. Десять машинописных листочков были размашисто исчерканы карандашом вдоль и поперек. Вскоре, однако, Элеонора сообразила, что если столько вырывать, то от сценария кроме слова «сценарий» ровным счетом ничего не останется. Новые идеи возникали тут же, на ходу. За ними – еще и еще новее. Поправки вносились в уже поправленное. Не только между строк, но и на полях, как пассажиры в переполненном автобусе, теснились многочисленные пометки – фразы, реплики, стрелки, звездочки.

На листочки было жалко смотреть, до того они были обезображены.

А началось с того, что Элеоноре первоначальный вариант решительно не понравился.

– Послушай-ка, пресно и постно, как на поминках.

– Да почему ж как на поминках? – взволновалась Непрошина.

– А ты разве не видишь?

Александра не видела.

Вот тут и забегал по листочкам элеонорин карандаш. И Наталья подскочила в подмогу.

Низенькая, с подслеповатым прищуром Александра, привыкшая к тому, что клиент в Асинске по части массовых развлечений нисколько не привередлив и радостно сжирает все, что подсовывают, выказывала легкие признаки раздражения. «Черт меня дернул с ними связаться…». Она то снимала очки и нервно потирала стекла, то закатывала глаза к потолку и шумно вздыхала. От более резких выпадов удерживало только одно: ее включили в рабочую группу, и по условию договора ей причиталось семьдесят рублей за участие в организации и проведении этого проклятого аукциона. Чуть ли не половина месячной зарплаты! Приходилось молчать.

Было ясно, что сценарий придется переделывать, а программу менять, но уж как этого не хотелось. Надо ж было свалиться такой мороке на ее голову! Загнанная в угол, Александра сперва совсем поникла. Как вялая рыба в теплой воде, она удрученно шевелила плавниками и время от времени повторяла:

– Девочки, может, хоть это оставим, а?

 

………..

 

Едва за Непрошиной закрылась дверь, как Элеонора шумно вздохнула и с чувством произнесла:

– Ой, слушай-ка, какой она тяжелый человек! В каждой мелочи приходится уламывать.

– Ей лишь бы так: и деньги получить, и чтобы ничего не делать, -подхватила проницательная Наталья, перебираясь за свой стол. – Штучка еще та.

Культура, торговля и быт на сей раз оказались абсолютно едины во мнении.

– Можно? Я все жду, жду, а вы все заняты…– у дверей топталась увядающая толстозадая кабаниха с фарфоровым детским личиком.

– Что у вас? Проходите, проходите…– ласково пропела Элеонора. Она всегда, без отклонений, испытывала непреодолимейшую симпатию к любой бабище шире ее.

– Да вот, кофточку связала, на аукцион хочу…

«Ну – это без меня», – решила Наталья и вернулась к прерванному Непрошиной делу.

На столе у Натальи тонкой стопкой лежала бумага , и на верхнем листе крупным корявым почерком было написано: «На житейских перекрестках», а чуть ниже: «Исповедь Инны К.».

Рубрику «На житейских перекрестках» года три назад придумала Элеонора. Отцы, деды и дети; мужья, жены и свекрови; жена, муж, любовник и для довеска еще кто-нибудь – в этих незамысловатых с виду многогранниках каких только сюжетов не закручивалось. Душещипательные истории наводнили газету. Однако по прошествии трех-четырех месяцев число желающих попасть в сомнительные герои стало стремительно сокращаться: многие опасались быть узнанными. Несмотря на популярность таких историй, идея чахла и сходила на нет. И вот тогда-то пришло спасительное решение. Кто его предложил – Элеонора или Наталья – сказать трудно, да и не в этом дело.

Суть заключалась в том, что Наталья писала про Элеонору, а Элеонора про Наталью. С элементами художественного домысла, разумеется.

Житейских перекрестков как в жизни у одной, так и у другой было предостаточно. Рассказы под вымышленными именами или попросту начинавшиеся так: «Я встретила ее на скамейке в парке. Мы разговорились…» посыпались с новой и нарастающей силой. Судьбы культуры, торговли и быта, взаимно на десятки раз перепаханные, и сегодня продолжали давать обильный урожай и радовать читателей.

Эдик, тогда только-только появившийся в редакции и любопытства ради хватавшийся за все темы сразу, тоже прицепился к житейскому паровозу. Однако первое же сочинение (встретились двое и расстались, и никто, вроде бы, не виноват) парочка поднаторевших профессионалов жанра разнесла в клочья. «Здесь должна быть понятная любому мораль, – растолковывала Элеонора. – Если девушка положительная, значит он обязательно подлый и непорядочный. И только так! А у тебя нет морали. И от себя пиши, от первого лица – убедительней получится. Усек?» Эдик усек. Его роман с Мариной в то время как раз был в самом бурном разгаре. Это давало живую и богатую пищу для «перекрестков». К тому же по горячим следам писать, представлялось, легче. Марина была положительная. И левой рукой натягивая штаны, правой Эдик громил себя как подлого и непорядочного. «Вот – другое дело!» – воскликнула Элеонора, ознакомившись со вторым сочинением. На третьем Эдик сломался. Его доконало мучительное несоответствие между тем, что вытворяют левая и правая руки. Две ночи он маялся бессонницей. В чем же секрет проклятых «перекрестков»? «Да нет никакого секрета! – хором заявили замредактора и Наталья. – Проще излагай, проще!». Но Эдик до сих пор подозревал, что обе что-то утаивают…

Подтянув листок поближе, торговля и быт слегка пригорюнилась – вдохновения, как назло, не было. Да и то: все неприятности и неприятности, одно к одному. Аркашку опять на сторону повело, тварь такую. Заявил, морда, что на сборы едет. Известно, какие сборы! Соберет когда-нибудь – ни один вендиспансер не вылечит… И редактор американку вчера подсудобил. Наталья ее про Америку пытала, а та ей весь вечер про Россию рассказывала, восхищалась да ахала, как заведенная. «Все у вас будет хорошо! Все у вас будет хорошо!» Будет. Когда нас не будет. «Ну – зачем это так?» А затем. Что мы – России не знаем?… Да еще позвонила в Москву и целый час трепалась, трещотка, никак остановиться не могла. Плати теперь…

Наталья погрызла кончик ручки, подумала и начала «Исповедь» так:

«В юности у меня было много поклонников. Увлекалась часто, но ни одного по-настоящему не полюбила…»

Здесь Наталья даже вздохнула. Жалко было относить такие хорошие слова к Элеоноре, которая – что уж там говорить – была обыкновенная стерва и ни о какой любви никогда не помышляла. Наталья стряхнула наваждение (этак и раскиснуть недолго!) и продолжала уже почти деловым тоном:

«…Не огорчалась, считала: у меня все впереди. Но не заметила, как пролетели годы. И замуж вышла без высокого чувства к своему супругу. Поводом для создания семьи стал будущий ребенок.»

Наталья опять остановилась. Покосилась на замредакторшу. Та трясла перед собой жутко аляповатую безразмерную кофту, приговаривая: «Ах, цвет, ах, узор…» Кабаниха сидела напротив и, как незабудка, распускалась от счастья… Это прямо в точку – «без высокого чувства»; какое уж там, прости господи, чувство! Но зато хватка… Бегала за Вовкой, как сумасшедшая, чуть ли не на себе в ЗАГС утащила. А кто б еще тебя с такой репутацией взял? Жалко Вовку. Он тогда уже к Наталье похаживал. Только вот с беременностью затянула. Дура! А Элька здорово извернулась – после ЗАГСа сразу аборт сделала. Наталья снова вздохнула.

«…Когда узнала, что беременна, признаюсь, испугалась. Во-первых, не верила в прочность брака, насмотрелась на других, во-вторых, мне уже было за тридцать. Кроме того, устоявшийся с годами уклад жизни страшно было менять, считаться с привычками мужа, заботиться о нем, – тут Наталья немного помедлила, поколебалась и решила сохранить беременность Инне К. Замужем была недолго. Наш брак распался, хотя я делала все, чтобы его спасти. (Верно, верно – «все делала»). Считала, что сыну нужен отец, который мог бы его чему-то научить, воспитать в нем мужские качества. Но в конце концов я поняла (это когда он сбежал), что никакого воспитания он не получит от человека с красными от пьянства глазами…»

Да, жалко Вовку – какого мужика сгубила! Где он теперь? Куда уехал?…

«…Кстати, как могла, боролась с пристрастием мужа, но, увы, оно оказалось сильнее моих усилий. Потом я уже стала опасаться, как бы его дурная привычка не перешла позднее к сыну, поэтому и решила избавить ребенка от его дурного влияния…»

Кабаниха опять топталась у порога, кланялась и бессчетное число раз говорила: «Спасибо!». Наконец ушла.

– Неплохая кофточка, посмотри.

Наталья брезгливо изломила губы.

– Не нравится?

«О, господи! Только ты могла прельститься такой».

– Да нет, ничего. Узорчик оригинальный.

«…Иной раз от бессилия, что не могу сделать какую-то работу дома или в огороде, опускаются руки, хочется плакать. Завидно, что у кого-то рядом с тобой нет таких проблем. Но послушаешь других, несчастных в семейной жизни, вроде не все у меня плохо, а, может, даже по сравнению с ними и лучше. Живу я не хуже других, есть материальный достаток…»

Без пяти одиннадцать пришел Костя Угловой, художник из городского сада. Он принес для аукционной продажи три картины собственного изготовления. Картины были завернуты в бумагу, обвязаны шпагатом и торчали под мышкой как отстегнутые крылья.

Художник Костя был молод, невысок ростом, с круглой физиономией, внушительными оттопыренными ушами и откровенно дерзкими нагловатыми глазами. Однако при взгляде на высокий светлый и выразительный лоб возникала догадка, что помимо нахальства в этих мозгах несомненно роятся честолюбивые замыслы, и что оттопыренные лопушковые уши, более уместные на голове какого-нибудь недотепы, здесь, скорее, для камуфляжа.

– Здесь что ль приемная комиссия? – спросил художник грубовато и неловко. – У меня вот картины.

Картины? Наталья встрепенулась. Картины?? Тут Элеонору и близко подпускать нельзя!

Надо сразу заметить, что Асинск не изобиловал художниками. Таковых здесь числилось всего лишь двое.

Спроси кого хочешь:

– Есть ли в Асинске художники?

И сразу ответят:

– А-а, эти…

Обоих можно было найти в воскресенье с утра на базаре. Около парадного входа, сразу за помятыми, со свежими синяками тетками, которые торговали негашеной известкой, находился их прилавок. Трофим Батьков специализировался на кошках. Небольшие пузатенькие гипсовые кошки поражали покупателей самыми диковинными раскрасками. Зеленые, коричневые, голубые, – в общем, всех цветов, кроме свойственных этому зверю в природе. На спине у каждой имелась аккуратная щелка для монет. Цены тоже были стабильные: бутылка плюс чуть-чуть сверху, как охотно объяснял Трофим. То есть, когда водка была четыре двенадцать, Трофим просил пять; когда она стала пять тридцать – цена установилась на шести; а в смутные годы борьбы с алкоголизмом и последующего выхода из нее каждая кошка потяжелела до двенадцати рублей. Эта изумительная по простоте формула, которую асинские умельцы всегда использовали в тяжкие для страны времена, позволяла счастливейшим образом избегать всяких там ценовых лихорадок. Если покупатель предлагал бутылку натурой, то доплачивать остальное было необязательно. (Справедливости ради надо заметить, что никто этой льготой так ни разу и не воспользовался). После торговли, сложив в рюкзак непроданный товар, Батьков отправлялся к винно-водочному; там, зайдя с заднего крыльца, загружал рюкзак до отказа и после этого исчезал из поля зрения горожан до следующего воскресенья. Напарник Трофима по прилавку, субъект неразговорчивый и угрюмый, предлагал асинцам лакированные портреты Пугачевой и Высоцкого. Причем, щеки знаменитостей пылали огнем, как в лихорадке. Оба художника уважали яркость, считая ее одним из первейших достоинств любого искусства…

Итак, Угловой принес картины.

Это было что-то новенькое. Ну-ка, ну-ка, что он там намалевал?

Сложная судьба Инны К. отодвинулась в сторону.

– Подходи ближе и разворачивай.

– Смотреть будете?

– А как же! Мы котов в мешке не берем.

Костя раскрутил шпагат, убрал бумагу и водрузил на стул первую картину.

Установилась недоуменная пауза.

На утренней смятой постели, опираясь на локоть, полулежала с закрытыми глазами молодая, обнаженная женщина. Над нею, там, где низ живота терялся в мягком черном пушке, вился, трепеща крыльями, сильный белый голубь. Розовый свет падал сверху, из-за пределов картины и наполнял полотно. Намалевано было неплохо, но – неожиданно как-то, загадочно.

Торговля и быт вскочила, обошла стул с картиной и выразительно посмотрела на культуру.

Что к чему нагородил? По многолетнему опыту Наталья твердо знала: если ей что-то непонятно или вызывает сомнения, а продавец при этом темнит, значит – пытается надуть. А здесь как раз было непонятно.

– И что все это означает? – строго спросила Наталья.

– Картина называется «Сон Марии», – скромно пояснил автор.

– А-а. Ну, ну…

Устроительницы аукциона сосредоточенно изучали «Сон».

По законам рынка – а Наталья знала, что они применимы ко всем случаям жизни – надо было выискивать недостатки и сбивать цену товара.

– Что-то Мария у тебя плоская.

– Да, могла быть и попышнее, – тут же солидарно подхватила Элеонора.

Опять же по правилам Костя должен был возразить, мол, ничего не плоская, а очень даже нормальная бабенка. Но он, свалившийся из городского сада, то ли не знал этих правил, то ли уж вообще был дьявольски хитер.

– Ладно, пусть спит, если ей так нравится, – разрешила Наталья. – Ничего вообще. Только драпировка уж больно современная. Давай следующую.

Костя повиновался.

– О, боже! – выдохнула Элеонора. – А это что за чудища?

Действительно, на холсте безумствовали откровенно безобразные твари. На толстой и короткой ноге сидела голова со срезанным черепом и пустыми глазницами. Одна рука в железной перчатке, торчавшая из затылка, была откинута назад. Другая мясистыми пальцами крепко держала за горло второго уродца, отдаленно похожего на первого, но уже с тремя руками.

Схваченный уродец испытывал, надо полагать, сильные неудобства: рот его был широко раскрыт, и во рту, в затылке, зияла сквозная дыра. Третье существо, гордо удалявшееся к горизонту и несоизмеримо большое по сравнению с двумя дерущимися, было, по всей вероятности, женского рода, так как на спине его болтались большие отвислые груди.

Все это происходило в пустынной мертвой местности под покровом ночного неба, при свете странно и непонятно откуда торчащих фонарей.

– Да-а, – закачала головой Наталья, – и с пьяных глаз такое не привидится. Ты, часом, в своем уме?

– А что?

– Скажут еще: псих какой-то.

– Наталья-а! – замредактора укоризненно качнула головой.

– Мне-то какое дело, – оттопыренные уши художника оттопырились еще больше.

– Тебе-то, может, и нет, но люди разные бывают. Как это называется?

– «Предчувствия по Дали».

– По чем, по чем?

– По Дали. Художник был такой.

– Знаю. Сюрреалист. А третья?

Третья была без всяких там штучек, вполне понятная. По мотивам «Мастера и Маргариты». На переднем плане, слева, обращенный к зрителю, сидел в тени рыхловатый Понтий Пилат со страдальческим – от болезни – лицом. Голова его была слегка повернута набок и опущена, веки прикрыты. А позади него, внизу, на залитой солнцем площадке, стояла хрупкая и тоненькая, как свечечка, фигурка Иешуа в изорванном хитоне с крепко схваченными за спиной руками. Даже по плечам было видно, как неестественно вывернуты руки.

Лучше всего получилась собака Пилата. «Прямо как у наших соседей, точь-в-точь такая же здоровая, – отметила Наталья, – морда только другая».

Но и эта картина не вызвала в целом никаких положительных эмоций.

Полотна стояли на стульях в ряд, ожидая экспертной оценки. Художник терпеливо молчал.

– И долго ты их рисовал? – спросила Наталья, не сводя внезапно засверкавших глаз с голубя.

– По-разному. «Марию» – с полгода, «Пилата» – чуть меньше, а «Предчувствия» – дня четыре, наверно…

Да, конечно, было в этом что-то незаурядное, с намеком, с подтекстом. Наталья размышляла. «Марию» можно бы и в спальне повесить, вместо ковра. Хотя нет, размер маловат, стена голая получится. А вообще лучше бы пейзажик – зимнюю ночь, лунную дорогу…

– И какую ж цену ты хочешь за них?

– За «Пилата» двести, за остальные по триста.

На перекидном календаре Наталья черкнула суммы.

– А ведь их вряд ли купят.

– Почему?

– Слишком не для рядовых умов. Здесь бы что попроще.

– Но вы-то разобрались.

– Мы – другое дело. Нам положено.

– Так берете, нет? – вызывающе спросил Угловой.

– Взять-то возьмем, но на многое не надейся. Ставь свои картины на шкаф.

Костя повиновался.

– Вот еще – гений в Асинске выкопался, – презрительно заметила Наталья, когда художник исчез.

– Точно: строит из себя…

Культура, торговля и быт снова были едины во мнении.

Кабинет Элеоноры и Натальи понемногу превращался в склад разнообразных предметов. Если предприятия – по взаимному соглашению – должны были доставить продукцию прямо на аукцион, то умельцы несли ее сюда.

Было здесь уже три или четыре набора кухонных досок – резных, лакированных, самых причудливых форм: и в форме рыб, и в форме диковинных цветов. Один умелец принес часы-термометр с дистанционным управлением. Другой, мастер по сварке, отдал три ажурных подсвечника. А уж про пуловеры и кофты и говорить нечего – их набиралось не менее дюжины.

Пришел сухощавый, коричневый, словно обильно посыпанный перцем старик и принес две резные рамки для картин. С теми полотнами, что стояли на шкафу, рамки не совпадали и вообще были, вроде, как ни к чему, но владелец рамок визгливо раскричался – мол, картины и подрезать можно. В общем, нажал на свои права, приплел какого-то Мамрукова, которого скоро турнут, намекнул на трудовые заслуги, раза два ткнул себя в потертый значок на груди; и рамки пришлось принять.

Много было дерева и бересты – шкатулки, туеса, хлебницы.

После обеда сторож городского музея, отдуваясь и матерясь (что я им ишак, что ли?) приволок в обыкновенном мешке, в какие обычно ссыпают картошку, «Обнаженную Колхозницу».

– Куда ее свалить? – прохрипел он, изнывая под тяжестью ноши.

Сваливать было некуда. Элеонора побежала в редакторский кабинет.

– Максим Евсеич, может – к вам?

Тонкобрюхов скуксился, поворчал, но все же согласился:

– Однако имей в виду: здесь она мешает.

– Это ненадолго.

Колхозницу, не вынимая из мешка, сунули в угол.

– Ты никуда не отлучайся, что принесут – бери, записывай, на звонки отвечай, – наказала Элеонора Наталье, – а я схожу к Кувшинову. Мне с ним сегодня, как край, переговорить надо.

Наконец-то в кабинете наступило затишье. И Наталья смогла без дерганий и отвлечений закончить «Исповедь Инны К.».

«…Я хочу, чтобы рядом был человек, который бы согрел мою душу своим участием и заботой. Но где он? Хорошие при женах, а плохие, как мой бывший муж, радости ищут в другом...»

Тут Наталья еще раз, теперь уж последний, задумалась: уж что-то слишком идеальным получился элеонорин портрет – хоть сейчас на божничку. Нет, так не пойдет, жирно ей будет.

И завершила:

«…Впрочем, может, сама виновата, хотела быть свободной, долго выбирала, как в народе говорят, искала принца. А надо было идти замуж за того, кто меня любил. Ведь был такой. Теперь не на кого пенять. У каждого своя судьба. У меня она моя, с горчинкой».

– Вот так-то лучше.

Это ей за Вовку. Остался бы при Наталье, так, конечно бы, не запил!

Наталья, довольная собой, сгребла листочки и отнесла в машбюро.

Не одним аукционом жив человек.

 

 

 

 

Глава 12. БИЗНЕСМЕН ТАРАС КУВШИНОВ

 

 

– Ну давайте, на хер, с богом! – Тарас Кувшинов распрощался с посредниками из Хабаровска и с покрасневшим от напряжения лицом орал теперь в телефонную трубку. Звонок был междугородний. Звонил один из коммерческих агентов Тараса, отправленный в Молдавию для закупки яблок. Яблоки были, хорошие, крепкие, только вот везти не на чем – железная дорога не давала вагона.

– Я тебя зачем туда послал?! – вопил Тарас. – Чтоб ты мне докладывал, что вагона найти не можешь??... Да мне плевать, что не дают!! Тебе было сказано: привезти! Вот и привези. Крутись, как хочешь, но чтобы яблоки были!...

– Разрешите, Тарас Фомич? – в дверях стоял маленький человечек с желтым азиатским лицом.

Тарас кивнул.

–...А он что – другой породы? Он что – коньяк жрать не любит? Накупи пойла, так, мол, и так – презент от солидной фирмы, занимаемся крупным оптом, пригласи посидеть куда-нибудь! Хоть в задницу влей!

Маленький человечек ошалело вытаращил глаза и запереминался у двери.

 – А ты попробуй, попробуй. Что я, учить тебя должен?

На том конце провода агент захлебывался в оправданиях. Тарас утомился и закруглил разговор:

– Если не достанешь вагона – на себе все перетащишь. Да, да, из Молдавии в Сибирь! Все, до последнего яблока! Ты меня понял?! Так-то!

Тарас грохнул трубкой по аппарату, вперился в вошедшего:

– Слушаю.

Гость по-прежнему оторопело маячил возле порога.

– Я из Узбекистана. Ким моя фамилия.

– Проходи, садись. Видишь, какие работники. Напринимал, понимаешь, ... , теперь не знаю, что с ними делать...

Президент Тарас Кувшинов был в городе, вне всяких сомнений, удивительнейшей личностью, выпуклой и яркой.

Его неординарность обнаружилась много лет назад, когда закончив восьмой класс и перейдя в девятый, Тарас вдруг живо заинтересовался: чего это у девок округлое впереди топорщится? Вполне, конечно, естественное любопытство для данного возраста, но, в отличие от большинства прыщавых и стеснительных вьюношей, Тарас и в те нежные годы не был умозрительным теоретиком. Нет, не был. И с безоглядным рвением начал обшаривать руками выпуклые места. Почти тут же выяснилось, что эти открытия куда как интереснее, чем те, что сулят алгебра и геометрия.

Жили они тогда всей многоголосой крестьянской семьей в большом селе Улановке, где имелась даже школа-десятилетка. Среди подрастающей оравы братьев и сестер Тарас был старшим. Отец, совхозный механизатор, сквозь пальцы смотрел на баловство сына, пока однажды напарник не сказал ему:

– Слышь, Фома, если твой еще раз к моей Варьке полезет, я ему башку сворочу. Так и знай...

Варька была дочкой напарника, лет на тринадцать старше Тараса, давно и безнадежно застрявшая в девках. Фома задумался.

...Над селом стояла поздняя сырая осень. Уставший Тарас вернулся домой с погулянок, когда часы показывали далеко за полночь.

Мать притулилась у стола, на котором в беспорядке лежали раскрытый дневник и тетрадки ученика девятого класса. На неряшливых листах унылыми гнусными червяками крючились тройки. Сумка валялась на полу.

Фома Кувшинов, сгорбившись на маленькой скамеечке, сидел возле печки, курил, пуская дым в открытое поддувало. При появлении сына бросил окурок, поднялся.

– Явился, петушок. Сымай штаны.

– Ты что, батя? – Тарас изумленно глянул на мать и расплылся в ухмылочке, мол, чего это старик чудит.

Может, если б не эта ухмылочка, то все и обошлось бы. А так... Мгновенно и широко размахнувшись, Кувшинов-старший послал увесистый механизаторский кулак в озорной правый глаз родного чада. Глава семейства был не очень силен в педагогике, зато свято верил в другую силу – силу радикальных средств. Его тоже так учили и, слава богу, дураком не вырос.

Комната лопнула и осветилась веселыми брызгами, пол вздыбился. Тарас запрокинулся и полетел к столу, спиной и локтями сгребая половики.

– Ой!...– болезненно вскрикнула мать и вскочила с табуретки.

– Сымай штаны.

– Ба-атя!

На неверных ногах поднялся Тарас, непослушными пальцами стал расстегивать пуговицы. В голове гулко и тяжело гудело. Спустив штаны, он повернулся задом к отцу, слегка согнув спину. Черные сатиновые трусы плотно облегли мясистые ягодицы. Фома Кувшинов наматывал на правую руку потертый кожаный ремень.

Дальше было вот что. Свободной рукой Кувшинов-старший схватил сына за шкирку, круто повернул его, одновременно сгибая вниз, и зажал буйную лохматую голову меж колен. Затем рванул трусы, они треснули и порвались, обнажая розоватую кожу.

– Батя-я...

Размеренно и добросовестно, как и в любой работе, Фома Кувшинов вздымал руку с ремнем и с оттяжкой лупил бляхой по голому заду. При каждом ударе Тарас вздрагивал. Слезы злобы, ненависти, бессилия текли одновременно из здорового и заплывающего глаз. Наконец Фома утомился. Да и то: задница сластолюбца побагровела, из-под лопнувшей кожи сочилась кровь.

– Запомни: если еще курвиться будешь – за воротами, на улице, сделаю то же самое. Пусть невесты смотрят. Или если плохо учиться... С такой здоровой башкой в начальники можно выйти... А то ишь ты – живчик у него завелся...

Надо признать, что к этому времени исследовательский пыл Тараса стал стремительно сходить на нет. Все деревенские закоулки, "темные уголки" как бы поделились на те, куда его Варька уже заволакивала, и на те, куда еще нет. Число вторых быстро сокращалось. Проклиная антисанитарные условия, Тарас взненавидел крапиву – она торжествующе жгла его голые ляжки. Эту нелюбовь к сорному растению он стойко пронес сквозь годы. Многое подрастерял, а это пронес.

Так что, как ни странно, стремления отца и сына совпали. И нечего было дураку старому ремнем размахивать. Мог бы сказать и по-человечески. В общем, вернулся Тарас под сень алгебры и геометрии, подналег. Унылые червяки исчезли из тетрадей.

Потом – Горный институт и направление на работу в Асинск. Было это лет двадцать назад.

 Парнишка оказался приметным: даже тяжелая бляха Кувшинова-старшего не прихлопнула в нем дерзкого живчика (если смотреть не узко, а расширительно) и гонору хватало на троих. Впрочем, мало ли их, занозистых и сулящих надежды, появлялось и появляется на предприятиях Асинска. Однако Асинск умеет – о-о, еще как умеет! – шлифовать молодежь. Посмотришь на серенького клерка, отупевшего от скуки в пыльной конторе, и озадаченно думаешь: "Не ты ли, прибыв сюда три года назад, собирался потрясти завод блестящими идеями?"

Тарас Кувшинов не потерялся.

Попав в шахтоуправление "Таежное", он начал как все, с горного мастера, а через шесть лет был уже главным инженером. Взлет, надо признать, стремительный. Шахту Кувшинов знал, как содержимое своих карманов. Именно при нем подготовительные работы, за которые он отвечал и которые всегда являлись слабым местом "Таежного" – так вот именно при нем они перестали быть постоянной головной болью директора. Лавы готовились точно в срок и качественно, добычники тоже оживились, и "Таежное" взялось стабильно выполнять планы и получать, естественно, премии.

– А все почему? – хвастал иногда довольный Тарас. – Я с людьми разговаривать умею. Поначалу, бывало, вызову начальника участка: у тебя там надо то-то и то-то. Стоит, как козел, не понимает. Ах ты!... И по бабушке, и по матери, и в рот его, и в нос. Глядишь – сразу все понял, повернулся, пошел и выполнил.

Молодой Кувшинов на вверенном производстве блестяще осуществил то, что десятками лет не удается дохлым филологическим умникам. Он наметил свой путь, отличный от того, который безуспешно прокладывает мало на что способная научная и творческая интеллигенция Асинска, а именно: упростил речь, сделал ее короткой, выразительной и, главное, абсолютно доходчивой.

– Толковый у тебя сын, – прослышав про успехи Тараса, говорили односельчане Фоме Кувшинову.

– Толковый-то толковый, – соглашался Фома и странно добавлял. – Надо только вовремя голову промеж ног, да бляхой...

Старый Фома до последних дней своих не сомневался в чудодейственной силе бляхи и полагал, что именно она дала нужное направление мыслям старшенького.

Быть бы Тарасу вскоре директором шахты, но один непредвиденный, из ряда вон случай прервал стремительный взлет.

Случай этот поверг в восторг асинцев и на разные лады живо, весело и взахлеб обсуждался в городе, обрастая, как водится, самыми нелепейшими подробностями и цветистыми дополнениями. Поэтому для восстановления истины надо немедленно рассказать, как же все было на самом деле.

Однажды, находясь в столице, в командировке, и уже закончив дела в министерстве, Тарас в отличном расположении заглянул в гостиничный ресторан подкрепиться – до самолета оставалось всего несколько часов. За одним из столиков возле окна с кислыми минами сидели два мужичка, без всякого интереса тыча ножом и вилкой в тарелки с капустой и чем-то мясным и вяло запивая съедаемое водкой. "Граждане не нашей страны," – сразу определил Тарас и простецки уселся рядом.

Граждане не нашей страны оказались поляки и, что более удивительно – шахтеры. Восторженному изумлению Тараса не было предела. Тут же по его приказу официант уставил стол бутылками и снедью. Выпили за крепкую дружбу людей одной профессии, за то, чтоб не придавило в забое, за мир во всем мире...

– А хотите я вам свою шахту покажу? – предложил Кувшинов. – Хотите? Честно, без б... ?...

Люди одной профессии, за сорок минут успевшие развеселиться, горячо полюбить Тараса, а затем полностью и окончательно потерять способность к восприятию времени и пространства, автоматически согласились...

Вся московская милиция была поднята на ноги. Пропали два специалиста хоть и из братского, но все же соседнего государства. Искали их долго и безрезультатно. Наконец кто-то припомнил и сообщил, что видел пропавших в сопровождении краснорожего здоровяка с сибирско-купецкими замашками.

...Поляков обнаружили на третий день в окрестностях Асинска, в бассейне горняцкого профилактория живых, но чуть теплых. Они, едва шевеля плавниками, отмокали в воде после щедрого хлебосольства хозяина. До шахты – квершлагов, забоев и прочих выработок поляки так и не успели добраться.

Скандал получился громкий. Кувшинова сгоряча даже скинули обратно в горные мастера. Потом, правда, восстановили. Но о дальнейшем продвижении, по крайней мере в ближайшие годы, речи быть не могло. Светило Тарасу долгое прозябание на том самом месте, до которого он столь лихо добрался...

Но сам случай!

Каждый асинец, даже тот, который изначально прижимист, все-таки умеет ценить размах и бесшабашность, переходящие всякие границы. О Кувшинове говорили и в просторных кабинетах, и в шахтовых мойках после смены, и в автобусах, и в очередях, и даже в темном подъезде, давя бутылку на троих. Тарас моментально сделался легендой Асинска, человеком, коего всюду окружал ореол восхищения!

Но одной лишь городской славой сыт не будешь. Почувствовав внимание и опеку, Тарас сильно загрустил. Выглядывать и дальше из-за спины директора было уже, прямо скажем, муторно.

Однако на распутье Тарас пребывал недолго, удача по-прежнему, как собачонка, бегала за ним. Освободилось место начальника дорожно-строительного управления (а это уже другая фирма, с другими "генералами" наверху) и стали на это место подыскивать кандидата. Тогда и предложил Тарас себя и свой руководящий опыт. Многие подивились, полагая такой шаг неразумным:

– Совсем рехнулся парень! В одной зарплате сколько потерял!...

Но Кувшинов рассчитал верно. Теперь он был руководителем, обрел, хотя и ограниченную, но свободу. Стал сам себе хозяин. А из прежнего опыта извлек уроки. И самый главный из них – что не всех поляков можно везти из Москвы в Сибирь. Этого правила Тарас придерживался неукоснительно и твердо, оставаясь начальником управления десяток с лишним лет. Так что ни Польша, ни другие страны никаких претензий к Кувшинову больше не имели.

Руководящая должность поначалу несколько обеднила колоритнейшую фигуру Тараса. При солидном штате бестолковых, но ревностных исполнителей отпадала необходимость самому лезть в разные мелочи. И Тарас Фомич, помаявшись в таком комфорте, целиком тогда переключился на выработку идей. Вот где могучая и неукротимая энергия Тараса нашла наконец блистательный выход! Свихнуться можно было от широты замыслов. Требовался улавливатель и сортировщик кувшиновского добра, ибо асинские дороги от его многоплановости лучше не становились. И нужный человек появился и неслышно встал за спиной Тараса. Это был на редкость расторопный и чуткий, как лис, мужичок по фамилии Парнишкин.

Управление гремело и процветало. Но масштабы... Черт побери, разве это масштабы? Разве ему такой маховик раскручивать?

Когда подули новые ветры, Тарас, только что распечатавший пятый десяток и по-прежнему полный сил и бодрости, возликовал духом и теперь уже безоглядно ринулся в коммерческо-предпринимательскую стихию.

Ассоциация "Магнит" была его кровным детищем. Это он сумел год назад увлечь хозяйственников своим немыслимо смелым и дерзновенным проектом. Что и как получится – не знал никто, но собрались тридцать организаций, перечислили вступительные взносы, составили небольшой штат сотрудников, выбрали президента – понятно кого, под него и деньги давали – и начали ждать результатов. Вихрь кувшиновских затей сулил волнующие перспективы. Учредители ассоциации, оптимистично заглядывая вперед, не исключали большие дивиденды. Однако многочисленные начинания одно за другим бесславно полопались. Ничего не вышло ни с кирпичным заводом из самой качественной во всей Сибири глины, ни с народной артелью по обжигу извести – той самой извести, которая позарез нужна селянам для раскисления почв; и тогда "Магнит" всеми силами сосредоточился на оказании торгово-посреднических услуг – это было верней. Хотя, конечно, и от производства совсем не отказывались – бригада из пяти похмельного вида молодцев под громкой вывеской ассоциации азартно лепила шлакоблоки.

Следующий шаг, который предпринял Кувшинов, был такой: он оставил прежнюю работу (опять многие твердили: неразумно!) и целиком окунулся в дела фирмы. И тут по-настоящему пошло и поехало! Рывками и скачками "Магнит" набирал обороты, счет в банке рос. Одной из блестящих последних сделок была сделка о поставке двух вагонов вина – Тарас любил такие измерения: вагон, два вагона – из виноградно-персиковой республики в обмен на что-то, что должны были завезти туда из другой республики. Благодарные асинцы, начавшие слегка звереть от трезвого взгляда на мир, охотно разбирали бутылки с мутной красной жидкостью по тройной цене и мгновенно нарекли ее в честь отца-благодетеля "кувшинкой". В приемной и кабинете президента почти постоянно толклись свеженькие бизнесмены из Средней Азии, Украины и Закавказья.

Кстати, идею аукциона именно Тарас подбросил Тонкобрюхову. Мол, если деньги редакции нужны, так ты, друг, не чеши ... за ухом, давай крутись! А я, какой разговор, помогу. Но – тревожилось элеонорино сердце – мог Парнишкин за чем-то не уследить, не вспомнить, а это уже было чревато.

Вот потому, чтобы исключить всякие неприятности, Элеонора и отправилась на встречу с Кувшиновым...

–...А! Заходи, заходи! Тебя нам, простигосподи, только и не хватало! – радостно закричал Тарас, когда она из приемной заглянула в кабинет. И не только закричал, но и резво замахал руками, предлагая разделить хорошую компанию. От новой неожиданности маленький кореец едва не свалился со стула. Затем во все глаза воззрился на Элеонору: что за дама?

Порыв президента был предельно восторжен, но уж кто-кто, а Элеонора

прекрасно знала Тараса. И моментально изобразив на лице счастливейшую, восхищенную улыбку, которая была однако так же далека от ее подлинных чувств, как и его восторг, вошла в кабинет.

Крупный широкоплечий Тарас сидел за столом в изумительно белой рубашке с закатанными рукавами. Верхняя пуговица была расстегнута и темный в полоску галстук ослабленно болтался на груди без всякой солидности. Рыжие, в мелких завитушках волосы на голове и прямые волосы на руках президента, выгорев на солнце, казались особенно рыжими.

Широкая, как блин, грубоватая физиономия Тараса была подвижна до чрезвычайности. Изгибались дугой то одна, то другая лохматая бровь, самостоятельно двигался гладко выбритый подбородок, а уж уголки рта беспрестанно то взлетали, то опадали, а то стремительно разъезжались в стороны или во весь дух бежали навстречу друг другу. Выражение лица менялось с невероятной быстротой. Гнев, ирония, лукавство, добродушие – все эти состояния преображали румяный блин в течение каких-нибудь полутора секунд. Если же вглядеться внимательней, то в облике президента можно было обнаружить изрядное количество самых причудливых крайностей. Между необьятными щеками помещался мелкий прямой нос. Даже не нос в обычном смысле, разве это нос, а просто ничтожество какое-то. Обратной стороной широкой физиономии являлся несуразно узкий, с кулачок, затылок, а на толстых и пухлых пальцах помещались чудовищно невзрачные ноготки. Да и кабинет с хозяином соответствовали тому же принципу: в узеньком, стиснутом со всех сторон пространстве Тарас выглядел чересчур большим, бесподобно огромным, как фикус в банке из под шпрот.

Шли деловые переговоры.

Впрочем, у Кувшинова коммерческих тайн ни от кого не существовало.

– Посиди тут, мы сейчас закончим.

– Не помешаю?

– Да брось ты!...

Из разговора Элеонора быстро поняла, что фирма, которую представляет маленький кореец, может поставить из Средней Азии лук, капусту и арбузы.

– Будем прямо говорить, с луком и капустой у нас особых сложностей нет, на ... они и нужны, – размышлял на ходу Кувшинов, – здесь у каждого то огород, то мичуринский, так что лук ешьте сами, а вот арбузы – это интересно, это можно потолковать. Что ты хочешь за них? Только давай начистоту, не вздумай мне мозги ... !

Маленький кореец с живостью привскочил, всем своим видом уверяя, что ничего подобного с мозгами уважаемого президента он и не думал делать!

– Мы, Тарас Фомич, у себя кооператив организовали, землю в аренду взяли, собираемся построить несколько теплиц...

– Давай короче.

– Нам много чего нужно.

– Что, что?

– Стройматериалы.

– Ну, ... твою мать, утомил ты меня! Говори конкретно.

– Если конкретно, то нужны лес-кругляк, пиломатериалы, стекло, цемент и, разумеется, металл: уголки, швеллеры, листовое железо и так далее.

– Фу, жарко!

– Что?

– Жарко! Что еще?

– И так далее. Вот список.

Тарас выхватил протянутую бумажку, бросил перед собой, стал быстро водить пальцем.

– Во – губа не дура! А Асинск вам впридачу не отправить? А то можем, в поезд загрузим и – вперед. Элеонора за машиниста, – Тарас чмокнул губами. – Смотри, какая сочная: такие арбузы вам и не снились! Во на какой плантации работать надо!

Кувшинов хохотал и тряс головой.

Смеялась Элеонора, ощутив сладкий зуд одновременно во всем теле и стреляя в президента глазами и далеко, как бы самостоятельно вылезшими вперед сосками.

Кореец, то бледнея, то краснея, натужно улыбался.

Так вот весело и радостно начали торговаться. Каждый упирал на сложности положения, просил вникнуть и учесть. Понемногу обе стороны шли на уступки. Тарас – щедрая душа – уступал за двоих. Наконец был найден вариант, примиривший обоих. От этого коммерсанты почувствовали большое облегчение, заулыбались друг другу еще приветливей. Тут же набросали договор. Кувшинов вызвал секретаршу, приказал срочно отпечатать в трех экземплярах и только теперь обратился к Элеоноре:

– С утра до вечера круговерть! Сейчас договор заключим, а пойдет дело – то, будем прямо говорить, начнем сотрудничать постоянно (тут маленький кореец опять вежливо растянул рот, отчего лицо его утонуло за щечками, которые превратились в две гладких и круглых луковички и заняли все место от лба до подбородка). Съездил сегодня на наш стройучасток, бригада шлакоблоки делает – ого! Сама как-нибудь посмотришь. А на прошлой неделе – слышала, наверно – испанцы к нам приезжали. Вот здесь, за этим столом сидели. Про ассоциацию расспрашивали. Да, страшно интересовались: как работаем, какие планы? Но деловую активность, – Кувшинов воздел палец, – проявлять не торопятся. Выжидают, когда мы голыми приползем к ним и скажем: нате, берите нас. А вот им! Правильно я говорю?!

Гость из Средней Азии заерзал на стуле, но тут появилась секретарша с отпечатанным договором. Тарас углубился в чтение. Но, видимо, это было скучное занятие. Не до конца пробежав текст глазами, Кувшинов нетерпеливо спросил:

– Все так?

Кореец был не столь быстр, цепко вглядывался в слова и лишь дочитав до последней точки сказал:

– Все.

– Тогда подписываем и начинайте отгружать арбузы. Да не вздумайте гнилые подсунуть – назад пульнем.

Кувшинов поставил размашистые росписи, нырнул вниз к сейфу, поскрежетал ключом, выхватил печать, подышал на нее и плотно оттиснул на каждом экземпляре. Оставив один себе, два других протянул маленькому корейцу.

– Как приедешь к себе, печати поставишь и один экземпляр сразу вышли обратно. С документами должен быть порядок.

Маленький кореец горячо заверил, что через три недели арбузы будут в Асинске, а документ с печатями еще раньше, и с тем расторопно, чувствуя великое облегчение, покинул кабинет.

Тарас был весел и благодушен:

– Хитер, но меня не перехитришь! Теперь рассказывай, зачем пришла.

– Да все с той же заботой – с аукционом.

– Вот тоже нашла заботу! Выкладывай, что сделала за это время.

– Да много чего. Программа уже готова, будет танцевальный коллектив...

– Ты что, мать, совсем ... – танцами собираешься торговать? – перебил Тарас.

– Нет, это я в общем рассказываю, – заторопилась Элеонора, поняв, что начала не с того. – Я уж с предприятиями договорилась, с металлическим заводом, фабрика "Искра" рубашки обещает.

– Слушай, ты мужика, ... какого-нибудь, в загашнике не держишь? -торчащие груди Элеоноры сбивали президента с мысли.

– Да где его взять такого, чтоб в постели не спал? – со стоном выдохнула Элеонора.

– Знаю я одного.

– Ну?! – груди еще более напряглись и стали хищно целить в глаз президента.

– Хотишь познакомлю? Болт такой – аж звенит! – Тарас взмахнул руками, словно стремясь развести в стороны опасные орудия любви, и вдруг опять крутанул. – Так, говоришь, "Искра" рубашки обещает?

"Вот гад!" – сбитая таким кульбитом, внутренне ахнула Элеонора. В голове гудело, как с похмелья.

– Да.

– Мелко, – поморщился Тарас. – Копеечные дела. Размаха не чувствуется.

– С чего ж у нас в городе размахиваться-то?! – голос Элеоноры был глух.

– Н-да...– Кувшинов нажал клавиш селектора. – Егорыч, зайди.

Тотчас, словно стоял за дверью, появился Парнишкин.

– Слышь, как там у нас дела с аукционом?

– Все нормально, Фомич.

– Ты конкретней.

Парнишкин пожал плечами.

– Как мы и решили, будет два набора мягкой мебели, одна стенка, из верхней одежды кое-что, причем импорт. Организуем выездную торговлю: курей доставим, мед, говядину, пиво.

– Про вино не забудь.

– Мне да забыть? – Парнишкин дернулся обиженно. – Вина будет хоть залейся.

– Ладно-ладно... Что еще?

– Все.

– Видишь: во всем порядок. А ты – та-анцы. Рогом не шевелишь! Я в прошлом году в Японии был, ну ты знаешь – знакомился с деловым миром. Так вот, в Токио зашли в супермаркет. Не буду все говорить, а вот одно запомнил: восемнадцать сортов свежей клубники насчитал. Восемнадцать! В декабре месяце! Слышь, Егорыч, до двенадцати развернуться успеем?

– Успеем, машины будут.

– Поняла – машины будут. Ну иди, мне работать надо...

Покидала Элеонора маленький кабинет в сильно перелопаченных эмоциях.

– Вот стервы! Ни к чему способностей нет, – сказал Тарас. – Все за чужой счет норовят...

 

 

Глава 13. ДЕНЬ ПОМИНОВЕНИЯ ГРЕХОВ

 

 

После милой и откровенной беседы, вернувшись из редакторского кабинета, Эдик собрал остатки воли в кулак и взялся за репортаж. Пальма, наоборот, поднялась и ускакала с макетом в типографию. Оно и лучше. Эдуарду Евгеньичу требовалось побыть одному, придти в себя, сосредоточиться и нежелательно было, чтобы дорогая соседка о чем-нибудь догадалась. Пальма умела так утешить, так умела утешить, что после этого и жить не хотелось. Покорно благодарим, мы уж как-нибудь сами. Нам раненых добивать еще не требуется.

Репортаж, понятное дело, не двигался. Да и какой тут, к едрене-фене, репортаж, когда тебе только что прямо в морду вылепили, что держат до первого случая. Появится на горизонте кто-нибудь другой, покладистый и шустрый и – гуляй, Эдик, и пой на свободе, сколько влезет. Страна, конечно, большая и дело найдется, только уходить отсюда не хочется, вот в чем клюква. Жалко уходить. Ох, и жалко! Пусть и медом здесь не намазано, и оклад издевательски малый, но зато разнообразная не монотонная работа и до роскошного вольный, не жесткий распорядок ее. Ради этого все можно стерпеть. Даже козла Тонкобрюхова, даже информашки, будь они трижды прокляты.

Завотделом поковырял в носу, поскреб под мышкой, смял и выбросил едва начатый лист.

...Но Лошадь-то – каков, а? Нашел, чем прижать. По-другому никак не может. (Здесь Эдик вымученно растянул губы.) А что – три с лишним тысячи строк он каждый месяц дает? Дает. И качество есть. И что Лошадь – разве до этого не знал, что Эдик бывает в рабочем комитете? Отлично знал. Когда в прошлом году заварушка была, сам понуждал: сходи, напиши что-нибудь. Мало того, к Пальме подбегал, на первую полосу требовал ставить, скотина. А вот теперь всех жмет.

Впрочем, кого "всех"? Остались Пальма да он. Пальму не тронет, пока, во всяком случае, не тронет, побоится. Зато Эдик как раз по его крепким лошадиным зубам. Вот и примеряется, гад, откуда ухватить. "Хм, это мы еще посмотрим," – мысленно сказал Эдик. Однако куда смотреть, в какую сторону смотреть – было совершенно неясно...

Вернулась Пальма, поддернула груди – что они ползают по ней, что ли? – и взялась за очередной макет. Следом влетел растрепанный Пашка Боков с фотографиями и запрыгал, и замотался вертлявым ершом на крючке перед большим пальминым столом. Пальма вертела в руках два снимка, и так и этак прикладывая их на чистый пока лист.

– Да не мельтеши ты, в глазах рябит! Можешь стоять спокойно? Стой спокойно, тебе говорят!

– Я стою, стою. Вот этот, с шахты, вверху лучше смотрится, – Пашка выхватил снимок. Едва не порвав, шлепнул на макет. – Вот так!

– Я тебя на сколько просила сделать?

– На сколько? – не понимал Пашка. Выпученные глаза его выкатывались на подбородок, концы усов беспрестанно дергались.

– На две колонки. На две-е! А ты на сколько сделал? На три-и! На три-и-и!!

– Так на две мелко будет! Бригадира сзади не различишь, – выражение черных усов молниеносно менялось.

– Что ж ты – бригадира и сзади поставил?! – закричала Пальма. – Первый раз, что ли?

– Так отказался он спереди!!

– Почему?!

– А я знаю? Скромный герой труда!

– Зашел бы сзади и сказал, чтоб обернулись!

– В другой раз так и сделаю!

– Пашка, я тебя убью. Если говорю – на две, значит – на две. Теперь обрезать придется.

– Куда обрезать, опять обрезать? Что вы из моих снимков каждый раз евреев делаете! – отчаянно заголосил Пашка и бросился в угол, словно тот, кто держал его на крючке, резко потянул леску. – Пусть на три остается. Во как отлично!

Он все прыгал и пританцовывал и нырял в стороны головой и Пальма не выдержала:

– Уматывай отсюда, сил глядеть на тебя больше нет.

– Оставьте на три! – прокричал Пашка и, сорвавшись с крючка, метнулся напоследок и исчез.

 На некоторое время в кабинете наступило молчанье. Раздерганная, разбросанная тишина недоверчиво выползала из углов. Пальма, склонив головку в барашковых завитушках, быстро расчерчивала макет. Иногда, в задумчивости, линейкой почесывала за левым ухом. Эдик, усиленно пытаясь напрячься, выцеживал из себя репортаж, безнадежно сознавая, что Лошадь обухом не перешибешь, что писать еще много, а творческое вымя после крутых разговоров – пустое. Атмосфера в кабинете была пропитана строгой деловитостью.

– Одна информашка не входит, – объявила вдруг Пальма.

– Как не входит? – не сразу понял Эдик.

– Вот так. Не входит и все тут. С "Ударника" придется отложить.

Заведующий отделом информаций моментально налился гневом. Это что ж творится сегодня? Все норовят навешать оплеух, образно, конечно, выражаясь. Униженный со всех сторон Эдуард Евгеньич вскочил и подбежал к пальминому столу.

– А снимок оставляете на три?

– На три.

– Ясно. Очень даже мне все ясно!

– Вот и хорошо...

– Смотрите – вы у меня дождетесь! – Эдика распирало сочно и от души выругаться. – Смотрите... отращу усы, буду прыгать перед вами и трясти ими. Вспомните тогда, какой я был хороший.

А Пальме – что, Пальму этим не пробить.

– Усы не вырастут. Их тебе бабы выщипают.

– Бабы? Бабы не выщипают. Они понимание имеют, в отличие от других.

– Тогда учителя.

– Какие учителя? – насторожился Эдик.

– Те самые, из одиннадцатой школы. До сих пор тебя вспоминают.

– Вы опять про старушку? Не хватит ли?

– Нет, не хватит. Чуть в могилу не свел.

– Господи, – простонал Эдик, – избавь меня от дураков...

А вот гляди-ка: учителя тогда на него всерьез ополчились и никак забыть не могут. Даже одно время кричали про публичное оскорбление – мол, корреспондент газеты умышленно описал неприятный случай, когда надо было ни словом не упоминать о нем. Граждане, отбивался Эдик, разве может газета заниматься таким чудовищным делом, как замалчивание фактов?! «Может!» – ярились распаленные педагоги.

История, из-за которой Эдик поссорился с учителями, в самом деле довольно любопытна, а, стало быть, вполне здесь уместна.

 

Однажды ранней весной Пальма объявила:

– Сегодня в одиннадцатой школе торжество, пойди и сделай репортаж, а то, не дай бог, сами что-нибудь состряпают и принесут.

– Не моя тема, – сказал Эдик.

– Полредакции гриппует, остальные заняты. Вперед и без разговоров. Начало в двенадцать.

И Эдик пошел.

Справляли 55-летний юбилей педагогической деятельности Анны Марковны Кокошкиной. В глубине сцены на большом фанерном куске были крупно намалеваны две пятерки, обвитые толстой, похожей на сосиску, золотой ветвью, а ближе к краю располагался стол, за которым поместились директор школы, завуч и сама юбилярша. Стол, обильно уставленный цветами, сильно смахивал на базарный прилавок, а директор, смуглый рыхлый представительный мужчина с большим крючковатым носом, имел вполне подходящий вид цветочного барышника.

Первые два ряда занимали приглашенные почетные гости. Дальше, то ширяя, то щипая друг друга, сидели разновозрастные балбесы, пригнанные по этому случаю с уроков, в дверях стояли учитель физкультуры и математичка, шикая на не в меру разыгравшихся и зорко следя за тем, чтобы никто не посмел улизнуть раньше времени с волнующего события.

Торжественная часть только набирала обороты. Первыми по замыслу должны были выступать бывшие ученики, затем представитель гороно и товарищи по работе и закруглить все это дело полагалось хорошо натасканной за две недели репетиций группе нынешних учеников и активистов.

Все шло как по маслу. Пока выступали бывшие. Уже сказали теплые слова директор городской столовой, потом прибывший из Томска заведующий кафедрой – кандидат технических наук, за ним – строгая дама с какого-то предприятия и выступал другой кандидат наук, но уже исторических.

– Я постоянно помню наши уроки литературы, – поддергивая очки, говорил плюгавенький кандидат и привставал на цыпочках за трибуной. – Я постоянно помню нашу Анну Марковну, которая вела уроки литературы...

Анна Марковна, как и полагается по столь неординарному случаю, сидела в закрученных седых букольках, с застывшей улыбкой полнейшей идиотки на губах. К белой накрахмаленной блузке был приколот веселенький блестящий орден.

Между тем историк заканчивал свою взволнованную речь:

– Анну Марковну я никогда не смогу забыть!

Он поклонился вбок, в сторону стола, и под громкие хлопки первых двух рядов сошел со сцены.

Поднялась завуч, повертела в руках листочек:

– Товарищи! У нас по списку от бывших учеников уже все, но, может, еще кто-то хочет высказаться?

Фраза имела, скорее, ритуальный характер, поскольку, судя по лицам, никто больше высказываться не собирался.

Но тут совершенно неожиданно в задних рядах произошло движение – поднялся какой-то субьект в мятых брюках, с огромными, как блюдца, пузырями на коленях. Широкая его физиономия выражала суровую решимость.

Завуч с беспокойством переглянулась с директором и вопросила:

– Гражданин, вам чего?

– Речь сказать! – зычно ответил гражданин и полез на сцену.

– Постойте, постойте, – с нарастающей тревогой залепетала завуч.

– Постою! – выдохнул незнакомец и обдал сидящих за столом таким хроническим перегаром, что у тех на время отключилось сознание.

Между тем мятый устроился за трибуной и, повернувшись к старушке, начал:

– Анна Марковна, помните меня?

Улыбка, казалось, намертво приклеилась к юбилярше и она только повернула завитую головку на голос.

– Шурка я, Шурка. В курточке вельветовой бегал. Мы еще с Васькой Хромченко за одной партой сидели? Ну?...

В водянистых глазах педагога невозможно было что-либо прочесть.

– Помните? Я еще из рогатки в лампочку стрельнул, а вы меня потом указкой по голове били? Ну?

Директор панически приподнялся из-за цветов:

– Товарищ... Э-э...

– Молчи! Ты – слышишь – ты ничего и все вы ничего не знаете про Анну Марковну. Это ж такой человек! Такой человек...– голос дрогнул, и оратор рукавом вытер глаза. – Я до сих пор ни одной книжонки без отвращения в руки взять не могу. Мы ж после ее урока про этого... ну... а: Корчагина! – комсорга нашего …. от всего сердца! Калекой хотели сделать. Чтоб, если фискалит, так пусть и на героя своего походит.

Исторический кандидат побелел до ушей и сказал:

– Врешь!

Щипавшиеся балбесы разом замерли и открыли рты.

– Да. Было дело... Я когда в красноярской пересылке по третьему разу чалился, Ваську Хромченко встретил. Ну, говорит, я всех учителей забыл, а ее помню. Как она нас ненавидела!

– Все что ль по тюрьмам сидели? – закричал с места историк. – Нечего обобщать!

– Это кто там такой грамотный? – Мятый, как туча, навис над трибуной. – Ты, огрызок? Вякни еще раз – весь хохотальник разворочу!! Тоже мне – "кандидат"! Да на таких, как ты, я с высокой колокольни... В семье не без урода. Я, может, сам кандидат.

В первых двух рядах сделался шум.

– Хватит!

– Довольно!

– Не желаем слушать!

– Хам!

– Провокация!

– Кто позволил!

Кто-то затопал ногами и даже попытался свистнуть.

– Чего базарите! – рявкнул оратор и хватанул увесистым кулаком по трибуне.

– Не обобщай! – вопила директор столовой. – Не все сидели!

– Ты-то, Танька, конечно, нет! – перекрывая шум орал мятый. – Ты-то, конечно, и нет! Знала где и кого подмазать. Да и сама... Вон от ворованного масла как разъехалась. (Танька охнула и завалилась набок). А я вот недавно слышал: каждый пятый из Асинска в разное время похлебал баланды. Анна Марковна, да скажите вы им прямо: столько-то сотен или там тысяч моих учеников прокантовались в зоне. Че вы от нас нос-то воротите? Скажите! Иначе я за себя не ручаюсь.

– А при чем тут учителя? – взвизгнула завуч. – Родители виноваты!

Мятый снисходительно осклабился.

– Вот ты, вроде, умная, а дура. Кто ж, скажи мне, родителей наших учил? А? Скажи, скажи! Анна Марковна и учила. Так что не надо мне про родителей.

Шум нарастал. Первые два ряда, распаленные одной ненавистью, выли и визжали. И только юбилярша по-прежнему сидела с приклеенной улыбкой.

– Э, да что с вами разговаривать, – сказал мятый. – Время только терять.

Он выбрался из-за трибуны, подошел к столу.

– Дайте я от большинства ваших учеников – от тех, кто освободился, и тех, кто срок мотает, – поздравлю вас с праздничком и пожелаю вам счастья, здоровья и успехов в труде.

Мятый наклонился и долгим-долгим поцелуем взасос поцеловал мертвенно скалящуюся старушку.

Торжественная часть была в самом разгаре, но никто больше не хотел выступать...

А какие ж выводы Эдик тогда сделал? Что-то про проколы в работе, которые бывают и у заслуженных людей. И надо ж – смертельно обиделись.

 

Прошло два часа... Пальма трепалась по телефону. Эдик тоже был занят: на тетрадном, в клеточку, листочке он заштриховывал квадратики.

 

 

Глава 14. ЯБЛОЧНОЕ БУДУЩЕЕ АСИНСКА

 

 

Давным-давно пора уже в нашем повествовании отодвинуть в сторону все важные и не очень важные события и обратить самый пристальный и заинтересованный взгляд на Капитолину Кондратьевну Вовк, одно имя которой возбуждает в сердцах многих асинцев разнообразнейшую гамму хороших и нехороших чувств.

И прежде, чем начать, весьма кстати вспомнить пусть и банальную, но верную присказку о том, что не место красит человека.

Действительно – ну что такое было общество садоводов еще четыре года назад? Так, почти ничего. Плюнуть и растереть. Даже и того меньше. А если еще точнее – третьеразрядная и никому не известная организация, состоявшая всего-навсего из одного человека – самого председателя Артемия Нилыча Никитушкина, невысокого кособокого толстяка с вечно округленными глазами и губками, сложенными буквой "о". Помещалась она, согласно своему рангу, чуть ли не на чердаке Дома Советов, поскольку даже в подвале места более приличного ей не нашлось. Садоводы ютились в одной комнатке с обществами спасания на водах – пожилой одышливой дамой, и охраной памятников культуры.

И вот именно четыре года назад было положено начало невероятного расцвета того, что, казалось, расцвести решительно ну никак не в состоянии. Причем способствовал расцвету ряд обстоятельств, счастливо, как это и бывает в таких случаях, совпавших вместе.

Во-первых, и это самое главное, в Асинске возникла Капитолина. Возникла откуда-то с юга Украины, из какого-то былинного берендеева царства, где кипят по весне неукротимой яблонной пеной сады, где дивчины с парубками бойко отплясывают в хороводах, где соловьи – каждый величиной в три кулака – свищут так, что слезы сами по себе наворачиваются от восторга. Возникла румяная, налитая, сочная, словно только что из того хоровода, лишь переоделась да ленты цветные выплела, но возникла по делам до чрезвычайности прозаическим. Надо было продать домик, полученный в наследство от умершей тетки. Продать приличный домик в Асинске (а домик был приличный, хоть и староват) проще некуда, покупателей всегда – пруд пруди. Но произошло непредвиденное: домик ей понравился. И городок тоже. Несмотря на пыль, грязь, неухоженность, он показался ей довольно милым. Надо было только навести в нем порядок. А порядок, по твердому убеждению Капитолины, можно было навести единственным образом: открыв глаза местного начальства на огромные выгоды садоводства, о которых оно, по неразумению своему, даже не подозревает. То ли соловьи ей это насвистели, то ли яблонный туман бродил в голове – тут мы ничего сказать не можем. Однако последствия были таковы: вместо того, чтобы побыстрее развязаться с тетушкиным домом, черноокая южанка решила остаться здесь навсегда.

Во-вторых, покончив с бумагами и став хозяйкой дома, Капитолина энергично взялась искать соответствующую собственным замыслам работу.

В-третьих, Артемий Нилыч, донельзя утомленный жалким положением вверенной ему организации, махнул, наконец, на нее рукой и решил ограничиться делами домашними и пенсией, каковую заработал еще лет десять назад.

Вот так общество садоводов и Капитолина Вовк нашли друг друга...

Выбравшись однажды утром из машины у Дома Советов, председатель исполкома Яков Ярославович Мудрый увидел впереди незнакомую даму – высокую, крупную, приметную. Она поднималась по домсоветовской лестнице уверенно и решительно, словно проделывала это уже много раз.

– Это кто ж такая? – заинтересованно спросил он у вахтера.

– А черт ее знает, – весело ответил тот. – Но вроде бы здесь работает. Новенькая...

Что ж, новенькая – так новенькая. Примелькается. И Мудрый думать забыл об утренней встрече.

Однако не примелькалась. Более того, вскоре председатель исполкома с удивлением обнаружил себя среди ярых сторонников садоводства.

Прежде всего Капитолина убедилась, что далеко не каждый асинец имеет собственную землю. Как, впрочем, она и предполагала. Поколесив по городским окраинам, ретивая южанка открыла грандиозную картину вопиющего расточительства. Громадные площади пригодных земель являли жалкое и убогое зрелище, были до ужаса захламлены породой и мусором. Это ее глубоко потрясло, но и одновременно прибавило сил.

И вот при поддержке того же Мудрого началась всеохватная кампания по организации новых садовых товариществ.

К кампаниям рядовые асинцы привыкли. У них уже шкура дубленая от разных кампаний. Жизнь в Асинске ни одного дня не мыслится без кампаний! По весне, когда в окрестных совхозах оттаивающая земля показывает себя из-под снега, и нежные сорняки проклевываются наружу – грозными косяками летят директивы из области в исполком, из исполкома на предприятия: выделяйте технику и людей для посевной! Потом – прополка. Потом – заготовка сена.

Заготовка сена относится к необременительно-прогулочным кампаниям. Теплые ночи, крупные звезды, полевой стан. Если бригады смешанные – а чаще всего так и бывает – то возникает много любви. По утрам косари бродят с красными от недосыпа глазами, неуверенно хватаются за косы и производительность труда невысокая. А вот уборочная – та гораздо круче и суровей и очень похожа на внезапное иноземное нашествие. Начинается грандиозная по напряжению сил и нервов битва за урожай. Срочно организуется штаб, который начинает лихорадочно заседать. Проводится массовая мобилизация с вытекающими моментально последствиями – некоторые предприятия закрываются полностью на день, на неделю и, конечно же, отменяются занятия в училищах и школах. С ведрами и вилами у подъездов и проходных на рассвете собирается народ, и тревожно гудят автобусы. Закутанное в платки, плохо организованное и мало обученное бабье и подростковое войско выбрасывается в местах дислокации. Не успевший опохмелиться сумрачный агроном машет вдаль трясущейся рукою и говорит:

– Убирать, значица, вон до того лесочка...

Однако наступление идет вяло и уже к обеду на дорогах, ведущих к городу, появляются большие партии дезертиров...

Осенью и зимой – кампании по переборке овощей, по расчистке дорог от снега. Есть и такие кампании, о которых большинство асинцев абсолютно не подозревает, хотя и участвует по мере сил. Например: месячник по безопасности движения или декадник по охране окружающей среды.

Однако в том, что предлагала Капитолина, была исключительно волнующая прелесть новизны. Эта кампания началась шумно, по традиции бестолково, но до крайности увлекательно. Рычали бульдозеры, распихивая мусор и породу, подходили машины с землей, подкатывал в легковушках руководящий праздноглазеющий люд.

Журналисты газеты "Вперед, к свершениям!", не предполагая еще, чем все в итоге для них обернется, и куда они суют свои горячие головы, азартно включились в пропаганду садоводческих идей. Надо признать, что у Капитолины сразу объявился еще один мощный союзник: прямо-таки катастрофически пустеющие прилавки асинских продовольственных магазинов. Садовые товарищества появлялись, как почки в апреле на молодой смородине – во множестве, благо земли хватало на всех. Но это были еще семечки, главные трудности ожидали впереди. Одно дело поделить мало-мало подготовленную площадь на участки и совсем другое обустроить ее – отсыпать дороги, подвести воду, электричество, доставить плодородную землю.

И вот тут первыми спохватились руководители предприятий – этой еще мороки нам не хватало! Но поздно, дорогие, поздно! Свою кампанию Капитолина Кондратьевна Вовк не отмеряла календарными сроками, она ее только начинала. Крупная, победоносная, она врывалась в директорские кабинеты, говорила:

 – Павел Васильевич, голубчик, нельзя же так... (Это она в кино где-то видела).

 – Опять ты! – стонал, как от ревматизма, директор.

 – На этот раз совсем пустячок: трубы нужны и кирпич. По глазам вижу, что не откажешь.

 – Откажу!

 – Мне когда вчера передали, что ты заявку нашу отклонил, я говорю: да он, наверно, не понял, там же сущая ерунда.

 – Не ерунда!

 – А ты взгляни еще раз. Ну-ка, где там у тебя наша заявка?

 И тщетно отбивался загнанный в угол директор, сам при случае способный загнать кого угодно и куда угодно. Капитолина вынимала из него трепыхающуюся душу, и обмякшее директорское тело подписывало все, только отстань. А куда деваться? Гремит Асинск новой кампанией! И отбоя пока не дают. Вон и в области, и выше из партийных кабинетов доносится: "ценный опыт", "интересная инициатива", "всячески помогать", мать их за ногу...

Имея такую поддержку за спиной, Капитолина беззастенчиво обирала асинские предприятия. Впрочем, товарищи, так ли уж обирала? Каждый рубль, вложенный в частника, даром не пропадал – на кого, на кого, а на себя-то асинцы работать умеют!

Тут очнулись в соседнем райцентре, завопили, мол, Асинск земли у них оттяпал! А то, что земли эти в пустыню превратились, загажены давно – молчок. Однако обошлось. Недовольных вызвали в область, поговорили внушительно – "интересный опыт", "ценная инициатива" и утихомирились крикуны. Пришлось, правда, трем примыкающим совхозам отстегнуть леса, кирпича и цемента – в одном из них, Капитолина видела потом, директор шикарный особнячок себе отгрохал. Но зато земля – вот она – окончательно вошла в черту города.

Нельзя сказать, что абсолютно каждый асинский шахтер, заводчанин, продавец и врач в одночасье помешались на садоводстве, но число желающих возделывать собственные грядки, тем не менее, возрастало с ошеломляющей быстротой. Бойко строились очень приличные дачные домики. Асинск опоясывался мичуринскими садами.

Новое дело порождало новые заботы. Возникла острая необходимость в саженцах. Капитолина сама отправлялась за сотни километров в питомники, ругалась, требовала и выбивала самое лучшее. Еще четыре года назад асинцы не очень баловали себя ягодно-фруктовым разнообразием. Малина, смородина, крыжовник, клубника – вот, в основном, то, что испокон веку выращивалось на участках. Ну разве еще крупная и мелкая ранетка. И все. Капитолина доставала яблони, облепиху, вишни, иргу, жимолость, не говоря уже о новых сортах смородины и малины.

Конечно, даже при сверхестественной энергии, охватить одной все сразу было не под силу. Осознав это, Капитолина добилась увеличения размеров членских взносов в копилку общества. Садоводы поворчали, но согласились. Хотя асинцы в массе своей народ прижимистый, но если видят, что деньги идут на дело, то не прочь и раскошелиться. Одним махом Капитолина увеличила штаты своей организации до пяти человек. Теперь у нее были заместитель по общим вопросам, снабженец, бухгалтер и машинистка. Естественно, для всей этой команды требовалось большее помещение. Глава садоводов, заручившись согласием Якова Ярославовича, легонько надавила на Лазебного и скоро уже въезжала в просторную комнату на втором этаже.

Хотя, разумеется, не все шло гладко. Появлялось немало явных и тайных завистников, болезненно переживавших столь головокружительное капитолинино возвышение. Однажды на исполкоме ей, как бы между прочим, задали ехидненький вопрос: а к чему вас так много? Даже Илья Андреевич Лазебный вдруг озадачился – да, действительно, к чему? И все тоже озадаченно и осуждающе посмотрели на гражданку Вовк. А к тому, рубанула Капитолина, что окрестности из свалок превращаются в сады, что зелень и ягоды на асинском рынке в полтора раза дешевле, чем в соседних городах!

– Да, – сказал тогда важно Илья Андреевич. – Вот военкому, е-мое, присвоили звание полковника, а у него возле военкомата пырей по колено...

И увяли недруги. Вот так приходилось отбивать наскоки. И если учесть, что среди местного начальства всегда в исключительном почете значились напор и пробивная сила, то легко представить, какой авторитет приобрела Капитолина.

Нет, еще раз скажем: не место красит человека...

Аппетит растет за обедом. Но не он один. Мысль – она ведь тоже раскручивается! Капитолина все чаще замечала, что коллектив редакции недостаточно глубоко понимает стоящие перед обществом садоводов грандиозные задачи. Да чего уж – совсем их не понимает! Там, где следовало бить в колокола, трубить ярким и хлестким языком плаката, появлялись дохленькие натужные заметочки, вроде "обсудили и приняли к сведению". Холодок отчуждения между вчерашними союзниками нарастал катастрофически. Наглые журналисты стали позволять себе сочинять фельетоны, целых два (Эдик!), о том, что новые мичуринцы стали шибко много воровать на производстве для обустройства шестисоточных владений и что к участкам прокладываются дороги, а в городе колдобина на колдобине. Это в глазах напористой южанки выглядело нестерпимым кощунством.

Гром грянул громко и неожиданно. Вышел закон о печати и первой, кто подал заявку на учредительство, была... Капитолина! Три-четыре дня в редакции веселились на всю катушку, наперегонки состязались в остроумии. Эдика сразу определили в зав. отделом по опылению. Бездетному Сенечке выкроили отдел по капусте. Зубастой и ядовитой Пальме, конечно же, отвели отдел по совершенствованию огородных пугал. Изощрялись в полную меру творческих сил и темперамента. Потом, когда сообразили, что всерьез пахнет жареным, стало не до смеха.

Здесь нам опять ничего не остается, как окунуться в сложную сферу большой городской политики.

Почти месяц обе стороны обменивались резкими тычками, в городе было изрядное, но мало вразумительное брожение, до жертв и разрушений дело, правда, не дошло, но вопрос, как один из сугубо важнейших, вынесли на сессию городского Совета. Сессия заседала яростно и долго, дебаты достигали угрожающего напора и накала; наконец, возобладало мнение Безушко и его команды об утверждении двух учредителей. Ими, по желанию большинства депутатов, должны были стать городской Совет и коллектив редакции. Все. И никаких плантаторов.

Глава садоводов взъярилась. Пока в редакции обалделая от счастья Пальма водворяла на место торжественно разлетавшиеся по телу груди и праздновала с сотоварищами победу, Капитолина (и не одна, конечно) провела кое-какую полезную работу в исполкоме. В результате этой работы, к великому изумлению победителей, третьим соучредителем газеты были зарегистрированы садоводы. Безоговорочная виктория превратилась в абсолютную конфузию.

У Пальмы поднялась шерсть на загривке, Эдик то веселился, то безобразно ругался, и одураченная Пальма по новой ринулась в бой.

Впрочем, бог с ними, с газетчиками, слишком много чести думать о них, все уже практически сделано, а в четверг Мудрый окончательно вправит им мозги – так или примерно так рассуждала Капитолина.

...Редкий человек находил столь много удовольствия от пребывания в огороде, от работы на земле, как она. Здесь въедливые заботы отлетали в стороны, мысль становилась замедленной и умиротворенной, душа отдыхала.

Вот и сегодня, вернувшись домой и наскоро переодевшись, Капитолина размотала сложенный между грядок кольцами шланг, дотянула его до теплицы и принялась поливать помидоры. С удивительной грацией, ничего не сломав и не затоптав, крупная командирша асинских садоводов вертелась в тесноватой тепличке, совала холодную струю к корешкам растений. Вода шипела, быстро впитывалась в землю. Покончив с помидорами, Капитолина полила огурцы, на этот раз не из шланга, а нагретой, пахнущей болотом водой из железной бочки.

Трудно все-таки одной за всем управиться. Но куда денешься? Опоры нет и не предвидится. В той, доасинской, жизни попыталась она однажды свить гнездо. Горько потом каялась. Теперь хватит – сыта по горло. Лучше уж одной вековать, чем за кого попало идти. Да и то: чувствует она, что возможные ухажеры ее побаиваются, с опаской поглядывают. А трусливых она и на дух не переносит – что ж ты за чучело такое, если к бабе подойти боишься? Как под тебя ложиться-то? Есть, правда, один, в редакции работает, Семен Немоляев. Но он, кажется, женат. И рассказы пишет какие-то уж очень наивные. А так, вроде бы – ничего. Случайно, где-нибудь на собрании, Капитолина раза два или три перехватывала его пристальные взгляды. И он, что ей нравилось, не отводил глаза в сторону... Эх, жизнь-малина. Жалко, годы бегут.

Капитолина закончила с поливкой, сорвала для салата три созревших на корню "бычьих сердца" и затем, взяв корзинку, пошла снимать огурцы. Проделав и эту работу, по-хозяйски оглядела огород. Викторию пора пропалывать, но когда?...

Прежде чем уйти в дом, Капитолина заглянула в палисадник. Здесь перед окном росла развесистая яблоня. Яблоня – так себе, крупная ранетка, но привита к ней ветка Скрыжапеля Крупного. Капитолина помнит, как везла, как берегла эту веточку. И вот – привилась. Привилась, разрослась, и уже наливаются соком первые три яблочка. "Успели бы только вызреть до холодов, – Капитолина с родительской нежностью погладила твердую кожицу. – Да чтобы гусеницы не повредили..." Как он удастся, первый опыт? А там, дальше, планы большие. Можно попробовать Пепин Шафранный, Уэлси. О, было бы только желание. И, глядишь, зашумят лет через десять-пятнадцать вокруг Асинска яблоневые сады.

Это ж сколько ей будет тогда, через пятнадцать лет? Капитолина прикинула: ого! уже сорок семь.

Она вздохнула и пошла в дом...

Здесь за приготовлением ужина и застала ее баба Соня, заглянувшая "на огонек". Это была высокая, сухая и еще крепкая, подобранная в обиходе старуха, жившая после смерти мужа одиноко. Порядок в быту и во всем она соблюдала строго. Даже в кофте, вязанной и застиранной, карманы сбоку не оттопыривались бесформенными мешками, не лежало в них что попало, вроде головки чеснока или двух-трех гвоздиков, поднятых неизвестно где – нет, карманы прилегали плотно, словно в них вообще никогда и ничего не складывалось. И чай когда она пила с вареньем – тоже, ложечка не валялась как придется, а вытягивалась аккуратно возле стакана.

– Заходи, заходи, баба Соня, – обрадовалась Капитолина, – сейчас чаевничать будем.

– Не суетись, – властно распорядилась гостья и поставила на стол поллитровую баночку свежей малины. – Ты хоть и садоводка самая первая, а вот такой малины, как у меня, не имеешь. Попробуй. Нет, ты попробуй на вкус!

Бабка принадлежала к той редкой стариковской породе, что, несмотря на возраст, умудряются каким-то чудом сохранить остроту и свежесть ума. Она была еще ох как способна удивить и неожиданностью суждений, и резкостью оценок. При этом нисколько не сомневалась, что вся сущность жизни открыта ей вдоль и поперек, во все без исключения стороны. Капитолина давно уж привыкла распоряжаться другими, а тут и на нее иногда прицыкивали, что однако ни чуточки ее не коробило, а порой было даже приятно.

...Они сидели за столом, ели салат – помидоры, огурцы и лук со сметаной, пропустили по рюмашке домашней наливочки и разговаривали.

– Ты, девка, ты об чем думаешь? Годы-то идут, – завела бабка старое. – Али монастырь тут у себя решила устроить?

– А, может, и устрою, – в очередной раз попыталась увильнуть Капитолина.

– И то правда, в балахон черный нарядись и ходи, оно тогда понятней будет.

– А что – так и сделаю.

– "Сделаю"... Не сделаешь! Туда с душой идут или с горя. А тебе...

– Что – мне?

– С такой задницей и титьками тока в монахини прямая дорога! Тока туда.

– Да чем тебе задница моя не нравится?

– Да тем, что толку от нее никому нет! Ни огладить, ни помять. Как сыр в телевизоре. Ведь чую: много б нашлось охотников за нее тебе в пояс поклониться.

– За задницу?

– Ну не только, конешно, зачем ты так. И за все остальное – тоже.

– Так за кого идти, баб Соня?

– Смотри-ка! Вот сказанула, так сказанула! Мужики что ль в Асинске повымерли?!

– Да нет, живые, вроде. А все какие-то... недалекие.

– Ох ты, мама ты моя, царствие тебе небесное, покойница! – бабка аж подпрыгнула. – Да тебе что – в шахматы с ем играть? Зачем тебе далекий-то нужен?!

 – Мало ли...

 – Ты другую далекость оценивай.

 – Баб Соня!

 – Не бабкай! Я знаю, что говорю. Тоже ведь была такая дура, прости Господи, правда помоложе... Я своего как на фронт проводила – все ждала: армеец ведь, как же! А мой-то – кобелина был редкий. Еще до войны, уж женился на мне, ни одной девке застояться не давал – все каштанки вокруг него вились. А тут уж и война кончилась, Ванька Масалкин, Дарьи-соседкин муж вернулся, а моего все нет.

 

……….

 

– Баб Сонь, давай за твое здоровье.

– Давай...

Выпив, старуха довольно причмокнула губами. Пожевали еще немного.

– С красноярским питомником договорилась. По осени смородину обещают, элитную. Там, говорят, ягода, что виноград. Привезу саженцев – возьмешь?

– Да веточки три, пожалуй, возьму. У меня уж старючая – как я сама, вырубать надо, такие корни разрослись... Господи, уж на вечное место пора переселяться, а я все про смородину какую-то думаю.

– Сама корчуешь?

– А то кто же.

– Откуда ж у тебя силы берутся? Молодых вон – тех не заставишь!

– А ты бы с этим садоводчеством своим помягче бы, помягче, не толкала бы скопом всех на землю.

– Так ведь, баб Сонь, посуди сама: люди по глупости выгоды своей не понимают.

– А и пусть не понимают! Пусть не понимают – тебе-то что? Человек, если основательный, вначале присмотреться должен, прикинуть. Самые надежные – это те, которые все хорошенько взвесят. Бойся нетерпеливых – эти пшикнут и сгорят, следа не останется.

– И долго они... будут взвешивать?

– Каждый по-разному. Один – полгода, а другому и двух лет мало. Так что не торопи, как бы хуже не было.

– Да чего ждут-то?

– Мало ли, – бабка похрустела огурцом, – может, налог какой назначат.

– Да какой еще налог?!

– Не кричи, чего раскричалась, не на собрании. Я больше тебя пожила, знаю. Может, опять кулачить начнут. Хозяин вздохнет только, к земле только-только прикипать возьмется, а его сгребут и в Нарым. Время-то вишь какое, куда повернет – неизвестно.

– Как же – испугались они. Кто их тронет? Лени много – это да.

– Лени-то, конечно, много, – согласилась бабка, – но и такое пережить – не дай Господь.

– Давай чаю налью.

– Нужен мне твой чай...

– Может, еще по рюмочке?

– Это можно.

Выпили.

– Хорошая наливочка у тебя.

– Из черной рябины.

– Я сразу поняла, во рту вяжет.

– А тебя тоже раскулачивали?

– Обошли. Мы середняками считались. Хотя однажды явились ночью с обыском. Вот ужаса-то натерпелись, до сих пор иногда снится... Тятю забрали, в город увезли. А через неделю освободили. Прямо чудо какое-то – никого ни до, ни после сроду не выпускали.

– Разобрались, наверно.

– Куда там! Кто бы стал разбираться! Брат старший, спасибо ему – он в партии состоял, пошел по деревне с бумагой: подтвердите, мол, что тятя мироедом не был. Все подписались, даже председательша Степанидка каракули вывела: хороший человек, говорит, Павел Арифаныч, зря пострадал. Поехал брат в город, там посмотрели и удивились: как же это председательша расписалась? Ведь она донос сделала!

– Чудеса-а...

– Да уж куда чудеснее... Село наше, Судженка, зажиточным было. Многих у нас забрали: Петра Князева, Дмитрия Калинченко – плотник был первостатейный, брата его – теперь уж и не скажу, как звали. Этих знаю потому, что жили по соседству. Так и не вернулись, сгинули где-то. А сколько было других? В Нарым семьями высылали.

– А за что?

– За что? Да за что высылают – ни за что. Ковалевых, например, за то, что в церковь просвирки пекли... А с чем ехали? Целую телегу ребятишек насадят и везут. Вот и все добро. А ребятишки эти потом мерли, как мухи... Организовали у нас, помню, колхоз "Передовик". Первым председателем Степанидка стала. Баба безграмотная, но из бедняков. А знаешь, как оно бывает, когда из грязи да в князи. Начальница – куда там! Ох, и нахлебались с ней лиха. И вырваться не вырвешься – строгости были-и! Вроде и стен нет, а как в тюрьме. Однажды трое мужиков написали справку, что отпускают, мол, их из колхоза. И вот затеяли хитрость. Приходят и говорят: "Тетка Степанида, поставь печать: на мельницу едем, зерно молоть". Ну та повертела бумажку – прочитала как-будто – достает печать и хлоп в уголке: "Езжайте!" Той же ночью мужики вместе с семьями и убежали не то в Иркутск, не то еще дальше. Обманули, значит. Ну и бесилась она!

– Представляю.

– А ты другое представь. Было ли когда, чтобы крестьянин настоящий, не какой-нибудь шаромыга, от земли, как от чумы, убегал?... Ее, Степанидку эту, после того случая сразу из председателей поперли. Раньше б надо. Шибко много по ее указке деревенских забрали. Она здесь, в Асинске, после жила. Года два, как померла. Внучку ее видела, та сказывала: мол, бабушка болела долго, сама у Бога смерти просила. Бог ее правильно за грехи наказал... А люди ведь все помнят. Так что, девка, не пори горячку. Человек – он рад бы к земле, да прошлое одергивает... Я ведь тоже когда подросла, мне мама, опять же царствие ей небесное, наказала: уходи из деревни, здесь жизни хорошей никогда не будет. Вот я и ушла. А жизни хорошей там и посейчас нет.

– Почему ж так происходит, баба Соня?

Бабка сверкнула слегка захмелевшими глазками.

– Ай не знаешь?

– Не знаю.

– Вот – а умная. Да еще какого-то умного мужика себе ищешь... А все так потому, что порядка нету. Сталина опять надо поднимать.

– Ста-алина?!

– Сталина. Чего так смотришь? Его, отца нашего родного.

– Погоди. Я что-то совсем запуталась...

– То-то и оно, что молодая еще. Сталина надо поднимать, но сделать так, чтобы он крестьян да простых людей больше не трогал, а за начальство взялся. Ну – давай еще по рюмочке...

Ночью, лежа в постели, Капитолина вдруг вспомнила скульптуру, видела недавно в асинском музее: "Обнаженная Колхозница" – кажется так. Там нагая женщина на снопах пшеницы лежала. "А ведь это вранье, ни за что бы настоящая крестьянка не легла нагишом на хлеб, – с ожесточением подумала Капитолина. – Или... Или ей теперь все равно и легла бы? Господи, ничего не знаю..."

Так в полном смятении она и заснула. И снился ей городок на Украине, и цвели яблоневые сады, но подступала к ней маленькая хищная Степанидка, размахивала печатью и все грозилась найти на нее управу...

 

 

Глава 15. В ПОЛЕТЕ

 

………..

 

Самолет мчался в Москву из опаленного зноем Владивостока.

Владимир Обруч, сорокалетний скульптор, крепкий, широкоплечий увалень-сибиряк со скоростью девятьсот сорок километров в час возвращался в свою столичную обитель.

Глядя на мясистое лицо скульптора, обрамленное густой, зачесанной назад сивой шевелюрой, а снизу не менее густой и не менее сивой бородой, можно было отметить, как минимум, две вещи. Во-первых, что лицо это уже порядком потрепано известными обстоятельствами: нездоровая одутловатость, сетка мелких кровеносных сосудов, начинавшая проступать на носу и щеках, множественные морщины возле серых запавших глаз, ну и возможно еще кое-какие разрушительные подробности, если присмотреться внимательно. А, во-вторых, лицо это несло печать если не пресыщенности, то уж, вне всяких сомнений, изрядной усталости от жизни.

Сна не было. Сон, равномерно распределившись по сигарообразному салону, обошел стороной сорокалетнего скульптора. И потому в голову лезла всякая раздражающая мелочь, всякая шелуха-дребедень. Как, допустим, позавчерашний вечер.

Ресторан – то ли "Золотой Рог", то ли "Арагви" – черт их разберет, их там несколько в самом центре понатыкано. Какие-то Саня с Димой – тоже бородатые, тоже собратья по искусству, с однотипно помятыми харями. "Вова, ты должен прочувствовать, что такое натуральный продукт из моря. Это ты в Москве будешь севрюгой желудок портить, а мы живем по-другому. Тебе хоть раз попадала на зуб скоблянка из трепанга? А икра морских ежей? Сейчас организуем!". И правда – стол был заставлен плотно. "Вова, пусть этот вечер надолго останется у тебя в памяти". Еще б не надолго! Когда все вылакали и сожрали, Саня с Димой отлучились на минутку в туалет и – с концами. Тривиальная штука. Расплачиваться, разумеется, Вове пришлось. Это сильно потрясло и возмутило высокого гостя. Выходит – не только обласкал, но и за свой счет напоил каких-то говнюков? Сколько ни поездил по родной стране – первый случай! Обычно как: приезжаешь в провинцию – вся местная богема переламывается в хлебосольном раже. Оно и понятно: кто картинки на выставку, из кожи вон, пробить хочет, кто сам со временем в столицу метит. И тут уж ты барин. Тут уж ты требуешь девок и водки и всякого ублажения. А потом и подурачишься маленько, выкинешь что-нибудь такое-этакое, от чего зулусы обалдевают.

Вот было как-то... Несколько лет тому... Недвижная, не очнувшаяся от тысячелетней дремоты республика, спирт, кумыс и много баранины. Вывезли их, человек пять, в самую, что ни на есть, глубинку, где степи с шевелящейся травой залезают в горы, а горы больше похожи на холмы, вывезли для творческого общения с народом. Что чем запивали – спирт кумысом или кумыс спиртом – этого теперь не упомнишь, но, видно, по-разному пробовали, потому что Вова с трудом стал различать контуры юрты и себя в ней. И тут одна узкоглазая образина, с морщинами, словно прорезанными резцом (аксакал ихний, что ли?), подает ему вареную баранью голову – мол, подарок дорогому гостю. Вова взял голову двумя руками и, как следует размахнувшись, нахлобучил ее на узкоглазого, звонко сказав при этом:

– Бараном об барана!

Стасик Пфейфер, вспоминая, каждый раз корчится от смеха.

Да-а, гуляли. И чем сильней разойдешься, тем лучше. Сейчас, правда, девки уже не столь обязательны... Но разницу лишний раз подчеркнуть: вот я, а вот вы – всегда необходимо! Они это любят. И под ноги стелятся, и угощают, само собой, за свой счет. Как, впрочем, и здесь тоже было. Кроме этих двух шнурков. А ведь всю неделю почти в числе других вились вокруг него. Деш-шевки!

Каким же путем привела судьба сорокалетнего Вову в этот дремлющий салон на высоту одиннадцать тысяч метров?

...Давным-давно, больше двадцати лет назад, сложив в чемоданчик несколько акварельных работ, пару рубашек, трусы и кое-что по мелочи, Вова Обруч отправился в столицу поступать на художника.

Отец, находящийся в зыбком состоянии между кончавшимся опьянением и наступавшим похмельем, напутствовал так:

– Чужой! Точно – в Москву тебе и дорога.

К немалому удивлению соседей и кое-кого из родни, полагавших дело абсолютно дохлым, Вова поступил. Виной тому были не блестящие, как у "архангельского мужика", способности, не потрясшие всех листочки с акварелями (эти листочки Вове быстро посоветовали спрятать подальше), а, в первую очередь, колоритнейшая внешность. Румяногубый, широкоплечий, кряжистый, словно только что от сохи и лопаты, от щей да квасу, Вова настолько не походил на художника, что его невозможно было не принять.

 

…………………..

 

Так Вова стал студентом. А став студентом, немедленно отпустил бороду. Многие на занятия ходили с бородами, а у него к тому же кожа не переносила электробритвы – краснела и припухала. Вовина борода разрослась на зависть: густая, черная, всем бородам борода. Так и прилипло к нему – Борода да Борода.

К общажным спорам о судьбах планетарного искусства от Франции до Флоренции – в целом; и на этом вот, отдельно взятом, студенческом этаже – в частности, выходец из провинции прислушивался внимательно, но сам не встревал – мы, де, этого не понимаем, невежественны. Он и в самом деле был вроде медведя – половина из порхавших по комнатам удивительных слов была для него пустой звук. Но, обладая цепкой памятью, Борода выхватывал их, потом заносил на бумажку и нелениво бежал в читальный зал. Там он шелестел словарями и невнятно бубнил под нос:

– Релятивизм... проксимальность... придумали ж, падлы, на мою голову.

 

…………………

 

Что касается самого Вовы, то его талант почему-то никак не проклевывался. И довольно скоро сложилось мнение, что хотя он парень и неплохой, но алмаза с неба не схватит, что светит ему в будущем лепить пионеров с барабанами для парков культуры и отдыха.

 А тут и учеба закончилась. Разлетелись из альмы-матер вчерашние студенты. Вова года два в шарашке одной перебивался, чуть ли не заборы малевать приходилось, благо – деньги хорошие!, и вдруг крупно повезло: приобрел подвальчик для собственной мастерской. Хоть и не в центре Москвы, но и не на самой окраине. Неслыханная, невероятная удача! Там и поселился.

И зачастили к нему бывшие однокурсники, потом их знакомые, потом знакомые их знакомых.

Всем хватало места среди гипсовых, глинянных и прочих уродцев, сработанных неутомимым сибиряком, и не однажды чувствительный гость, изрядно поддав, обнимал какой-нибудь кривоватенький бюст, замирая при этом в невыразимой муке и скорби.

Добродушие хозяина не знало границ. В великий гнев, если вспомнить, впадал он за долгую жизнь всего полтора раза.

 

…………………….

 

Шли годы, некоторые его однокашники пробились и добились-таки успеха, двое-трое рванули на Запад, большинство рассосалось в неизвестности, кое-кто поторопился сыграть в ящик, а Вова Обруч все ловил и ловил свою птицу-удачу – на четвертом десятке дело практически дохлое и безнадежное.

Но надо же – она повернулась к нему!

Да! Случай невероятный, однако – факт! То ли ей собственные баловни надоели, то ли разнообразия захотелось, то ли любопытство разожгло – чего это парень там, в подвале, глину месит? Одним словом, проявила благосклонность и осенила крылом.

О, что это был за творческий подъем! Золотое, счастливое время! Октябрь, ноябрь и часть декабря. Райская птица в полутемной норе. Божественная музыка небес! Ошарашенный такой милостью Вова даже забыл, как откупоривают бутылки. Не то, что днями – неделями не хотелось выбираться из мастерской. Помимо жгучего желания работать, фантастически обострилась интуиция. Казалось, пальцы – и те стали зрячими. Они вдруг дьявольски тонко начали чувствовать материал, и Вова им верил. Такие моменты подолгу не бывают. Обруч это понимал и потому отчаянно торопился. Навещали друзья, а он глыбой вставал в дверях – страшный, безумный, с воспаленными от недосыпа глазами, в свалявшейся бороде, в грязном прожженном сигаретами брезентовом фартуке и бесцеремонно всех выпроваживал:

– Идите, идите. Некогда...

Хваленого гостеприимства как не бывало.

И вот настал час и появилась Она. Как и полагается в вершинные моменты жизни, духовно опустошенный мастер благоговейно отступил, скрестил на груди онемевшие от работы руки и надолго задумался.

 

……………………..

 

Раньше Вова ходил по жизни кружными путями, а здесь к успеху выбрал прямую дорогу.

Он назвал свое творение: "Обнаженная Колхозница".

– Ах! – сказал глумливый Коловрацкий. – Почему "Колхозница"? Почему не "Посудомойка"? Не "Инженерша", приехавшая к земледельцам в летне-осенний период для оказания шефской помощи?

– А вот потому, – сказал Обруч.

Кто не понимает – отойдите.

А Вова понимает. Дело не только и не столько в названии (хотя и оно тоже – как приросло!) – чутье безошибочно подсказывает: попал, попал он здесь в точку! Слишком многое сошлось в этой гипсовой полулежащей на гипсовых же снопах обнаженной женщине, слишком многое.

Справедливости ради надо признать: вся фигура была необыкновенно ассиметричная. Отдельные части тела выпирали, другие были неестественно плоскими. Но, несмотря ни на что, произошла парадоксальная, хотя и не такая уж редкая у больших мастеров штука: никакого отталкивающего впечатления Колхозница не производила. Наоборот, было в ней что-то неопределенно – привлекательное, какая-то неуловимая загадочность, какая-то своеобразная изюминка. И гармония тоже была.

 

………………………….

 

– Говно твоя Колхозница, – сказал Стасик, когда выпили по четыреста. – Только ты, старик, не сердись.

На первой же подвернувшейся выставке Вова показал Колхозницу. И – удачно!

Возле нее посетители останавливались и на пять, и на десять минут, и на полчаса и не надоедало, а, наоборот, возникало гипнотическое ощущение оттого, что перед тобой – настоящее.

И работа-то была небольшой, а ни слева, ни справа обойти ее, ни перешагнуть, не заметив, уже не представлялось возможным.

– Кто автор?

 – Обруч.

– О-обруч?!

– Обруч.

– Тот самый??

– Н-да.

– Подумать только: откуда что взялось...

Колхозница будоражила сложные и противоречивые чувства. Не случайно один искусствовед подчеркнул ее глубокое целомудрие, а его постоянный оппонент тут же написал о неисчерпаемой развратности этой бабы. Но это были самые крайние суждения. А в промежутке укладывалось много мнений и мнениек, порой довольно неожиданных.

 

……………………

 

Наиболее смелые доходили до того, что утверждали, будто Колхозница открывает новое направление. К Владимиру Обручу в его логово стали заглядывать журналисты. Известность быстро росла.

Репродукции Колхозницы были напечатаны в двух или трех журналах, приобрести ее собралась знаменитая галерея, правда переговоры затягивались, несколько раз она побывала на солидных выставках, привлекая общее внимание. Боже мой! – какие перспективы открывались перед воспрявшим скульптором!

И вот на этом крутом подъеме произошло то, чего никак невозможно было предвидеть. Хотя, опять же – чему удивляться, произошло то, что и должно было произойти: сменилось время. А новое время, как известно, выводит вперед новых героев и требует новых декораций. И злопыхатели не упустили случая дать болезненного щелчка Вове. Кто-то где-то назвал Колхозницу "типичной халтуркой уходящей эпохи", а автора – приспособленцем. Однако словечко вылетело, и это было сигналом. Теперь уже не иначе как с издевкой указывали на то, что гипсовая бабища возлежит на снопах пшеницы, что поза ее неестественна ни для отдыха, ни для любых других надобностей, словом, обнаружилась масса недостатков. Какие-то новые скороспелые мальчики оторвались, быть может где-то по-соседству, от дешевого вермута, поименовали себя "искусствоведами" и принялись долбать Колхозницу в своих примитивных, невразумительных статейках.

И покатилась вниз обручева звезда.

 

……………………..

 

Первым делом предстояло избавиться от Колхозницы. Как та единственно дорогая подруга, которой все отдано, но которая вдруг изменила, подставилась, вывалялась в чужой постели, Колхозница вызывала теперь мучительные чувства. Смотреть на нее было тяжко. И не однажды бессонной ночью Владимир подумывал: а не взять ли молоток и не разнести ли ее вдребезги, чтобы и следов не осталось?... Но не поднималась рука. Не поднималась – и все тут, не всем же гоголям рукописи сжигать. Оставалось одно: отправить ее куда-нибудь подальше, ибо даже в пределах Москвы было ему с ней тесно.

И здесь, как нельзя кстати, выпал случай. Из затерянного в Сибири, позабытого Вовой Асинска пришло письмо. Сотрудники городского музея, отдавая дань исключительному таланту своего земляка, благоговейно-почтительно просили хоть что-нибудь для вновь создаваемой экспозиции – ну там фотографию или какой-нибудь документик, которые несомненно бы заняли достойное место в стенах музея.

С радостью и прытью неимоверной талантливый земляк запаковал Колхозницу в ящик и с легким сердцем отправил по указанному адресу, присовокупив послание, в котором сообщил, что бесконечно растроган тем, что дорогие асинцы его помнят. Равнодушный поезд утащил посылку за несколько тысяч километров к востоку и это было то, что надо – ни на какое меньшее расстояние Обруч бы попросту не согласился.

 Таким образом, с Колхозницей было покончено и надо было вновь засучивать рукава...

 

…………………

 

Вова внезапно почувствовал щемящую до боли тоску по другой – простой и обывательской жизни. Работал бы себе где-нибудь на заводе, слесарем или токарем, водку бы в меру жрал, имел заботливую жену-хозяйку; по вечерам, утонув жопой в диване, смотрел бы телек, а летом бы ездил на мичуринский сад. В голове сложился облик этой хозяйки, крупной, плавной, всегда готовой, как пионерка, к долгим телесным радостям. Вова окончательно загрустил.

По салону разнесли ужин. Маленькие подносы и все на них маленькое.

Маленькая куринная нога, маленькая порция риса с двумя маленькими ломтиками сыра. Наконец, маленькая булочка и маленькая чашечка кофе. Вот так кругом – за все заплачено полновесно, а суют маленькое и в мелкой посуде. Обруч вынул из бокового кармана пластмассовую фляжку с коньяком и сделал несколько хороших глотков.

Одуванчиковый сосед тоже встрепенулся, аккуратно умял все, что дали, а пакетики с красным перцем и влажной салфеткой тщательно упрятал в карман. Скуповатость – не русская черта.

– Простите, вы не москвич? – невольно вырвалось у Вовы.

– Нет, я из Литвы, – высокомерно ответил сосед, всем видом давая понять, что не намерен вступать в разговор.

После ужина настроение поднялось. Откинувшись на спинку кресла, Обруч снова попытался заснуть. Но сна как не было, так и не было. Пять, десять минут – бесполезно. Тогда он наклонился к иллюминатору.

Ночь давно уже догнала и накрыла самолет. Глянув вниз, Обруч не увидел земли. Там, внизу, простирался мрак чернее черного цвета. И, оттеняя его, в двух или трех местах горели сбитые в кучу огоньки. Самое значительное скопление проплывало сейчас под крылом – то ли поселок, то ли небольшой городок.

Вот и еще один людской муравейник отходит ко сну. Каким маленьким, жалким, затерянным видится он в этом мраке. И существование там тоже наверняка маленькое и жалкое. Как еда на подносе.

 

……………………….

 

Однако пора вернуться с небесных высот на землю, в пучину беспросветного мрака и редких электрических огней, туда, где живут, страдают, пакостничают и веселятся люди.

Наверно, Обруч изрядно бы удивился, если б узнал, что то скопление дальних огоньков, на которое он бросил случайный взгляд, было не что иное, как городок Асинск, малая, давно покинутая родина со старухой матерью, ветхим домом, синелицыми батяниными корешами, а теперь еще и обитель «Обнаженной Колхозницы».

В этот тихий августовский вечер большинство асинцев находилось у телевизоров. Шла очередная серия леденящего кровь итальянского боевика про мафию.

Однако далеко не всех волновали страсти на Апеннинском полуострове.

Сенечка, уединившись в спальне, сгорбившись под настольной лампой, вдохновенно писал новый рассказ: "...Девушка стояла, утопая ступнями в мягкой траве, по-утреннему свежая, невыразимо красивая. Она была почти в костюме Евы, если не считать широкого изумрудного листа, который облегал ее бедра короткой юбочкой. Талия была охвачена разноцветным поясом, сплетенным из стеблей цветов..."

Максим Евсеич Тонкобрюхов припозднился с работы и ел холодную овсянную кашу.

Капитолина получила очередной номер "Приусадебного хозяйства" и истово читала его от корки до корки.

Где был Эдик – убей бог, не знаем, одно можем сказать точно: дома отсутствовал, и только родительница его потерянно бродила из одной комнаты в другую.

Был еще, по крайней мере, один человек, равнодушный к событиям в далекой Италии. Это настоятель Петропавловской церкви отец Алексей. День у батюшки выдался хлопотный и пустой. С утра позвонил он Мудрому, узнать насчет дороги к храму. Мудрый ни с кем, как и чуяло сердце, не разговаривал, но снова обещал. Сердито ворча, батюшка нарядился в цивильное, завел недавно отремонтированный "москвичок" и поехал к Перепаденко.

В приемной сказали: "Скоро должен быть", и отец Алексей изготовился ждать. Через час некто, заглянувши, сообщил: "Да он же на "Таежку" уехал, там асфальт сейчас кладут." Батюшка прыгнул в машину и отправился на "Таежное". Асфальт точно укладывали – две работницы в апельсиновых робах расшвыривали лопатами черную дымную кучу, рядом ходил каток и укатывал. Перепаденко не было. "Он, скорей всего, на Восьмой Горе, – предположил бригадир, – за отсыпкой, наверно, следит." Отсыпки на Восьмой Горе никакой не велось, а рабочие в вагончике играли в карты. "Нет, не появлялся, – ответили ему, – Васька, твой ход..." Вконец рассерженный, поп вернулся в контору. У крыльца играли с мячом трое ребятишек, щедро уснащавшие речь мерзкими выражениями. Отец Алексей сделал им замечание. В приемной обрадовали: "Звонил. С минуты на минуту будет." И точно – через сорок пять минут управляющий предстал перед батюшкиными глазами. Но был он уже в иных эмпиреях и как легкое перышко, в смысле: дунь – и улетит. И все-таки отчаявшийся поп попытался вступить в переговоры. Перепаденко сопел, кряхтел, дул воду прямо из графина, что-то искал по карманам и на длинную тираду батюшки ответил коротко и внятно: "А пошел-ка ты на... " Куда именно – не добавил, но не сказанное слово, намазанное сажей, батюшка обнаружил на светло-зеленом багажнике оставленного у конторы "москвича".

Весь остаток дня батюшка громко негодовал и только за вечерней трапезой (а матушка приготовила отличнейший борщ со свежей говядиной!) он опрокинул пару рюмочек водки, отмяк, совершенно успокоился и теперь вышел подышать на крыльцо.

Вечер был хорош. В тридцати шагах возвышался храм, таинственно и торжественно. Где-то рядом стрекотали кузнечики, пахло травой, цветами и листьями.

Звезды над батюшкой жили, мерцали, манили. Для полной гармонии в мире – не хватало лишь зримого присутствия Бога. Чтобы он, наклонившись сверху, внимательно и печально следил за делами земными. Но Бог не чувствовался. То ли он не повернул еще взгляда своего на оскверненную мелкими подлостями и безверием асинскую землю, то ли занят был чем-нибудь другим... И как ему, пусть и всемогущему, удалось одному обустроить такое? Внезапно отец Алексей ощутил панический страх. Откуда-то явилась в голову кощунственная мысль: а что, если Бог не один?! Что, если есть над ним еще кто-то? А над тем – еще?... Эта дерзкая ересь разом перевернула душу. Он вновь тревожно поднял к небу глаза, прислушался...

Тихо.

И только среди неподвижно мерцающих звезд огонек уходящего то ли спутника, то ли самолета увидел вверху.

 

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.