Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК КО "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни КУзбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Администрации города Кемерово,
ЗАО "Стройсервис",
ОАО "Кемсоцинбанк"

и издательства «Кузбассвузиздат»


Зэчка

Рейтинг:   / 4
ПлохоОтлично 

Содержание материала

Из рассказов тётки Зины

Тетя Зина, прожила тяжелую жизнь, перенесла операцию, чуть не умерла, лежала в реанимации. Собственно, операция-то распространенная, удаление камней из желчного пузыря, скольким ее делают такую, и ничего, а вот ей не повезло с хирургом. Бывают плохие врачи, если это терапевт, то не так страшно, а вот если плохой хирург… вот и ее оперировала такая. Не хотела тетя Зина идти под нож именно к ней, а куда деваться? Ее успокаивали, мол, ничего, обойдется, но не обошлось, последствия операции оказались тяжелейшими. Она истекала гноем, пролежни были большие, ведь лежала несколько дней без сознания, без движения, а уход минимальный, в обязанности персонала, видно, не входит оказание услуг такого рода.

Когда же очнулась, насмешила все отделение. Едва открыв глаза и видя только потолок, она, еле смочив пересохшее горло слюной, прохрипела: «Война в Чечне закончилась?» Врач и две медсестры работали у постели своего больного сотрудника, сначала не поняли ничего, стали оглядываться, а когда увидели очнувшуюся больную, засмеялись: «Нашла о чем беспокоиться! Радуйся, что сама очухалась!»

Она, уже довольно пожилая женщина, сохранила ум и память, считает в уме так быстро, что за ней не угонишься. Политикой интересуется. Однажды звоню ей в дверь, дачу купила, хочу с ней радостью поделиться, она открывает и с ужасом: «Рохлина убили!» Тогда не каждый знал, кто такой Рохлин, я не знала, а она знала. Отменная повествовательница, она рассказывала о себе, о своих родных, знакомых и незнакомых людях, так, что можно было слушать и слушать, плакать и смеяться. Я всегда ужасалась тому, как провела она свои юные годы, какую жуть ей пришлось пережить. Вот ее рассказ.

Мы жили в деревне Зудилово бедно, колхозники, вечная голытьба, да нищета, но у нас хоть корова была и получалось, что жили мы чуть получше других, потому что мама хозяйство вела рачительно, все у нее разложено было по полочкам. Чтобы молоко не портилось летом, весной в погреб снега накидаем, утрамбуем, и прохладно в нем почти весь сезон. Это специальный погреб был для молока, простокваши, кваса. А в другом - картошка, капуста в кадках, помидоры, огурцы, тогда все кадками солили. Детей в нашей семье было много: четыре брата и две сестры, в деревне тогда не знали никакого предохранения: сколько получалось, всех и родили. Умирало много. У мамы двое умерли.

Отец мой Александр Егорович, в 1937 вдруг оказался «врагом народа», скотник, не отходивший от коровника почти круглые сутки, не выпускавший из рук лопату и вилы, чем-то, видите ли, навредил своему народу. Может быть, навоз не так далеко откинул, как хотелось бы партии, или копнул не так глубоко, как хотелось бы правительству. И вот взялись его «таскать»… То посадят, то отпустят, то опять посадят… И так несколько раз, пока Калинин не издал указ, чтобы колхозников не трогали. Мол, даже если ты и враг, но колхозник, ступай работай, все равно от тебя больше толку в колхозе, чем в тюрьме.

Мама моя Агния Никаноровна работала бригадиром-овощеводом «за палочки», как и все: за каждый рабочий день ставили три палочки. В конце года колхоз подсчитывал то, что наработал. Зерно, овощи, мясо, шерсть сдавались государству, закладывался семенной фонд, а то, что оставалось, делилось на сумму всех «палочек». Получалось по 200, 300 граммов зерна за палочку. Один только раз, мама говорила, вышло по 900 граммов, это было очень много, совхоз тогда потрудился на славу. Но это вовсе не значило, что все выдавалось зерном. Да, какаю-то часть – зерном, не очищенным, фуражным, а остальное овощами, сеном, соломой.

Наш совхоз назывался «Труд Ильича», почему так назвали совхоз – неизвестно, ведь вождь никогда не пахал и не сеял, это-то я точно знаю. Писал много да бревно однажды поднес на субботнике. Маму в совхозе ценили, потому что имела голову на плечах, умная была. К ней люди за советом приходили, она и на картах гадала. Жили тогда все плохо, голодно, но мать умудрялась поворачиваться, даже иногда сама брала в совхозе то, что, как она полагала, причиталось за каждодневный, многочасовой, без выходных и отпусков, труд. А проще говоря, подворовывала. Ребятишками мы тоже работали в совхозе: садили, пололи, собирали. Все школьники работали бесплатно. Мама знала, конечно, что за каждый утаённый колосок наказывают, но рисковала, семью кормила. Вечером забежит, бывало, и скажет:

- Зинка, приходи ночью к амбарам, зерна насыплю, я караулю.

Ночами она еще сторожила склады. Вот за это совхоз платил ей немного денег. Но все деньги уходили на уплату налогов и на облигации. Облигации насильно заставляли брать, а где денег взять? Вот и приходилось ей по ночам прирабатывать. Часов в двенадцать выхожу из дома, плетусь по ночной деревне, а нигде ни огонька, темень непроглядная, все спят уже давно, электричества же не было, а керосин не достанешь. Подхожу к амбарам, а она уже ждет и мешочек мне сует, я поворачиваюсь и домой бреду. По темноте, по грязи, далеко, километра два, и спать охота… но делать нечего - нужно. А утром мама забежит, чтобы в рот какую картошку положить, спрячет украденное, или лучше сказать, чтобы не так уж преступно звучало – добытое, и еще раз накажет, чтобы ни одной живой душе! Не дай бог, кто узнает, все по сроку заработают.

Однажды овца совхозная от стада отбилась и бежит огородами. Мама ее схватила, во двор толканула, связала, шустро остригла да обратно вытолкнула. За пастуха потом как-то заступилась, вроде бабы чужие бродили около деревни и остригли.

Четыре мои брата были отчаянными ребятами. Троих на войну забрали, один из них геройски сражался и погиб под Сталинградом, а двое вернулись с войны живыми. Четвертый брат работал на паровозе, тоже для фронта, для победы: его паровоз ходил до самой фронтовой полосы. Сестра Анисья трудилась в сельском совете.

Я начала работать на ХБК (хлопчато-бумажный комбинат) в Барнауле с 17-ти лет. Трудно приходилось. Рано вставала, поздно домой приезжала, на две смены часто оставляли. Денег копейки платили, я ведь в ученицах ходила. Два раза бязи по полтора метра брала, сошло с рук, я и обрадовалась. Тогда почти все брали, а где все, то и не страшно. Обмотаю вокруг ноги, валенок надену. Нормально. Через проходную прохожу, вся сожмусь, а как пройду, такая радость распирает, гордость за себя, добытчицу. У сестры только что ребенок родился, вот ей и носила, пеленок-то никаких, материал тогда не продавали. Старых тряпок не было, всё прирвалось, спали без простыней, без наволочек, а белье исподнее все чиненое-перечиненное.

Два раза принесла домой, мама меня предупредила: «Смотри, Зинка, Сталинский Указ вышел, за воровство очень строго судят, больше этих тряпок не приноси, посадят. С меня пример не бери, я, если и попадусь, отбрешусь, председатель ко мне хорошо относится». И я дала ей слово, что больше не буду брать. Но не миновала меня чаша сия… Ту проклятую ночь я навек запомнила. Смена кончается, а Лиза, наша, деревенская, которая помогла мне на работу устроиться, подходит и говорит: «Пошли на зарядку, Зинка», так это у нас называлось, зарядить, значит, оторвать ткань и намотать ее на себя. «Нет, - говорю, - Лиз, больше я брать не буду, мама меня стращала, закон какой-то строгий вышел, если поймают, осудят и засадят». А она: «Чо ты такая, Зинка, люди вон тюками тащат, а ты полметра взять боишься». Я постояла, подумала: «Ладно, последний раз возьму».

Вот на последнем разе и попалась, конец мне пришел. Оторвала я, обмотала бязь вокруг ноги да валенок надела. И то ли походка меня выдала, то ли кто увидел, да на вахту передал, только охранница сразу ко мне подошла, ощупывать начала, дошла до валенка, почувствовала, что там твердо, мой пропуск прижала к своей груди. Непроизвольное такое движение сделала, крепче уцепилась в него и прижала. Я потом часто думала, что бы мне пропуск тот у нее из рук вырвать да назад бежать в цех, выбросить этот кусок. Она бы пост не бросила, не побежала бы за мной, люди вереницей шли со смены. Но умная мысля всегда приходит опосля. Она тут же на кнопку нажала, охранник прибежал, увели меня, составили акт. Когда тряпку-то развернули, то прямо в середине ее – полоса не протканная – брак. Я думаю, поди, за эту тряпку бракованную не посадят, из нее ведь ничего не сошьешь, только на тряпки и годится, но охранники даже и не отметили, что она бракованная. Милицию вызвали, те быстро прикатили, видно это у них уже давно отработано. Может, охранникам премия полагалась, если они вора выловят. Я от страха ума лишилась, все внутри оборвалось, трясусь, слова не могу сказать.

Повезли меня в КПЗ на Новом базаре. И начался ужас, ужас, который длился бесконечно. Я плакала и плакала, представляла беспокойство своих родных: Зинка домой со смены не приехала. Ну еще прождут день, подумают, что на другую смену оставили. А потом подумала: Лизка им расскажет. Но не могла глаз сомкнуть, в них, как песок насыпали. В камере 15 женщин, а за стеной мужики сидели. Спрашивают друг друга, кто за что сидит. Кто за булку хлеба, кто за картошку гнилую. Одна женщина говорит: «Я за тарелки сижу. Освободилась только, родственников у меня нет, идти мне некуда, зашла я в столовую, взяла три тарелки, специально, чтобы меня увидели и поймали, мне все равно жить негде». Этот случай я никогда не забуду.

Вызвали на допрос, следователь издевался, спрашивал, зачем мне понадобился материал и часто ли я воровала. Не помню я, что лепетала, еще не могла войти в реальность, представить, что надо готовиться к худшему. После допроса повезли меня в тюрьму ждать суда. Эта тюрьма на горе была. В камеру свет проникал, но перед окном заграждения пристроены, тоже из кирпича, чтобы мы не видели ничего из окон. Была у нас в камере блатная одна, Галька Каварская, так ей мужики кричали: «Галка, Галка!», она отвечала, а те, кто первый раз сюда попали, сидели, помалкивали. В камере нары, кто на нарах, кто на полу, места на нарах всем не хватало. На нарах общий матрас и общее одеяло, от стены до стены. Все ложились на матрас плотно на один бок, как шпроты в банке. И, что интересно, как по команде переворачивались на другой бок. Начнет одна поворачиваться и все за ней.

Суд был короткий. Быстро тогда судили. Защитника мне не дали, не полагалось. С работы тоже никого не было, подумаешь, ученица попалась! Теперь они в стороне, их работа – поймать, вызвать милицию, а там хоть трава не расти. На суд мать с сестрой приехали, сидели у стенки, плакали втихомолку. Еще какие-то люди присутствовали, я не знала никого, но народу было мало. Судья, заседатель да секретарь, вот и вся судейская бригада. Судья строго так спрашивает:

- Гражданка Демина, зачем украла матерьял?

- По тупости, да по глупости, - отвечаю.

Потом-то часто думала, зачем такой ответ дала? Если бы сказала, что бедность замучила, тяжелое время, что у сестры ребенок маленький, а завернуть не во что, пеленок нет, распашонок нет, может быть, мне и не дали бы такой срок. Может, судье показалось, что я нагло держусь, будто я - воровка завзятая. Напугана была до умопомрачения. Или, может, судейские все заранее решил, они даже и совещаться не уходили. Так, перешепнулись между собой… я еле стою, свет побелел, держусь руками за барьерчик, а он гладенький такой, как отполированный. Я подумала еще, сколько же здесь людей стояло, если его так отполировали. Судья встал, да как бухнул:

- Гражданка Демина, за хищение государственной собственности вы приговариваетесь к семи годам исправительных работ.

У меня внутри все оборвалось. Колени подогнулись, а руки, наоборот, в барьер тот проклятый вцепились. Мать с сестрой криком зашлись, мать рыком зарычала, видно, голос уж весь надорвала, один рык и остался, и сестра заплакала. Мне и так тошно, а тут они еще добавляют. Два конвоира подходят меня отвести, но я не могу с места сдвинуться. Они тянут меня, а руки будто к барьеру пристыли. Тогда они с силой тянуть меня стали. Мама и сестра сильнее заорали, а тут и я присоседилась, прорвало. Судье надоело рев слушать, он злобно так конвойным махнул, очищайте, мол, зал быстрее. Меня оторвали от перил, поволокли в одну сторону, а родных моих в другую. Вот так, по тупости да по глупости, семь лет мне и воткнули.


Пересыльная тюрьма в Барнауле, на жилплощадке. Перегнали нас с горы поближе к вокзалу. Там сидели все осужденные и готовились этапы, кого куда. Ужас мой удвоился, утроился, удесятерился. В камере более 100 человек. Помещение небольшое, одно окно, еле пропускающее дневной свет, нары, параша в углу. Я не представляла, как мне справлять нужду на виду у толпы. Это вонючее приспособление придумано специально для того, чтобы унизить и подавить человека. Места было очень мало, люди валялись на склизком полу, нечем было укрыться, нечего постелить под себя. Хорошо, что никто не приставал, меня наверх женщина одна позвала. Были, конечно, и стычки, но меня они как-то не касались. Сидели всякие, но в основном, такие, как и я: тоже попались по дурости. Родных вспоминали, представляли, что сейчас делают они. У некоторых детки малые остались, родители, мужья, хозяйство. Как на душе было муторно: такие огромные сроки получили, вернутся ли, дождутся ли их родители и мужья? Даже если и вернутся, на воле все по-другому будет: дети вырастут, сами они постареют, пострашнеют.

Готовился большой этап в Монголию. Собирали женщин для работы непосильной даже мужикам. Смеркалось, когда выгнали всех во двор тюрьмы, построили в пятерки и погнали по Барнаулу к железной дороге. Так началось мое большое путешествие по необъятной стране Советов. Я, никогда не ездившая дальше Барнаула, проехала по всей стране и даже побыла за границей, в Монголии. Наш этап, как чудовищный червяк, полз по городу. Окруженная конвоирами и рычащими собаками колонна пугала народ тем, что каждый мог оказаться в ней, никто не застрахован от этого. Мне стыдно было, лицо горело, а глаза жгло от слез. Народу провожающего полно оказалось, по сторонам стояли и кричали. Анисья с мамой в толпе провожающих тоже были, узнали они, что нас в Монголию погонят, от нашего деревенского парня Лешки Копченого. Он, как не русский вроде был, смуглый очень, вот и прозвали его Копченым, он недавно в нашу деревню приехал, недалеко от нас жил. И, оказалось, он в охране работал. Нас из бани вели, он на меня уставился, я – на него, потом подошел и говорит: «Зина, вас завтра будут отправлять в Монголию. Сказать твоим?» – «Конечно, скажи», - говорю. Когда ещё приведется свидеться?

Анисья мне вскричала: «Зина, Зина! Мы здесь!». Я сразу ее голос узнала, но мне-то кричать нельзя. Нас строго-настрого предупредили, чтобы молча шли, не выкрикивали, а крикнешь, так огреют винтовкой мало не покажется, автоматов тогда у охраны еще не было. Слезы у меня и так текли, а после того, как я услышала родные голоса, потекли еще сильнее, казалось, борозды прокладывали, по сердцу скребли. Все на нас глядели, хотелось сквозь землю провалиться, и не было конца этой дороге позора. Наконец мы дошли до вокзала. На путях всю колонну заставили встать на колени. Многие плакали, собаки рычали и лаяли, конвоиры орали, толпа, провожающая нас, тоже кричала и ревела. В школе учили, по радио говорили, что нас не сломить, не поставить на колени, а вот стоим, окруженные овчарками и конвоем. Русские бабы, жены, матери и сестры на коленях на своей родимой земле! Мало того, что мы сами от сраму такого сгорали, на бесчестье наше смотрели наши родные и близкие, чужие люди что пригородный поезд ждали. Конвоиры стали громче надрываться, командовать:

- Пятерка! Поднимайсь! Бегом! В вагон!

Два конвоира с собаками бежали по краям пятерки. Мы бежали. Лезли в вагон. Ложились на нары. Конвоиры возвращались. И снова:

- Пятерка! Поднимайсь! Бегом! В вагон!

И так пока не загрузили, поданный заранее длиннющий состав для перевозки заключенных, без окон. Зачем зэкам окна, свет? Для многих он померк давно. Я заняла верхние нары и не знала хорошо это или плохо. Вагон не отапливался, внизу было холодно, а наверху стало невыносимо душно. Когда в такую консервную банку понапихано столько народу, станет тепло от дыхания и от жара тел.

Мне страшно повезло, какой-то умелец прокопал в металле нашей банки прямо на уровне моих глаз, маленькую дырочку. В нее можно было выглядывать или, прижавшись ртом, глотать свежий воздух, воздух свободы. А еще повезло, что нары мои и эта дырочка оказались на той же стороне, где находилась моя деревня. Сколько раз я проделывала этот путь до Барнаула и назад - два раза в день, шесть раз в неделю. И никогда не думала, что он мне так дорог. Видела, что подъезжаем к моей деревне, вот он, наш лес, небольшой кусочек улицы, и все! Проехали. Сердце щемило, стучало, слезы лились сами собой. Только через семь лет я вернусь сюда, может, увижу маму, папу, племянников. Только потом, много времени спустя, я узнала, что меня не должны были отправлять по этому этапу, я по годами не подходила, но не хватало нескольких человек по числу затребованных, и тюремному начальству приказали подобрать недостающих из молодых, крепеньких девчонок.

Целых семь лет! Представить невозможно! Зачем только моя рука потянулась за этой тряпкой? Теперь вот еду в железном вагоне, без окон, люди тут как свиньи по нарам валяются, душно и жарко, страшит неизвестность. Везли нас по стране, которой мы так гордились, считали самой лучшей в мире, но ей, нашей стране, как и в войну, как и до войны, нужна была даровая, молодая, трудовая сила, нужна сила – и страна взяла ее. Как брала всегда – тоже силой.

После Великой Отечественной войны Советский Союз развернул огромное строительство на востоке страны. Ему нужны были рудники, обогатительные фабрики, металлургические заводы.

Женщинам путешествовать в железной банке противопоказано, в смысле гигиены. Ни умыться, ни подмыться, ни постирать. Подмывались собственной мочой, а уж если начнутся месячные, это просто мученье. Кое-какие тряпочки были, но их же надо стирать, а нечем. Постелить на доски нечего, кроме того, что есть у тебя. Выдали нам фуфайки, хочешь, на себя накинь, укройся, а хочешь под себя постели. Туалет – тумбочка такая, с одной стороны вагона, очередь вечно к ней.

Напиться и то досыта не давали. На целый день – по одному сухарю размером с ладонь. А дорога-то длинная: страна большая, шестая часть суши всего земного шара. Ехали больше двух недель. Состав подолгу стоял на станциях, пропуская более важные поезда. Надоела эта коробка до смерти, скорей бы доехать! Пусть работа, пусть каторга, пусть даже гибель, но только на свежем воздухе, а не в этой вони.

Раза два за дорогу приснилась мне наша речка Черемшанка. Стою я в ней по колено, наклоняюсь, пью воду из пригоршней, брызгаю на себя, а ногам так приятно, песок струится между пальцев, рыбки в ноги толкаются. Я смотрю вниз, на зеленую воду и вижу в прозрачной воде перловицу, так мы называли продолговатые ракушки за их внутреннюю бело-голубую перломутровость. Она наполовину зарылась в песок, таких ракушек раньше в речке полно было. Вскроем ее ножичком, моллюска выбросим, а зачем? Так и нас сковырнули с привычного места. Теперь-то перловиц давно нет, река обмелела, как вырубили кустарник по берегам, когда кирзавод построили. Каждый раз засыпая, молила: пусть река приснится, лес или хоть огород, хоть грядка с луком! Но сон не часто приходил, все чаще глаза не смыкались, мысли в голове разные в голове суетились.

Приехали, наконец-то! Станция Наушки. Это еще СССР, но граница близко. Женская колония № 103, теперь я буду жить здесь долгих семь лет. Здесь построены бараки вагонного типа, нары в два этажа. Заняли мы места, повели нас, наконец-то, в баню. Но что это за баня! Здесь считали, что баню топить не обязательно, тем более греть воду. Так сойдет. Дали по маленькому кусочку мыла и по одной шайке воды разрешили налить. Но сначала стали проверять на вшивость. Со мной сдружилась за дорогу Катька из Алейска, пошарила баба в голове у нее, и сразу увела, ни слова, ни говоря. Вдруг слышим крик за дверью. Я на крик было кинулась, чтобы помочь. Но банщица на меня, как заорет: «Куда!» Я и остановилась. Все, кто был, недоуменно переглядываются, вдруг Катька выходит, голова обрита наголо и ревет. У нее такие пушистые светлые волосы были. А банщица ей:

- Не реви, дура, это еще не самое страшное, что может случиться. Волосы отрастут. Будет и пострашнее.

А у меня волосы густые, до пояса, что же мне с ними делать? Позор ведь, если обреют. Потом узнала, что есть мазь такая, мылока называется, ей я и пользовалась все время, выменивала на хлеб. Все мазали волосы, кто не хотел насекомыми обзавестись. Вот зачем там следили хорошо, так это за вшами. Тут уже ничего сказать нельзя, проверяли постоянно, брили наголо.

Помылись мы кое-как, в казарму пошли. Когда кое-как обосновались, подумали, что надо домой весточку послать, письмо накарябать. Я села на нары, положила на колено миску и стала писать. Вдруг заходит баба в кожанке, идет, разглядывает новичков и выбирает, как я потом узнала, себе пару, дружить. Позже просветили нас, что она кобелом зовется, а бабу, что дружит с ней, ковырялкой зовут. Катька тоже письмо пишет. Я письмо дописала и тетю эту спрашиваю вежливо, она как раз со мной поравнялась:

- Скажите, пожалуйста, а тут адрес какой?

Она мне так презрительно, сквозь зубы:

- Я писем не пишу и адресов не знаю.

Оказалось, считается позором разговаривать с фраерами, это с нами, которые пошли по первому сроку, им, имеющим не одну судимость.

Катька, которая еще не отошла от бритья волос, закричал в сердцах:

- Да что вы за люди такие, живете здесь, а адресов не знаете?

Тетка поглядела на Катьку оценивающе, будто запоминала, повернулась и вышла, немного погодя снова заходит, а с ней - здоровенная деваха, которая подошла к Катьке и врезала ей кулаком по лицу, повалила и стала пинать. Молча. Мы, кто находились рядом, так и застыли. Да и Катька почему-то не орала, только кряхтела, когда нога девки вминалась ей в ребра, плакать же начала когда они ушли:

- Зинка, ну почему я такая большеротая? Ну что бы мне промолчать? Эта банщица накаркала, что еще страшнее будет. И это все за один день? А если каждый день так будет? Да тут рехнешься или повесишься!

Лежа под залоснившимися от нечистых тел, бывших когда-то байковыми, одеялами, договорились молчать, поменьше языками молотить. В лагере не только начальство держит в страхе заключенных, но и сами заключенные ненавидят друг друга, стремясь выжить, приспосабливаются, как могут, оказавшись в такой беде, не сплачиваются, а издеваются над теми, кто слабей. История эта еще не закончилась, как оказалось.

На следующий день, прибегает шестерка и зовет Катьку к начальству, к помощнику командира по хозяйственной части Владимиру Ивановичу, оказывается, ему доложили, (у зэков хорошо налажено сарафанное радио), что новенькую избили. В кабинете кроме него, была дневальная барака и тетя Тоня Ямпольская, та блатная, по указанию которой избили Катю. Кате уже рассказали, какой она страшный человек, жестокий и беспощадный, ставящий себя выше всех. Владимир Иванович спросил Катерину: в чем дело; она ответила, что сама виновата; ну раз так, иди, раз сама виновата, значит, вступила на путь исправления. Вышла Катя, дух перевела, сердце в пятках. Немного погодя, заходит в уборную, а там тетя Тоня сидит, нужду справляет и нагло так спрашивает:

- Ну что, поняла, как себя в лагере нужно вести?

- Да, поняла теперь, исправлюсь, хорошо буду вести.

Катерина потом мне шепотом рассказала:

- Ну, надо же, у тети Тони, наколка на плече, «устала жить в разлуке с волей». Еще бы! Пятый раз корячится, поневоле устанешь.


Со второго же дня повезли нас на общие работы. После завтрака строят в пятерки, перекличка, садимся в открытые грузовики, и везут нас километров тридцать на работу, где валили лес для шпал будущей железной дороги. Мы понять не могли, что это за лес? Совершенно сухой, белый, без коры. Что такое случилось с деревьями? Если бы пожар, то деревья стояли бы черные, а здесь же – белые. Будто деревья приготовились уже стать шпалами. Спиленное дерево падало, и от него сразу же отваливались все сучья. Пока тепло было, еще ничего. Трудно, конечно, многие и пилу-то ни разу в руках не держали, а норму дать надо, иначе пайка значительно меньше, а при такой работе жрать очень хочется.

Травмировались часто. Дерево повалят на кого-нибудь, бывает, по голове попадет или на все тело обрушится, а то и сучок отлетит в лицо. Некогда ждать, пока народ разбежится, норму спешат выполнять. Увезут травмированную, и все. О ней мы уже никогда ничего не узнаем, куда увезли, умерла ли, живой осталась, покалечилась ли. Ни одна не вернулась на лесоповал.

Самое страшное в морозы началось. Мороз за 30, земля даже трескалась, не выдерживала. А бабы и девки выдерживали. Привезут нас с ветерком, в фуфаечках, да в сырых бурках, и вперёд. Бурки никогда не просыхали. Бригадиры собирают их вечером и несут в сушилку, там настогуют здоровенную кучу, они и лежат, преют, где же им просохнуть. При раздаче от них пар так и валит. На ноги наденешь, а они мокрые.

Еще при построении, при перекличке все задубеем, а пока довезут, кости промерзнут. Сразу кидаемся костер разжигать и стоим, греемся. За костром блатная следит, она не работает. Ну как можно согреться от костра в такой холод, когда к огню и пробиться-то невозможно? Мы в паре с Надькой Гавриловой работали, она такая крепенькая девка была, маленькая, но сильная, цепкая. С короткой стрижкой ходила, боялась вшей завести. На мальчишку больше походила, чем на девчонку. И вот мы с ней решили: ну что толку около костра мерзнуть? Лучше работой будем греться. Как только приезжаем на делянку, сразу просим бригадира отвести нам участок. Двуручной пилой валим дерево, потом распиливаем его по 2,5 мера, забиваем колышки и начинаем складывать штабель. Труд он очень греет. Так разогреешься, что ноги горят, руки горят, лицо горит. Когда бригадир в конце смены идет замеры делать, у нас план всегда выполнен на 120 процентов.

Как лошади работали, а кормили нас хуже собак. Хлеб черный, как чугунка, его в колонии пекли из неизвестно чего, но только не из муки. Картошку дают обязательно замороженную. Завтрак и ужин в колонии, а обед на делянке, на холоде. Хлеб выдавали вечером по итогам работы. 1 килограмм 100 граммов это если план выполнишь, и 700 граммов, если не выполнишь. На делянку каждый приносил хлеб, что остался от ужина и завтрака. Не у каждой и оставалось. Кто вечером не вытерпит и весь съест, а кто долги отдаст, хлеб был лагерной валютой. Суп кукурузный или каша кукурузная, мороженая картошка – это постоянное меню за все лагерные годы. Конечно, люди голодали. За мисочку мороженой картошки некоторые заключенные ходили чистить ее всю ночь. Я ни разу не ходила, хоть и была все время голодная. Кукуруза для меня была совершенно не съедобной: как поем я эту кукурузу, меня обязательно вырвет. Вот и жила я на мороженой картошке, да на диковенном хлебе.

До сих пор удивляюсь, как сил у меня только хватало, почему я жила, да еще так работала. Дошла я до такой худобы, что смотреть страшно. Похудела сильно, потемнела кожа, втянулись щеки, впали и потускнели глаза, вытянулась шея, настоящая доходяга, краше в гроб кладут. И не одна я. Бывает, ослабнет какая-нибудь заключенная, ноги откажут, ходить не может, мотает ее туда-сюда, какая тут работа. Переводят ее тогда в ОП (отдыхной персонал назывался), и сидит она в бараке, голодная, и ждет удара в рельсу, так в столовую зовут. А пайка неработающим – 700 граммов. Хуже нет такого отдыха. Постепенно она совсем ослабевает и пропадает. Умрет ли, переведут ли куда, мы не знаем. Но начальству не жалко: другие прибудут, пока сила будет, поработают. А изработанных списать можно.

Сахар давали два раза в месяц по 250 граммов. Все ели в парах, я с Нинкой ела, получалось у нас два стакана сахара. Сахар тоже был лагерной валютой. Один стакан относим придуркам, они тоже заключенные, но при власти, меняем его на пайку хлеба. За стакан сахара дают пайку - 700 граммов черного, как наша теперешняя жизнь, хлеба. Сахар разводим водой и крошим туда хлеб. Боже, как вкусно! Такой вкусноты мне за всю жизнь больше пробовать не приходилось! Хотя после лагеря я и конфеты хорошие ела, но они не казались такими сладкими, как тот черный хлеб с сахаром.

Как приезжаем на работу, конвойные обходят территорию и ставят зарубки на деревьях: за них ходить нельзя, это будет приравниваться к побегу. Кто по нужде идет, тот уж смотрит, как бы не забрести за зарубки. Как-то одна девчонка кинулась бежать. Хорошенькая такая, Чижиком ее звали. Наверное, какой-то лагерный конфликт, видно замучили барачные разборки, хотели из нее ковырялку сделать. Бежит она, охранник кричит ей: «Стой, стрелять буду!», выстрелил в воздух, но это не остановило ее. Еще раз выстрелил, теперь уже в нее целился, в бедро ей попал, пуля вырвала мясо, кость перебила, кровища так и хлещет. Привезли ее, кое-как перевязали, и положили в бараке на стол, на всеобщее обозрение. Всех заставляли смотреть: так с каждой будет, кто в бега кинется. Она, бедная, лежит и шепчет обкусанными в кровь губами: «Я так хотела, чтобы мне попали в сердце…»

Прислал мне брат посылку: двое трусиков, двое рейтузов, две маечки, пряники. Отец прислал посылку - сапоги, сам сшил, представлял, как работать в мокрой обуви. Из-за этих сапог, я чуть жизни не лишилась. В лагере, если кому посылка, знают еще вперед тебя. Что прислали и кто прислал. Пока зима была, я сапоги не носила, в бурках дохаживала, еще морозно было, сапоги же берегла на межсезонье. Бригадир Анна как-то подходит ко мне и просит поносить мои сапоги, а взамен их предлагает разношенные валенки. Снег, мол, пока не тает, поносишь валенки, а когда таять начнет, отдам тебе твои сапоги. Я, дура дурой, дала ей их, не знаю сама на что рассчитывала. Простодырая такая была, людям верила. Расхаживает Анна в моих сапогах, как в своих. Уже подтаивать начало, в валенках мокро стало, я подошла к ней, попросила отдать мои сапоги. А она:

- Ты что, пацанка, умом тронулась? Мы же поменялись. Я тебе – валенки, а ты мне – сапоги. Не отдам я тебе сапоги. Ишь, чего захотела! Чо, зря же я тебе все время выписывала полную пайку!

- Но я ведь эту пайку зарабатывала! План всегда давала! Даже перевыполняла!

Так мне обидно было, что папины сапоги эта сука носит. Да еще врет безбожно, что пайку выписывала будто бы не за работу, а за сапоги. Взяла я, да от обиды написала заявление на эту стерву командиру. Зверь этот вызывает меня к себе, у него сидит Фая, срок 10 лет, нарядчица и бригадир Анна, которая мои сапоги замылила. Командир зачитывает мое заявление. Спрашивает Анну, правда ли в заявлении.

- Нет, гражданин начальник, неправда. Мы с ней поменялись.

- Это правда, что вы поменялись? – обращается уже ко мне.

- Это неправда, гражданин начальник, врет она, взяла поносить и обещала отдать, когда таять начнет. Мне носить нечего, папа сапоги прислал, сам их сшил.

Начальник подержал заявление в руках, свернул его и стал рвать:

- Выслушав всех, я понял – вы поменялись.

И я ушла не солоно хлебавши. Обидно, но сама виновата, зачем отдала сапоги? Понадеялась на ее порядочность, подошла она ко мне вроде по- доброму, я и поверила ей. Но разве здесь можно надеяться хоть на какую-то порядочность или поверить в чью-то искренность? Надо верить только самой себе. Чтобы выжить надо думать только о себе. Зачем я отдала ей сапоги? Ведь если бы не отдала, она не отобрала бы их у меня, или все равно отобрала? Поплакала я, поплакала, да на том и остановилась. Сама виновата. С сапогами попрощалась.

Утром ударяют в рельсу – пора на работу. Все выбегают из барака и строятся по пятеркам. Фая стоит в дверях, в руках у нее доска с номером бригады. Когда я с ней поравнялась, она вдруг как шандарахнет изо всей силы этой доской мне по голове! У меня искры из глаз посыпались, я чуть не упала. Отбежала на расстояние, стою, слезы из глаз льются, ужасно больно, но плачу молча. Нельзя показать ей, что я напугалась. Поняла, что Анна, поручила ей за сапоги со мной рассчитаться. Это так Фая меня будет каждое утро встречать? Да она за две недели меня убьет. Решила каждое утро выбегать из барака раньше всех, пока Фая в двери не встанет, и ждать построения. Уж лучше мерзнуть, чем каждое утро быть битой. Послужило мне это уроком, поняла я: жаловаться нельзя, никто тебя не защитит, а скорей со свету сживут. Больше она меня не била, потому что случая такого я ей не предоставляла.

Клопы в бараке заедали. Хоть днем, хоть ночью спать невозможно. Падают сверху, лезут снизу, с боков. Кусают всюду. Эти твари тоже против нас, со Зверем и его прихлебателями заодно. Летом некоторые выносили матрасы из бараков, ложились на свежем воздухе, но клопы ползли по песку ровной очередью, друг за другом в поисках пищи. Приползали и пили нашу кровь. Такими умными оказались, барствовали на нашей кровушке. Мы и так голодные, малокровные, а тут еще эти кровососы. Сколько не просили лагерную администрацию хоть как-то потравить их, ничего не добились. Наверное, начальству нравилось, что кто-то еще пьет нашу кровь.

Мне прислали из дома две юбки. Одну я поменяла на хлеб, а другую носила с белой кофточкой. Сходила я в баню как-то, надела кофточку, ищу юбку, а ее нет. Везде искала, думала она куда-нибудь завалилась, но не нашла. Спросила у дневальной, она на работы не ходит, сидит в бараке. Та плечами пожала, ничего не ответила. Вот я сижу и плачу, жалко юбку до смерти. В барак заходит врач Михаил Михайлович. Красивый мужчина грузинистого вида, с усами, тридцати примерно лет. Он тоже был заключенным, но работал врачом, принимал через день, а в другие дни вела прием вольнонаемная фельдшерица Асенька. Мне он казался добрым, витамины горстями раздавал, не всем, конечно. Врач, он и в колонии – врач. Сытый, на хорошем счету. Увидел, что я плачу и спрашивает у дневальной:

- Почему заключенная плачет?

Она была, видно, причастна к краже моей юбки, затараторила:

- Пацанка плачет потому, что болеет. Ася ее принимала, но ничего не назначила, освобождение не дала, а она, правда, сильно болеет.

От такого наглого вранья я на нее глаза вылупила. Благодетельница нашлась! Но сказать, что она врет, не посмела. Столько в лагере прожила, чему-то научилась. Молчать научилась. И терпеть. А я такая худая была, изможденная, что без труда сошла бы за больную, а, может, и за умирающую.

- Пусть приходит на прием ко мне. Я завтра принимаю, - сказал он дневальной.

Но я не пошла в больницу, потому, что телепалась еще кое-как, а главное из-за хлеба: больные получают меньше пайку, а это значит, что удара в рельсу будешь ждать, как манны небесной. Вечером врач вызвал все-таки меня через шестерку, осмотрел и назначил меня в этот ОП, провались он пропадом. Два дня я сидела голодная, нечего не делала, только про еду и думала. Что за жизнь, время как резина тянется. Через два дня Михаил Михайлович на приеме меня спрашивает:

- На кухне что делать умеешь?

- Не знаю, дома похлебку варила, - отвечаю.

- Ступай на кухню, научат тебя чему-нибудь.


Прихожу на кухню. В белой кофточке и в штанишках сатиновых. Юбка-то у меня пропала. Мать Феня уже знала, что я приду, осмотрела меня всю и говорит:

- Худа ты, больно, девка. Ну ничего, здесь ты поправишься. Только это что такое? – она потрепала мои штанишки, - Михаил Михайлович не любит, когда в штанах. Завтра приходи в юбке.

Что делать? Опять плачу. Где юбку взять? Вспомнила, у Тамарки есть. Побежала к ней, стала просить:

- Томочка, миленькая, дай поносить твою юбку. Меня врач на кухню определил, а там без юбки никак нельзя.

- А твоя-то юбка, где?

- Да украли ее у меня, почему и прошу твою поносить.

- Ой, ну если ты на кухню работать идешь, я продам тебе юбку, нальешь мне лишний черпачок каши, когда я подбегу.

- Тома, ты что? Как я тебе налью, меня к раздаче близко не подпустят, будто ты не знаешь, что только мать Феня разливает.

- А ты исхитрись, спрячь что-нибудь мне. Или ты не хочешь, чтобы юбка твоя была?

Я согласна была исхитриться, чтобы работать на кухне. Купила я у нее юбку за четыре пайки хлеба, в долг, и пошла на кухню. Никакого сравнения с валкой леса. Тепло, светло, а, главное – сытно. И работы не очень много. Картошку заключенные ночью чистят. Кашу повара варят, а я на подсобных работах: воды там принести, печку растопить, пол помыть, помочь хлеб резать. Режу хлеб в первый рабочий день, крошки собираю, быстро в рот пихаю, сосу крошечки, чтобы никто не заметил. Мать Феня смеется на мои ухищрения:

- Кого ты обмануть хочешь? Да тут все, кто работал, через это прошли, все голодные приходили, а потом отъедались. Отрежь кусок хлеба да вчерашнюю кашу съешь, вот и наешься, а то давится, смотреть противно.

Хлеборезка дала мне кусок, а мать Феня подвинула чашку с кашей. Присев за печку, давясь и глотая не прожевывая, за мгновение умяла все.

Отъелась я быстро. Молодой организм снова набрал силу. Я поправилась, стала гладкая, красивая, потухшие глаза заблестели, ввалившиеся щеки приняли былую форму, волосам моим и так многие завидовали, их каштановому цвету, густой и длинной косе. Тамарке тоже иногда кашки подкидывала. Поскребу по котлам, отложу, потом дам ей потихоньку, она и этому рада. Мою пол как-то на кухне, заходит Михаил Михайлович, оглядел меня одобрительно, смотрит мне в глаза и спрашивает:

- Хочешь быть счастливой?

- Разве в тюрьме можно быть счастливой? – буркнула я и глаза отвела.

- Вот и обсудим это. Приходи завтра к семи вечера в больницу.

Повернулся, помахал мне рукой и ушел. Я испугалась. Рассказала матери Фене.

- А что ты, девка, хотела? Думала, он тебя пожалел, когда сюда направлял? Не ты первая и не ты последняя. До тебя тут одна отъедалась. Ты, поди, видела ее. Симпатичная такая, черненькая. Теперь с пузом ходит, это ее врач обработал. Скоро ее отправят на мамскую колонию. Родит там ребеночка, побудет с ним немного, а потом его в дом ребенка определят, а ее снова сюда или куда-нибудь еще, срок дальше мотать. Увидит ребеночка своего или нет, неизвестно. Не каждый ребенок выживает, да и не каждая мать искать его кидается. Эти дети уже государственные, мать не знают, отца тем более. Государство им и отец и мать.

На другой день к вечеру мать Феня отозвала меня в сторону и говорит:

- Зина, к нам скоро приезжает комиссар, проверять работу. Ты на кухне работаешь, а может, ты больная? Ты же не проверялась ни разу. Комиссар придерется, тогда всем попадет. Может, нельзя тебе на кухне работать. Иди в больницу, пусть тебя посмотрят и дадут справку, что ты здорова. Да наперед пойди в баню, подмойся, как следует.

Видно не первый раз эта сводня подкладывала девчонок под врача. Хочешь еще сколько-то удержаться на сытном месте, ходи к врачу проверяться. А он еще посмотрит, целка ты или уже кем-то попорчена. Я пошла в баню, попросила воды у банщицы, взяла обмылочек, помылась. Потом поплелась в больницу. Михаил Михайлович сидел за столом.

- Пришла? Снимай трусы и ложись на кушетку. Я тебя посмотрю.

Я стояла столбом, лечь не могла. Как это какой-то дядька будет рассматривать то, что показывать стыдно. Нет, я не лягу. Ни за что не лягу. Он встал из-за стола и подошел ко мне. Грубо так схватил меня за руки и потянул к кушетке. Я стала вырываться из его сильных рук. Он не выпускал. Я дернулась, вырвалась, выскочила из кабинета и побежала так, что пятки засверкали. Утром, придя на кухню, узнала, что больше здесь не работаю.

- А что ты хотела, милочка? Теперь пеняй на себя, никто тебе не виноват. На твое место любая с радостью прибежит, каждая под него ляжет. Чем он тебе так не приглянулся? Такой интересный мужчина. Ой, дура, ты дура, еще пожалеешь не раз, покусала бы локоток, да не укусишь… - так выпроваживала меня мать Феня с этого сытного места.

Потом долго думала, правильно ли я сделала, что отказала врачу. Конечно, сытная жизнь это хорошо, но что потом? А вдруг бы я забеременела? Мужик этот беременных не жалует, ищет другую, откармливает ее, чтобы приятнее было на нее смотреть и обнимать. Гад заевшийся. Ребенок родится, не дай бог, - это бедненькая сиротка с рождения. Найду ли я малыша своего, если срок закончится? Выживет ли он, малюсенький, если взрослые не выдерживают, умирают? Производителю этому наплевать, где его дети, что с ними, как им? Все-таки я правильно сделала, что не связалась с врачом.

Пошла к кладовщице за обмундированием, сказать, что завтра меня снова переводят лес валить. Она выдает мне белейшую фуфайку и такие же белые штаны. Я даже шарахнулась от такой формы.

- Да вы что? Как я буду работать на лесоповале в этом? Она же белая.

- Ничего больше нету, девонька, - отвечает мне кладовщица.

- Да как же нету? Вон у вас все полки завалены черными фуфайками и штанами, – закричала я.

- Не твое дело мне указывать. Что дала, то и наденешь.

Я схватила вещи и побежала в барак. Утром все 450 человек смотрели на меня, как на белую ворону, вся колония знала конец нашего романа. А я и была белой вороной, упустила такой шанс. Так Михаил Михайлович отомстил мне. Вскоре его перевели от нас в другую колонию, и я его больше никогда не видела.

Начальник лагеря был из военных. После войны даже генералов, не говоря о других чинах, за невостребованностью в армии направляли работать в лагеря. Кто годен командовать таким огромным числом голодных и обозленных людей? Только тот, кто делал это всю свою жизнь. Кто сможет сам беспрекословно выполнять указания вышестоящих органов? Только тот, кто головой пользуется только для ношения шапки и ждет указания сверху. Кто может безжалостно расправиться с человеком, уничтожить и унизить? Да опять же тот, кто посылал солдат в мясорубку, ставил заградотряды, приказы отдавал расстреливать перед строем. В лагере им намного легче было, чем на фронте: черную работу исполняли придурки. Без них лагерный строй пошатнулся бы, а может, и не устоял. Все, кто имел по несколько сроков, заделались дневальными, бригадирами, учетчиками, на общие работы они не ходили, нами командовали, и с них никто ничего не требовал. Самые тяжелые, так называемые общие работы выполняли только фраера. Даже если какую блатную и пошлют на общие работы на неделю, то она пилить не бросится, ее назначат за костром следить, дрова подкидывать.

У Дашки кончался срок отсидки. И вдруг она перестала ходить на работу. Умом тронулась, наверно. В здравом уме никто бы не решился на такое, когда свобода не за горами, а рядом, совсем близко. Наоборот бы, когти рвал на работе. А она лежит в бараке и с места не двигается. Отвели ее в карцер. Там лежанка без подстилки и пол из бревен. Три дня она там провела, каждое утро охранник ее спрашивал: «Пойдешь на работу?» Она: «Нет». На четвертое утро приходит начальник с конвоиром. Орет: «Встать!» Она лежит, ноль внимания. Начальник кивнул конвоиру. Тот схватил ее за ноги и сдернул с лежака, да неудачно, о бревенчатый пол сильно разбил голову, сломал позвоночник. Родственники ее москвичи, она тоже москвичка. Ждали ее, ждали, стали писать, искать, нашли ее в больнице полным инвалидом. Добились якобы суда, говорят, зэки видели, как начальник колонии пилил дрова, радовались, не могли оторваться от такой картины, что их бывший издеватель, сам терпит унижения и оскорбления, потеет не общих работах, ест баланду да черный хлебушек, голодает, мерзнет и мокнет. Это одна из историй со справедливым концом, только правда ли это?

Спилили весь лес. Весь этот засохший, неизвестно от чего, массив. Этот климат даже природа не выдерживала, а люди должны были выдержать, пережить и не загнуться. Долго-долго грузили бабы лес в машины, чтобы увезти на пилораму и напилить из него шпал. Погрузка оказалась непосильной для женского организма работой. Прислоняли доски на грузовик и катили бревна наверх. Снизу катить было не трудно, а чем выше, тем труднее. И опять голодом. Тут уже стали падали чаще. Невозможно грузить бревна каждый день. Много умирало прямо там, некоторые пропадали бесследно: уйдет из барака в больницу, и нет ее больше. Но производство не стояло: подгоняли новые этапы, выбывших заменяли вновь прибывшие, поздоровее. Уничтожали зэков, как мы на речке ракушки. Раковинку раскроешь и отбросишь бесформенное тельце моллюска погибать. Какой смысл в этом? Никакого. Живое губить – бессмысленно.

После того, как весь лес перевезли на пилораму, определили нас пилить эти бревна на шпалы, которые должны лечь, может быть, вместе с нами, на железную дорогу до Монголии. Когда штабеля бревен понизились, чаще возникали слухи о пересылке нашей колонии в Монголию, железку строить. Ничего хорошего мы от этого не ждали. Шел слух, что там еще хуже, чем в Союзе. А телеграф зэков редко врет.

Огромный барак в Монголии. Крошечные, как иллюминаторы, окна, не пропускающие дневной свет. Одна радость - нет клопов, этому все обрадовались, настроение поднялось, оказывается так мало надо людям для счастья! Не женщинам, мы женщинами себя не чувствовали, зэчкам для счастья крайне мало надо. Но это компенсировалось большими минусами. Очень плохо было с водой. Вода привозная. Работа адская.

Ночью саперы взрывают сопки, освобождая взрывом камни, а днем мы извлекаем камни на месте взрыва, таскаем к узкоколейке и складываем в кучи. Камни должны стать основой для железной дороги. Изнурительный, непосильный труд. Не всякий организм способен вынести каждодневное таскание камней. Камни были всякие: такие, что может поднять одна и такие, что нести надо втроем, а были и камешки, что пятерым не под силу. Приходят вертушки, мы нагружаем их камнями и снова нагромождаем кучи. И так всеми днями.


Наступило жаркое азиатское лето. Жара страшенная, работа еще страшней. Пот льется градом, а воды мало. Казалось бы, пил и пил, но та вода, что выдали, уже кончилась. Вспоминалась мне студеная, колодезная вода, или из проруби, чтобы зубы ломило от холода. А такой тепленькой водой напиться невозможно. Невдалеке от того места, где мы работали, текла река Селенга, текла к нам, и впадала в озеро Байкал. Просим, просим конвоира отпустить искупаться в реке, он, смотря по настроению, иногда и отпустит. Несемся к реке, не раздеваясь, бултыхаемся, орем, радуемся воде, прохладе. И пьем, и пьем, но на всю жизнь не напьешься. А потом снова жара, песок и камни, камни и жара.

Воду привозили вольнонаемные монгольские парни в водовозке. Привезут они воду, и давай наших девок лапать, за что только можно. Те визжат, от работы отвлекаются. Зверю (начальнику лагеря) доложат, он на парней этих орать начинает, они обидятся, водовозку сломают или сделают вид, что она поломалась. И сидит лагерь без воды. Придешь с работы, воды только попить и то не досыта. Даже умыться нельзя. Моя землячка с Алтайки работала в бане, позвала меня как-то, дала воды. Люди в лагере сближались только по землячеству, а не по национальности.

- Зина, после работы можешь приходить. Ведро водички всегда налью.

После такой работы просто наслаждение намылиться мыльцем, пошоркать потное тело вехоткой, обтереть его водой. Посидеть, не вытираясь, почувствовать драгоценную влагу на своем теле, помыть волосы, посушить их, расчесать. Конечно, это тебе не деревенская баня с горяченной водой, парной, березовым веником, но блаженство после мытья там я испытывала не меньшее. Помывшись, чувствуешь себя легкой, отдохнувшей, молодой и красивой. Многие же, приходя с работы, грязные, злые, не имели возможности смыть с себя монгольский песок, который впился в потное тело, и валились спать грязные и потные.

Хоть и говорили нам, что мы помогаем братской стране железную дорогу строить, монголов на строительстве и в помине не было. Я так понимаю, если мы помогаем, то сами-то хозяева должны рядом находиться. Ведь мы на их земле работаем, они как-то следить должны, что строят и как. Но монголы нам только воду возили, да солдаты монгольские нас охраняли. Бывает, свяжется монгольский солдат с заключенной, начнутся у них интимные отношения, парнишку того наш начальник, а он строгий был, сразу и убирал. Девкам ласки тоже хотелось, любви, а монголов тянуло к нашим девкам. Красивыми они были и молодыми, без всякой косметики – красивыми. Монголы западали на нас, конечно, целый день сидят, ничего не делают, девок выбирают. Присмотрят себе объект, и дерзают. А Зверь, не позволял такого баловства, докладывали ему непременно о каждом таком случае. Почему я начальника Зверем называю? Любой начальник для нас – Зверь.

Однажды задумала я себе наколку сделать. Поразила меня тети Тонина наколка: «устала жить в разлуке с волей». Думаю, дай-ка я такую себе сделаю, только на внутренней стороне бедра, больше мне фантазии не хватило. В лагере была одна специалистка из блатных. По очереди все бараки обходила. В нашем бараке очередь установилась, и я в той очереди. Вот в воскресенье, пришла она, рисует. Моя очередь подходит. Мне кричат: «Зинка, очередь твоя подошла», я пошла было,д а Ирина, москвичка, что за ведро картошки 5 лет получила. Соседские парни позвали ее на поле колхозное картошку молодую рыть. Ей в то время под пятьдесят было. «Тетя Ира, зачем ты покупаешь такую дорогую картошку? С нами пошли, накопаешь себе». Поперлась она с ними, соблазнилась бесплатной картошкой. Все копают картошку, парни эти, она, еще народ набежал. Вдруг едет объездчик на лошади. Кто-то крикнул: «Бросайте, постовой!» Все всё побросали и побежали, парнишки молодые, им что, а она пока разогнулась, встала и как поп стоит. Забрали ее, осудили, и пять лет дали. А у нее брат – генерал. А когда суд уже прошел, сидит она в камере, вдруг ее вызывают. Она так боялась, что брат ее узнает, а это он пришел и ей говорит: «Ты что натворила? Что ты натворила? Тебе что, картошки не на что купить? Сказала бы мне, я бы тебе мешок картошки принес». Но сделать уже он ничего не смог.

Она меня по плечу хлопнула, и держит.

- Куда? – спрашивает.

- Так моя же очередь.

- Ты что, век думаешь по тюрьмам скитаться?

- Память же надо об этом времени оставить.

- А я говорю – не надо. Не ходи. И где это ты наколке место наметила?

- На ляжке, - говорю, юбку задираю и показываю.

- Ну и дура же ты. С такой наколкой на пляже ты сможешь только глубокой ночью загорать. Ты всю оставшуюся жизнь стыдиться будешь ее. Ты что, с ума сошла? Остановись, еще не поздно.

А мне кричат:

- Зинка, ну что ты не идешь? Очередь держишь!

Я подумала, подумала и не пошла. Потом часто вспоминала, хорошо, что не стала татуировку делать.

Была у нас в лагере красавица одна. Даже не верилось, что можно быть такой: высокая, фигурка, как выточенная, длинные ноги, а лицо… даже трудно описать такое лицо. Глаза темные, посмотрит, кажется, как в душу тебе заглянет, кожа смуглая. Звали ее Танька. У нее были два брата, воры в законе, отбывали свои сроки здесь же в Монголии, а ее взяли за продажу краденого. Братья воровали, а сестра продавала. Зашла она в наш барак, к Галине, которая пела всегда одну и ту же песню «Снова замерло все до рассвета…» Как заблажит во всю мочь… голос, правда, сильный, приятный, но песня эта всем надоела до тошноты. Стоят они, разговаривают. А мы, человек пять, все молодые, по нарам лежим. Я голову с нар свесила, любуюсь Танькой. Она спиной ко мне стоит, талия осиная… думаю, Боже, ну дал же ты такую красоту, чтобы она по лагерям пропадала. Заходит тетя Тоня Ямпольская, она, как злой демон, добра от нее не жди, окинула лежащих на нарах презрительным взглядом и весело так говорит:

- Ну, фраера, кому страшно, можете не смотреть.

Забегает вдруг та же здоровенная девка, что Катю била, но на сей раз с ломом. Кто лежал, в одеяла с головой зарылись. Лагерная разборка! Это всегда очень страшно! Вопли, маты, мордобой. Но чтобы вот так, с ломом, о таком мы не слыхали. Я хоть и спряталась под одеяло, но оставила шелку и смотрю. Эта девка ломом размахнулась, да как даст со всего маха Таньке по ногам! Та сразу так и рухнула. У меня кровь в венах застыла. А тетя Тоня встала в картинную позу: голову вскинула, руки в бока:

- Я пришла мстить!

Девка подняла лом и всадила его Тане в шею, между ключицами. Туловище ее поднялось, села она, глаза вывалились из орбит, изо рта и из шеи полилась кровь, а потом тело, уже мертвое, рухнуло на грязный барачный пол. Кровь лилась, не переставала, на полу лужа образовалась. Тут все вылезли из одеял и смотрели, трясясь, на то, что еще недавно было прекрасной девушкой. Дневальная прибежала, начала сгонять нас с нар, но мы не могли пошевелиться от ужаса.

- Давайте, давайте, вставайте, собирайте кровь, вытирайте.

Перемогая себя, мы начали вытирать кровь, тряпки нам она бросила, а шестерки поволокли тело, но эти выпученные глаза я долго забыть не могла. Тете Тоне за это зверское убийство дали всего 10 лет, говорят, на суде она нагло смеялась. Один из братьев Тани, на какой-то из пересылок смог тормознуться и дождался тетю Тоню. Как-то подкупил охрану, им устроили встречу, и, как говорят зэки, перегрыз ей горло собственными зубами. Возможно, зеки придумали такой «счастливый» конец, ведь хочется и в справедливость верить.

Получила я посылку из дома, полностью набитую рафинадом. Я обрадовалась неимоверно. Сладкого не хватало. Всех в бригаде угостила, дала по кусочку, а нас человек 50 в бригаде было. И еще у меня полно его оставалось. Мы с Нинкой наслаждались. По кусочку на завтрак, на обед, и на ужин.

Вечером как-то, лежим в бараке, темнота, вдруг я слышу:

- Зина Демина, кто Зина Демина?

- Я - Зина Демина.

Оказывается, меня разыскивала моя землячка из Тальменки - Полина. Я-то знала ее, поскольку она на виду была, все-таки бухгалтер, а она меня – нет. У Полины украли продовольственные карточки всей организации, за это и получила срок 10 лет.Работала бухгалтером и здесь. На расконвойке, потому, что ей часто приходилось ездить с отчетами к начальству. Стала она встречаться с заключенным, тоже расконвоированным, и забеременела. Все беременные чего-нибудь хотят, она захотела конфет, шоколадных конфет. А где в лагере возьмешь конфет? Поделилась о своей «хочи», ей сказали, что Зина Демина, получила посылку с конфетами. Вот она и пошла меня разыскивать. Животик ее только намечался, но сладкоежка в нём явно была девочкой.

- Зиночка, слышала, что ты посылку получила, я конфет хочу, так хочу, что мочи нету никакой.

- Полина, конфет у меня нет, мне сахару прислали.

Я залезла обеими руками в посылку, зацепила, сколько вошло в пригоршню и протянула руки, полные сахарных кусочков, Полине. Она даже оторопела от такой щедрости. Не зная, куда положить сахар, оттопырила кофточку, и я высыпала сахар туда.

Весь вечер Нинка скрипела, пилила меня, что сошла с ума, раздаю сахар направо-налево, о себе не думаю. Но моя щедрость сослужила мне хорошую службу. Полина попросили, чтобы меня перевели работать в бухгалтерию, меня и перевели. Я работы этой совершенно не знала, ну какой из меня бухгалтер! Так, болталась без дела: то чай им разогрею, то пол помою. Зато ела у них я хорошо, а главное - досыта. Но недолго, около месяца, продержалась я бухгалтершей. Назначили нам нового начальника колонии. Красавец такой, Черных фамилия. Обходил он все службы, знакомился с подчиненными, зашел и к нам в бухгалтерию. Мой стол стоял так, что я сидела спиной к двери. Когда он вошел, оба бухгалтера встали, приветствуя его, а я как сидела, так и сидела, как пешка. Он подошел к главбуху и говорит:

- Эту девочку немедленно отправьте на общие работы.

Так закончилась моя карьера бухгалтера, сытая, спокойная жизнь и все из-за того, что я не встала навстречу начальнику.


В лагере процветало воровство и вредительство, поощряемое начальством. Воровали у всех подряд и все, что можно, опустошали посылки, присланные из дома, тащили, что плохо лежало. Я хранила 50 рублей, присланных мне мамой, хранила, как зеницу ока, но деньги у меня украли. Как только смогли их разыскать, ведь я их прятала в матрасе!

Мыла нам выдавали – курам на смех. Малюсенький кусочек на неделю. Его не хватало даже на мытьё рук, не то, что на постирушки.

Из Москвы пришел приказ: отправить одного человека, передовика, на съезд заключенных, который состоится в Сухэ-Баторе. И из 450 человек почему-то выбрали меня. Когда мне это сказали, я не поверила. Столько здесь народу всякого, грамотных, бывших начальников, а поеду я. Ну, конечно, обрадовалась. Хоть на день, да вырвусь из этого ада. Меня сразу же предупредили, что одеться надо получше. А как в лагере оденешься получше? Если из дома одежду какую пришлют, себе оставишь только необходимое, а остальное выменяешь на хлеб.

Пожалели меня, выдали мне такую безобразную рубаху из синей фланели. А пошита… Длиной до самых колен, широкая, на мне, как на вешалке болтается, ведь я опять худющей стала. Сижу, рассматриваю ее, не знаю, что мне с ней делать, плачу: как поеду, в чем? Подходит ко мне портниха Машенька. Она шила всему лагерному начальству, всем угождала, поэтому была на особом счету, ее уважали, на общие работы не гоняли. Наши девки из агитбригады (талантов в колонии навалом) даже два раза в мужскую колонию ездили, а парни к нам приезжали. Пели и плясали, как настоящие артисты. Другие резали по дереву, вышивали, рисовали. А Машенька шила, переделывала, подгоняла по фигуре. Она мне и говорит:

- Зина, не беспокойся, не плачь, я тебе из этой рубахи конфетку сделаю.

Распорола, выкроила кокетку, сделала вытачки, укоротила ее, нашла пуговицы и, правда, получилось вполне прилично. И, всего-то за за пару паек несъедобного, но такого дорогого хлеба. Я даже похорошела в этой кофточке.

Моя напарница Надька завидовала мне и сильно возмущалась, что Зинку вот выбрали, а ее нет. Работали-то мы в паре, одинаково надрывались. Но в колонии знали, там ничего не скроешь, что у нее были порочные связи с тетей Тоней, а начальство предполагало, что гражданин зэк, которого направляют на такое мероприятие, как съезд, должен быть с незапятнанной репутацией, кристально-чистый и честный. Вот такой меня и признали. От радости, что меня избрали делегатом съезда заключенных, я написала письмо родным. Повезли меня в Сухэ-Батор на съезд в машине с конвоирами.

Съезд начался речами. Нам рассказали, что мы строим ширококолейную железную дорогу, помогаем братской Монголии наладить экономические связи с Советским Союзом. Дорога будет протяженностью 400 километров от станции Наушки (СССР) до города Улан-Батора (Монголия). Она свяжет основной экономический район братской республики с нашей страной. Строительство этой дороги имеет очень большое значение. Это укрепит дружбу между нашими народами. Поэтому надо работать не просто хорошо, а очень хорошо. Нужно своим примером вести за собой других заключенных на новые трудовые свершения. За хорошую работу лагерное начальство должно освободить досрочно.

Потом был обед. Первое, второе и компот. Даже ради этого стоило сюда ехать. Накормили досыта. Наевшись, заключенные захотели другого. Заключенные испытывали голод не только физический. Парни девок начали тягать, некоторые шли, конвоиры не только смотрели на это сквозь пальцы, но смеялись и даже подбадривали некоторых. Наверное, получили приказ от начальства не препятствовать. Стране нужны люди. А откуда они появятся, если полстраны в лагерях, да еще мужчины отдельно от женщин. Тащили девок и силком. И неизвестно, сколько мужиков захотят ими воспользоваться. Я сильно боялась, что и меня поволокут. Спряталась за охранника Михаила:

- Не давай меня, я боюсь, что и меня схватят.

Он ржет:

- Чо, не соскучилась по мужикам, что ли?

Я тоже выжимаю из себя смех.

После обеда – концерт. Хороший концерт, заключенные давали, мне понравился, но в зале многие места пустовали. Пообещали девушкам байки на халат, но сразу не дали, сказали, позже передадут. Передали, да только мне байка не досталась. Зато Фаечка сшила себе халат из обещанной мне байки…

Я снова написала своим письмо, где восторженно описала съезд, хвалила свое начальство, которое выбрало меня, одну из многих на этот съезд. Знала, что письма читает цензор. Если ему что-то не понравится в письме, оно не дойдет до получателя никогда.

Нам выдавали на месяц 10-11 тугриков. Деньги мизерные, но если их использовать с умом, можно как-то просуществовать. Буфетчик тоже из вредителей был, привозил только дешевые папиросы «Спорт» и больше ничего! Ну, привез бы дешевых консервов, печенья, конфеток «дунькина радость», хлеба! Нет, одни папиросы! Нинка курила и говорила, что курево гасит аппетит, когда покуришь, есть не хочется. Куда деваться, отоваривать деньги надо, взяли папирос. Получился целый чемодан. Нинка мне:

- Кури, Зинка! Жрать меньше хотеть будешь!

Пришлось мне начать курить. Даже домой уже написала, что начала курить. День покурила, два, три. Нет, не идет мне курево, еще сильнее есть хочется, так и бросила, едва начав.

Самым прекрасным часом в моей лагерной жизни был вечер, когда я услышала весть о моем досрочном освобождении. Лежу в бараке вечером, вдруг слышу:

- Зина Демина, Зина Демина!

Вроде Полинин голос. Точно, Полина пришла.

- Зина, собирайся быстрее, тебя освободили, телеграмма пришла из Москвы! Шверник тебя освободил!

Поверить этому я никак не могла. Хоть нам беспрестанно твердили, что за хорошую работу срок скостят, при мне не было ни одного такого случая. Никто не поехал домой, не отсидев полученного срока, накинуть могли, а вот отпустить раньше, такого старожилы не помнили.

Я сползла со второго яруса нар, подошла к Полине, взяла ее за руки, но колени мои предательски подогнулись, я осела на пол.

- Полина, так же не шутят…

- Нет, Зина, ты что, - поднимая меня, говорила она, - я не шучу. Да у меня и язык бы не повернулся так пошутить.

Меня поднимало уже несколько рук, со спины, с другой стороны еще кто-то уцепился, меня усадили, соскакивали с нар женщины, толпились вокруг.

- По селекторной связи сообщили, честно, Зина, все еще не веришь, что ли? - продолжала Полина. - Вера, вместо того, чтобы начальнику сначала доложить, первым делом побежала ко мне, знает, что ты моя землячка. Закричала с порога: «Полина, твою землячку освободили!» Иди же быстрее, тебя начальник вызывает.

Все еще не веря ни ей, ни ушам своим, провожаемая почти всем бараком, я пошла в кабинет начальника. Открыла дверь и чуть не ослепла, после барачной темноты в глаза мне ударил яркий электрический свет. В кабинете присутствовало все лагерное начальство: еще бы, первый случай досрочного освобождения по Монголии! Начальник встает мне навстречу, подает руку и говорит:

- Поздравляю тебя с досрочным освобождением! Пришел приказ из Москвы о твоем помиловании. Теперь я тебе не гражданин начальник, а товарищ начальник. Желаю тебе больше никогда сюда не попадать.

- Спасибо, товарищ начальник. Я постараюсь никогда сюда не попасть, лучше я петлю на шею наброшу!

Конечно, я была очень возбуждена и произнесла эти слова, может быть, излишне выразительно, с пафосом, даже жестом показала, как буду набрасывать петлю. Торжественность момента захлестнула не только меня. Смотрю, а некоторые вытирают набежавшие вдруг слезы.

По пути в барак Полина рассказала, что из Москвы запрашивали на меня характеристику.

- И какую характеристику они послали?

- А как ты думаешь, какую? – ответила она вопросом и я поняла, что, конечно, отличную, иначе париться мне в лагере еще четыре с половиной года.

Стала я готовиться в обратную дорогу. А что готовиться-то? Ничего почти у меня не было, так, кое-какое барахлишко. Полина мне чемоданчик свой дала. У неё выкидыш случился, она одеялко ребенку приготовила, но оно не понадобилось, она его со мной домой отправила. Да кусков восемь хозяйственного мыла. Я и свои пожитки в этот чемоданчик положила. Надеть-то на себя мне нечего было, в штанах жарко, да позорно, тогда в штанах девчонки не ходили. Полина мне платишко ситцевое дала. Белое поле, а по нему синие квадратики, часто так. Она хотела его своей сестренке послать, но на меня посмотрела, что я в штанишках собралась ехать, и мне его отдала. «На воле так никто не ходит, засмеют тебя». Вот в нем и поехала.

До границы нас на грузовике довезли, меня, да нескольких женщин, у которых срока закончились. Там барак такой здоровенный, уже на нашей территории, всех освободившихся туда свозят, мужиков и женщин. Выдали нам паспорта и стала я ждать отправки на Родину. Первую партию отправили, вторую отправили, третью, а меня никак не отправляют. Я нашла начальника, Володя там был, симпатичный такой, и взмолилась:

- Ну что такое, уже третью партию отправляют, а я все сижу. Когда меня-то отправите? Уже всех, кто со мной приехал, и кто позже, поотправляли. Мне домой охота.

Он мне отвечает:

- Ты видишь, сколько блатных парней отправляем? Вы же сядете в одну теплушку. Как только поедете, сразу же они по составу воровать пойдут. Ты хоть и ни при чем, а за компанию и тебя арестуют.

- Ну, а Машку, почему отправили?

- Да Машку хоть и посадят, ее не жалко, а тебя мне жалко.

Отправили меня кое-как. Володя мне говорит:

- Вот теперь поедешь. Блатных совсем мало в вагоне будет.

Освободившиеся заключенные ехали в прицепном вагоне в хвосте состава. Выдали всем только паспорт и билет. И всё. Даже на хлеб денег не дали. Неужели за такой каторжный труд люди и трех рублей не заработали? Ну как тут не пойти по составу, как тут не украсть? Да это все специально делалось. Не хотела Родина запросто отпускать бесплатных трудяг. Все равно проворуются по пути, снова пополнят лагеря.


Со станции Наушки до Новосибирска ехали недели две и все голодом. Пожалеет кто меня, даст корку, водой запью, а когда уж невтерпеж попрошу кого. Везли нас в «телячьем» вагоне, таком, без дверей, с перекладиной. По стенам нары, а в середине даже присесть невозможно, такая грязнотища. Парни позанимали лежачие места, их много было, а женщин мало. А спать-то хочется… Вот они и зовут, руки тянут.

- Иди сюда, Зиночка, а то на ногах уснешь да на рельсы свалишься. Насмелюсь, залезу, вроде плотно лежат, некуда приткнуться, но раздвинутся, вдруг и место появится, приткнуться можно. Ну, конечно, приставали, отбивалась, как могла.

Я ехала назад этой же дорогой, по этой же стране, хоть и голодом, но свободным человеком. Стоял июнь. Мой душевный подъем не могли сбить даже все трудности дороги. Все цвело, зеленело. Байкал поразил меня своей грозной красотой, величием, чистотой. Зеленели нежной зеленью лиственницы. Сосны старые, кряжистые с желтыми стволами. Поняла, как богата и огромна наша Родина. Дорога изгибалась так, что видно было паровоз и весь состав, наш вагон в хвосте шел. Туман, поднимающейся от воды, добавлял впечатление нереальности. Мне всё не верилось, что я домой еду.

Ко мне, от Иркутска где-то, прицепился один блатной. Такой живчик, в наколках весь. Выспросил у меня все, кто такая, где живу, пообещал, что приедет.

До Новосибирска доехали, он говорит мне:

- Ну ты меня, Зинка, жди. Я тут на дело схожу и приеду к тебе. Богатый приеду, одену тебя с иголочки.

Ох, и кляла же я себя, зачем, дура, все рассказала. Надо было бы соврать, назвать другую деревню. Ну зачем он мне нужен, тем более вор? Заявится, не дай бог, а что я родителям скажу? Но, не явился. Наверное, там, в Новосибирске, попался, посадили снова.

Еще в лагере мне сказали, что кто-то сильно хлопотал обо мне, иначе бы сидеть мне весь срок. Дома я узнала, что родные писали в Москву, в Верховный суд два раза, но напрасно. Получив письмо, где я писала, что за хорошую работу меня направили на съезд заключенных, мама сразу же собралась в город к адвокату. Сестра Анисья работала секретарем в сельском совете и стала отговаривать маму от поездки.

- Мама, зачем ты поедешь к адвокату? Только деньги отвезешь. Давай, я сама напишу, не хуже твоего адвоката.

И принялась за письмо. Несколько раз переписывала, чтобы было складно читать, читала его вслух маме, вместе они исправляли шероховатости, и уже собиралась заклеивать конверт, но тут мама сказала ей:

- Положи-ка туда Зинкино письмо.

Они спорили, Анисья не хотела вкладывать письмо, считала, что это ерунда, ничего не даст, но мама настояла. Моя милая, умная мама! Ты сделала все для моего освобождения! Поклон тебе до самой земли!

Тогда работали с письмами трудящихся и, видно по всему, с письмами зэков тоже. Письмо сестры, написанное от руки, вместе с моим письмом, принесло мне освобождение: меня помиловали. Письмо, наверное, попало к какому-нибудь доброму дядечке, который подумал, что порядочно уж девчонка помучилась за полтора метра бязи, достаточно ей срок мотать, пора ей на волю. И председатель Президиума Верховного Совета Николай Михайлович Шверник подписал мне помилование.

От Новосибирска мне билет зарегистрировали в общий вагон до Повалихи, в Зудилово поезд не останавливался. Сошла с поезда, иду пешком по лесной дороге, знаешь ведь ты эту дорогу? Запах духовитый от трав и цветов, птицы поют, быстро иду, почти бегом, домой тороплюсь. Так мечтала в зное монгольской степи о том, что лягу на траву на полянке и буду смотреть в небо, на облака. Хоть и торопилась домой, но не утерпела, легла под березой, полежала, отдохнула. Потом полем своим совхозным шла, помидоры уже в почву пересадили, они принялись, крепенькие стояли. Дома меня ждали, письмо из Москвы получили о моем досрочном освобождении. К нам приехали племянники из Барнаула, меня увидели, глазенки вытаращили, кричат маме: «Баба! Зинка идет!»

Мама моя людей лечила. От грыжи, от заикания, от испуга, заговаривала зубную боль, укус змеи. Хорошо на картах ворожила, но не любила ворожбу, почему-то. Придет к нам кто-нибудь, просит ее поворожить, она редко соглашалась, карты раскинет и долго-долго сидит, думает, потом собирает карты и результат выдает. На меня она тоже карты раскладывала. Выходила тяжелая жизнь, но смерть мне не выпадала. Я ее потом упрашивала, чтобы она меня научила на картах гадать. Она сказала, что этому так научить нельзя, надо по книгам учиться. Она училась по книгам, ей отец книги старинные купил. А когда в 20-е годы гонения «на ведьм» начались, он все книги пожег в печке. Мама плакала сильно, не хотела с книгами расставаться, но он сказал, что жизнь дороже любых книг.

Когда меня посадили в тюрьму, она поехала в Барнаул что-то купить. Идет около Старого базара, тогда же все пешком ходили, смотрит, кучка людей около одного подъезда собралась. Она любопытная была и смелая. Подошла и спрашивает, зачем тут люди стоят. Ей говорят, что ворожей хороший приехал, сегодня ворожит, они узнали и пришли, ждут. «А поскольку он берет?» - спрашивает мама. Денег у нее всего три рубля оставалось. – «Кто сколько даст». Мама достоялась к нему, заходит: «Поворожите мне на червонную даму». Он карты разложил и говорит: «Она у вас в неволе. Жизнь у нее очень тяжелая, прискорбная. Мамаша, будь готова ко всему. Она оттуда не вернется, она погибнет». Положила мама ему последнюю трешку, ушла. Думает, легко вычислить, на кого женщина ворожить пришла. Многие в неволе были. Многие не возвращались. Мама так и думала, что я не вернусь, готовилась к худшему. Лес пилю, лесина упадет, голову пробьет и все, или на пилораме руку оторвет, или от голода умрет. Да мало ли в лагере причин для смерти! Но все обошлось, слава Богу, ворожей ошибся.

Неделя прошла, как я домой приехала, надо в Тальменку съездить, Полина своим, конечно, написала, ждут меня. А поезд туда только ночью ходил, поезд пригородный. Где-то, примерно, в час ночи. Пошла я на поезд. Обязательно я в какое-нибудь дерьмо вляпаюсь, не в тюрьму, так замуж. Вот и в тот раз тоже. С мужем будущим познакомилась, с Володькой. Поездка эта и свела. Иду я по деревне, в мордовский край захожу, а он от Аржановых начинался, оглянулась, заметила в свете от окошка, что за мной кто-то чешет. Я перепугалась, в своей деревне мне бояться нечего, но не за себя, а за Полин чемоданчик. Отберет чемоданчик чужой. Полина вовек не поверит, скажет, что присвоила. Идет он за мной и идет, я быстрее, он тоже, потом догнал меня, спрашивает:

- Далеко идешь?

- Отсюда не видать.

Стал он спрашивать, чья я, да откуда. Надо быть находчивой, врать уметь, а я не умею. Не учла свого знакомства с тем блатным. Рассказала и этому все про себя. Он тоже сказал мне, где живет, и что его зовут Вовка. Так и сказа - Вовка. Прицепился и дошел со мной до самой станции. Спросил еще меня:

- Ты надолго поехала?

- Как примут.

Тут поезд подошел, я села. Хорошо, думаю, что чемоданчик целый. В поезде не спала, думала, что надо как-то жизнь свою устраивать, работу искать, только кто меня на работу после лагеря возьмет, кому я нужна? Честно в деревне дружить со мной ни один парень не будет, после лагеря, кто поверит, что я ни с кем не была? Прикорнула я на краешке лавке, а под утро и приехала. Нашла Полинин дом. Живут они – бедней некуда, в землянке, мать ее больная, две сестренки. Девчонки хорошенькие, на Полинку, похожие, а она красивенькая была. Писала она им, что беременна, они знали, и что ребенка скинула, да и как дитя выносить можно в таких условиях? Он тоже заключенным был, а на свободе каким-то начальником, пожениться хотели, как освободятся. Когда спросила:

- Здесь такие-то живут?

- А, ты Зина! Полина нам написала про тебя. Мы уже давно ждем, сомневаемся, приедешь ты или нет. Письмо уж давненько получили.

Мать ее говорит:

- Не знаю, дождусь я ее или нет. Ведь еще восемь лет ей жить в лагере. А я так болею.

- Дождетесь, не надо отчаиваться. Люди ждут амнистию.

- Как же, дождешься эту амнистию.

На стол собрали картошку да огурцы соленые, ничего больше у них не было. Беднота такая. Наши-то коровку держали, полегче было. А корове кто траву косить будет, мать Полина сама больная, мужа на фронте убили. Я хотела сразу же домой ехать, они меня не отпускают: «Поживи, да поживи». Сестренка Полинина работала уже, газировку делала.

- Зина, не уезжай, я с работы напитки принесу.

Вечером принесла. Мы сидим, пьем, а газу много, в нос так и шибает, смеемся. Я у них три дня пожила.

А через три года Сталин умер, объявили амнистию. Люди плачут по вождю, волосы на голове рвут, убиваются, как по родному. Я не плакала, никто из нашей семьи не плакал и не убивался. Галю, сестру мужа твоего, она тогда в девятом училась, отхаживали. У них в семье никто от Сталина не пострадал. Воровать, конечно, плохо, но воровали-то с голода, не от хорошей жизни, да по глупости. Меня до сих пор не реабилитировали, хоть я такие мученья приняла, статья не подлежала реабилитации, ведь я за воровство была осуждена. Здоровье я сильно подорвала, ноги болят, а с чего бы им не болеть-то? Ведь мерзли они и мокли. Удивляюсь, откуда только силы брались. У человеческого организма, говорят, десятикратный запас прочности.

г. Междуреченск
2005 год 

Прокомментировать
Необходимо авторизоваться или зарегистрироваться для участия в дискуссии.