Адрес редакции:
650000, г. Кемерово,
Советский проспект, 40.
ГУК КО "Кузбасский центр искусств"
Телефон: (3842) 36-85-14
e-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Журнал писателей России "Огни КУзбасса" выходит благодаря поддержке Администрации Кемеровской области, Администрации города Кемерово,
ЗАО "Стройсервис",
ОАО "Кемсоцинбанк"

и издательства «Кузбассвузиздат»


Материалы

Виктор Боченков. Венгерский диптих. Эссе

Рейтинг:   / 0
ПлохоОтлично 
I
Глядящий в небо
 
И – на тебе! В левое ухо будто забили гвоздь! Я загремел в детскую больницу на калужской Салтыковке.
Помню мокрый, только что вымытый коридор, запах хлорки и ненавистный, но обязательный «тихий час». От невыносимой скуки я попросил маму привезти книгу, подаренную дедом. Странный был это подарок. С чего он взял, что я буду читать взрослую толстую книгу? Страниц там было больше шестисот. На зеленой обложке изображена женщина. Платье старинное и длинное, в белый горошек, до самого пола.
Она стояла перед висевшим на стене мужским портретом (на обложку вошли только ноги) и, казалось, в страхе отступала назад, точно он собирался выйти к ней из тяжелой золочёной рамы. Какая-то тайна связывала этих людей. Внизу, под ногами, стояло жёлтыми тусклыми буквами: «Сыновья человека с каменным сердцем». Имя автора звучало для русского уха совсем непривычно – Мор Йокаи. Я, конечно, тогда и предположить не мог, насколько прочно войдёт она в мою судьбу…
Вот я опять про болезнь.
«Гвоздь» вытащили. Но неделя сменилась второй, потом третьей. Меня не выписывали. Меня стали потчевать страшно горьким порошком, хорошо, что один раз в день. Упакован он всегда был в плотную шуршащую бумагу без надписей. Когда в столовой давали по кусочку зефира, это было спасением. Закинув голову, я ссыпал с бумажки порошок в рот, глотал и, гримасничая, зажёвывал сладостями. Чтоб никто не видел, какие рожи я корчу, проглатывая лекарство, уходил в конец коридора к окну, где стояли на подоконнике горшки с цветами и виден был город, встречающий весну. Где-то уже белили деревья, придорожные бордюры, а машины, казалось, резвее и веселее неслись по крутому спуску улицы Салтыкова-Щедрина с её приземистыми домами, выкрашенными в глупый розовый цвет, нахлобучившими серые шиферные крыши. Жизнь эта шла без меня...
Но книга погружала совсем в другую жизнь! Я сидел в столовой, где меня никто не мог видеть, поскольку никто в обычное время сюда не заходил, а стёкла в двери были непрозрачными и сизыми, как дым от горящей листвы, один среди пустых столов. В перерывах между обедами это было самое уединённое место. Когда глаза начинало резать, смотрел в окно и считал проезжающие троллейбусы. Наверное, смешным я казался тогда, мальчишка с такой огромной книгой, спрятавшийся от всех…
Венгрия середины девятнадцатого века. Трое братьев знатной семьи Барадлаи вовлечены в войну за независимость от Австрии. Эден - дипломат, практик, человек холодного расчета. Рихард – вояка, гусар, человек порыва и бесшабашной храбрости. Енё, самый младший – слишком мягкий, чувствительный, любимчик отца. Отец хотел, чтобы сын был государственным деятелем, он же стал… святым. Это выяснится в самом конце. Три стихии, три противоположных характера и судьбы в едином водовороте войны с её кровью, героикой, предательством и человеческим двуличием.
Конечно, было чем заняться и кроме книги. С соседом Ваней, чистокровным цыганом, который жил то в таборе, то в интернате на самом краю Калуги, куда его отдали не из-за сиротства, а так, чтобы где-то учился, ел, ночевал, мы резались в «тихий час» в карты, бросая их в тумбочку, стоявшую меж нашими кроватями, подвинув вглубь пакеты с родительской снедью. Но Ваню с его ерундовыми гландами скоро выписали. Койка его пустовала. Время тянулось медленно, даже не тянулось, а, кажется, стояло на месте, как вода в мелком пруду, постепенно становясь бурой. Вот таким же тинистым было и больничное время. Спасала только книга.
Уже Рихард добрался до Венгрии, где шла война. «Тринадцати-четырнадцатилетние подростки (мои ровесники!) брали в руки тяжёлые ружья, от которых сгибались их ещё детские плечи, а белые как лунь семидесятилетние старцы вставали бок о бок с ними». Эден стал командиром ополчения. Братья Барадлаи сражались вместе. Полковник Отто Палвиц, который преследовал отряд Рихарда с самой Австрии, наконец-то настиг его. В сабельном поединке они обменялись ударами и оба свалились с коней. Ординарец Рихарда закрыл командира собственным телом, иначе бы его растоптали копытами, и умер вместо него. Венгры отразили атаку, и подбирать убитых и раненых пришлось им. Раненый Палвиц призвал к себе Рихарда и попросил исполнить последнюю волю: найти незаконнорожденного сына, и передал документы, подтверждающие, кто его мать. Венгерский гусар честью поклялся исполнить просьбу бывшего врага. И в глухой трущобе близ Пешта отыскал этого ребенка, переданного бедной кормилице, больного и голодного, уже готового умереть…
Уже больше половины книги прочитано. Уже я знаю, что в 1849 году в крепости Вилагоше венгерская революционная армия подписала капитуляцию. Николай I откликнулся на просьбу австрийского правительства, и казаки фельдмаршала Ивана Паскевича нанесли ей несколько сокрушительных поражений. Эден Барадлаи пытался скрыться с поддельным паспортом, но был задержан русскими, и снова бежал. Семья воссоединилась. Но Енё выдал себя за старшего брата, когда тому принесли повестку в трибунал, ушёл без объяснений со странными словами «Я люблю вас» и был расстрелян. Его самопожертвование тогда мне казалось безрассудством…
Когда меня, наконец, выписали, по алгебре я безнадежно отстал и вообще не открывал учебников, сдавая их в школьную библиотеку со склеившимися страницами. Меня прикрепили к однокласснику, который помогал решать домашние задания и растолковывал непонятные правила. Они забывались тут же. Звук скрещенных сабель Рихарда Барадлаи и Отто Палвица продолжал звучать в моей голове. Я раздобыл самоучитель и стал изучать венгерский. Шёл к приятелю своему, объяснявшему алгебраические премудрости, зубрил венгерские слова, выписанные на особую бумажку. Фекете, кек, зелд, шарга, пирош… Черный, синий, зелёный, жёлтый, красный… Дом его был далеко. Я поддавал ногами снег и повторял полушёпотом спряжение венгерских глаголов. Тогда-то я и понял, что в больнице неправильно произносил фамилию Йокаи: ударение надо делать на первый слог, а не на второй.
Юношеский порыв учить венгерский разбился, как об утёс, о первую грамматическую трудность, которую я не смог самостоятельно преодолеть. Подсказки спросить было не у кого. Самоучитель был отложен и забыт…
А вскоре пришли времена, когда то, что прежде называлось спекуляцией, стало «бизнесом», а кто называл себя комсомольцами и коммунистами, вдруг, будто этого только и ждали, бросились открывать собственные магазины, торговые киоски, рестораны, аптеки, автосалоны, рекламные и бульварные газеты, медицинские клиники, акционерные общества, банки, прибирать к рукам фабрики и заводы.
Время стало похожим на мутную воду. Ничего не увидишь и не разглядишь, и пить нельзя – отрава. Я торговал на улице всякой мелочью, от жевательной резинки до сигарет. «Доллар, он и в Африке доллар», обмолвился однажды мой сосед, такой же шальной торговец. Доллар стал новой идеологией и кумиром, и дело совершенно не в деньгах, вовсе не в том, что они вершат всё и стали новой идеологией и кумиром, а в том, что это именно символ иноземной мощи, а не собственной твоей.
Мне давно хотелось поехать в Ужгород. Там был двоюродный брат отца и восторгался этим закарпатским городом. Но мне просто нравилось, как звучит его название. У меня были деньги, и они открывали мир. Обратных билетов в кассе не оказалось. Я взял их из Львова. Как туда добраться, даже не думал. Должно же что-то ходить из Ужгорода во Львов! Я был молод и всё решалось легко. Где ночевать? Не всё ли равно!
Надо что-то почитать в дороге. Я ходил вдоль стеллажей в городской библиотеке и заметил на корешке знакомое имя. Мор Йокаи, «Похождения авантюриста Гуго фон Хабенихта». Пойдёт.
В плацкартном вагоне разлит был мутный желтушный свет. Место досталось самое дальнее, у туалета. На верхней боковой полке напротив ехал негр. Вагон спал. Я сел на край скамьи, ожидая, когда поезд тронется. Негр неудобно повернулся, и из кармана у него высыпалась на ковровую дорожку горсть мелочи. Он спрыгнул и стал её подбирать. Поезд дёрнулся, вздрогнул, задвигался. Всё показалось вокруг каким-то нереальным: ночная темнота за окнами, прорезанная фонарями, подбирающий с пола копейки африканец, качнувшийся спящий вагон, тёмно-малиновый дерматин полок, матрасы, простыни, разморенные и сопящие человеческие тела…
А на следующее утро мой Гуго фон Хабенихт был уличён в шпионаже при осаде немецкого Кобленца: перебрасывал врагу сведения о войсках, спрятанные в «огненный кувшин» – снаряд с горючей начинкой. Иногда в ходе артиллерийских баталий они не взрывались, там не было никакой адской смеси. Однажды констаблера Хабенихта поймали: у него не переводились деньги, он любил вкусно поесть и выпить, тем и выделялся среди других вояк. Деньги ему перебрасывали нападавшие тем же способом. На допросах он признался во всех преступлениях, какие только есть на свете: бесчинствовал с разбойниками, убивал, выдавал себя за дворянина, прелюбодействовал, отрекался от Бога, убежал из темницы. «И на каждом перекрёстке его поджидала любимая подружка – виселица». Но всякий раз тому или другому злодеянию авантюриста находилось оправдание, и казнить его было нельзя. Страницы книги опять летели одна за другой.
Украина тогда не ввела еще в оборот гривну, а российские деньги уже не ходили. Центр Ужгорода был тихим, маленьким, зелёным. На некоторых домах – непривычные черепичные крыши. Я без труда отыскал хмурый замок из древнего тёсаного серого камня – краеведческий музей. От него прошёл к Закарпатскому музею народной архитектуры и быта – заповеднику под открытым небом, куда в середине 1960-х свезли десятки жилых деревянных хат из разных деревень и сёл, сараев, амбаров, мельничных строений, кузниц, часовен… Ужгород – первое моё прикосновение к Венгрии.
До Львова добрался поездом, в котором оказались «сидячие места»: ряды мягких кресел с упругими толстыми спинками. Так это тогда называлось в отличие от плацкарта, «сидячий вагон», «сидячие места». И спать здесь можно было только сидя. Такие поезда курсировали на короткие расстояния. Несмотря на ночное время, огромный львовский вокзал был полон людьми. Вокзалы похожи на кастрюли. Не архитектурной формой, нет. В них – постоянная суета, люди движутся, будто их несёт в невидимом потоке, если сильном, то быстро, если слабом, то чуть медленней, беспорядочно, непонятно, – так кружит кипящая вода нарезанную кубиками картошку. Я вышел на площадь. Было пустынно, тихо, холодно. Идти в город не имело смысла. Вернулся в кастрюлю, сел на лестнице, ведущей на второй этаж, и, уткнув голову в колени, попробовал заснуть. Таких, как я, было несколько человек, и все сидели, как нахохлившиеся сонные птицы, склонив к ногам головы. Через полчаса у подножия лестницы возник милиционер. Он тормошил каждую птицу за плечо и требовал документы. Я видел его, но прятаться было лень. Да и куда? Наконец он приблизился ко мне. Совсем молодой паренёк. Я протянул ему паспорт, не вставая. Может, это было невежливо, но строгий юноша в фуражке не подал вида. Он развернул паспорт и немного удивлённо проронил:
– А, российский.
Да, не так давно Украина ввела свои внутренние паспорта. Мой оставался советским. С серпом и молотом на тёмно-красной обложке. Страна треснула, и нас разделило. Так отрывает друг от друга двух незадачливых рыбаков внезапно расколовшаяся льдина. И страны, как эти льдины, понесло в противоположные стороны…
– А, российский.
Он не сказал, а вздохнул. Мне хочется сказать, чуть с горечью. Но, кажется, её не было. Было именно удивление: человек не только оттуда, из другой уже страны, но из другого времени. Вот и всё. А может, даже не это. Просто давно не видел он старого советского паспорта…
Утром я сел в московский поезд. А днём моего Хабенихта расстреляли. Он совершил двадцать два преступления, и каждое каралось смертью, и во всех, кроме последнего – государственной измене, был оправдан.
Детская память подтолкнула к другим романам Йокаи. «Когда мы состаримся», «Чёрные алмазы», «Золотой человек». «Венгерского набоба» я взял с собой, когда поехал в Венгрию. Так же, как когда-то захватил в Ужгород «Хабенихта»…


*


Когда я в Будапеште заполнял анкету у администраторской стойки в гостинице, таксист, провожавший меня, что-то сказал дежурному по-венгерски, а тот слегка махнул пальцами: а, мол, ерунда. Я уловил только одно слово, которое помнил по самоучителю: орош. Это значит, русский, по-русски. Как оно только воскресло в памяти! И я очнулся: я же заполняю карточку кириллицей…
Пешком до кладбища Керепеши, где похоронен Йокаи, оказалось не так далеко.
Свернув за железные ворота (хочется сказать, гостеприимно распахнутые, если это уместно для кладбища), я знал, что надо идти только прямо. Схема с обозначением могил известных венгров обнаружилась где-то на задворках интернета. На всякий случай я прихватил её с собой. Схема проста: несколько дорожек режут кладбище, как торт, на неровные зелёные квадраты, ромбы, треугольники. Надгробия располагаются вдоль их границ. Позади них, как правило, только пустой подстриженный газон и деревья, декоративный кустарник, а кое-где змеятся в траве поливочные шланги.
Ограда могилы Йокаи – ровный круг из серого камня. Несколько квадратных колонн, поддерживают другой такой же круг или кольцо – символ бесконечности. Во внутренней стороне верхнего кольца – ниши, в которых сидят стайки каменных голубей, и птичий барельеф тянется пунктиром по всей окружности этой части ограды. А меж колоннами «растут» такие же, как и всё здесь, серые развесистые каменные растения, напоминающие застывший фонтан: толстый ствол (будто заколдованная струя воды), от него отходят пышные отростки, самые нижние – самые длинные, они касаются колонн, потом поменьше, которые до колонн уже не дотягиваются, потом ещё меньше, и ещё, каждый отросток закручивается вовнутрь и завершается большим цветком или широким листом. Наверху куста сидят друг против друга две птицы с хохолками, и над ними высится последняя, самая маленькая каменная веточка, будто накрывая их.
Наверное, когда-то в центр каменного кольца вела железная калитка. Сейчас её нет. В камне колонн лишь видны металлические скобы, и к одной из них, что справа, привязана красно-бело-зелёная ленточка. Три цвета венгерского флага. Таким же пояском обозначен невысокий деревянный столбик – могила писателя, покрашенный тёмно-коричневой, почти чёрной краской. Скромный холмик земли, обсаженный низким, густым кустарником. На серой, будто посыпанной цементом земле стоит белая пластмассовая вазочка с гвоздиками. Рядом торчат несколько искусственных пионов. Вдоль кольца, внутри, высажены туя – вечная спутница могил и магония падуболистная с синими ягодами, собранными в гроздь, как у винограда.
Я стоял и не верил, что я у могилы писателя, так потрясшего меня в детстве. Почему память так глубоко сидит в нас? Быть может, не осознавая, мы несем в себе знание о жизни предков, которых не застали в живых? В таком случае, что такое память? Если она и не передаётся с генами, но звучит в тайниках души непостижимым эхом, то как могут влиять на меня, на мои поступки и убеждения не мною прожитые жизни?

*

Просматривая каталожный ящик в Российской государственной библиотеке, обнаружил несколько романов, изданных в России при жизни Йокаи. На титульных листах содержалась разгадка странного имени писателя, его переводили тогда как Мавр.
Писатель родился в 1825-м в Комарно (Комаром по-венгерски), ныне город отошёл к Словакии. Был робким, застенчивым, учился до десяти лет дома, а потом отправлен родителями в Пожонь (Братиславу) и после в кальвинистский колледж в Папе (север Венгрии). Отец мечтал видеть его адвокатом, продолжателем своего дела. Нет, юношу увлекла литература. В двадцать лет вышла в свет первая его пьеса, потом роман «Будни», потом сборник рассказов «Дикие цветы». В том самом возрасте, когда я продавал через комиссионные магазины женские сумки из кожзаменителя (в два, а в лучшие времена втридорога), он стал активным участником восстания в Пеште в марте 1848 года.
Восставшими было сформировано венгерское правительство, новая администрация, провозглашалось равенство перед судом. Но проблемы оставались, причем серьёзные. Если заглянуть, например, в изданную у нас «Историю Венгрии» Ласло Контлера, можно узнать, что принятые в апреле 1848-го законы «породили ситуацию неопределенности в сфере иностранных дел и финансов, а также обошли полным молчанием вопросы строительства и содержания вооруженных сил. Было совершенно неясно, как должны распределяться доходы двух государств (Австрии и Венгрии), а также выплаты по государственному долгу (венгры попросту считали, что этот долг их вообще не касается). Было даже непонятно, имеет ли Венгрия право на выпуск собственных денег». Хорватия подчинялась Венгрии, но хотела добиться для себя такого же статуса, какого добилась Венгрия по отношении к монархии Габсбургов. Венгерский провозглашался единственным государственным языком, но этнические меньшинства могли взбунтоваться и тоже перейти к борьбе за политические права. Чтобы сохранить достижения, несмотря на все их слабые стороны, венгерская революция переросла в войну за независимость, в которую были вовлечены и сыновья человека с каменным сердцем… В мае 1849 года Франц-Иосиф получил российскую помощь. В стычке с казаками погиб близкий друг Йокаи Шандор Петёфи. Словак по крови, ставший венгерским национальным поэтом, он был похоронен неизвестно где и кем... Йокаи скрывался, пока не дождался амнистии. Свой роман о семье Барадлаи он написал в 1869-м, тогда ему было сорок четыре, тот самый возраст, когда начинаешь переосмысливать всё свершённое в молодости.
Йокаи – реалист, который навсегда остался романтиком. Мало у него героев, в характере которых было бы всё перемешано, злое и доброе, что не распутаешь. Он любит описывать дуэли. Но когда пистолет или сабля в руке, когда один клинок со звоном сталкивается с другим, тут всё ясно, тут всё решает сила и воля, а вот дуэль биржевая, как в «Чёрных алмазах», с искусственным поднятием ставок, возведением финансовых пирамид, она требует иных качеств. Что говорить! Борьба вокруг бондаварских земель с месторождениями угля, так детально показанная в романе, со всеми приёмами обмана, это ведь наше российское настоящее, разве имена немецкие и венгерские. Даже не подумаешь, что в девятнадцатом веке написано.
Йокаи любит подробность. Что попало в поле его внимания, опишет в мельчайших деталях. И небольшой предмет, и целый город он способен видеть, будто через увеличительное стекло. В бытовых подробностях, определяющих мировоззрение, чем-то похож он на Мельникова-Печерского. К слову сказать, у них, не знавших друг о друге, одинаковые темы: национальное предпринимательство, его развитие и моральные устои, судьбы самых разных общественных слоёв: дворянства, духовенства, крестьянства – при новых экономических отношениях, с которыми связана судьба Отечества, медленное исчезновение патриархального уклада.

*
Лидия уже давно в Венгрии, лет двадцать как вышла здесь замуж. Гид и переводчик – две её профессии. Она слушает меня, откидывает свои каштановые волосы:
– Не вы ли случайно завтра в Балатонфюред едете?
– Я.
– Я очень удивилась, когда мне предложили эту экскурсию. Обычно туда едут отдыхать. Но чтобы к Йокаи… О нём никто не спрашивает.
Я рассказал про больницу, про книгу.
Дом-музей писателя (его называют виллой) показался строгим зданием. Всё вычерчено, как по линейке. Прямые выступы полуколонн, стены, терраса, куда ведут несколько каменных ступеней без перил, окна (только верху они выгнуты небольшой дугой, как бровь). Венгерский флаг у входа, как на государственном учреждении. Всё это внушало: не развлекаться сюда идёшь. Никаких украшений типа лепнины. Декоративная урна с цветами, кусты белых и красных роз во дворе. Светло-песчаный в тени и на солнце почти белый, похожий на миндаль цвет стен тоже строг. Только ряд фигурных балясин с перилами вдоль крыши над террасой вырывается из этой аскетики, но вполне вписывается в общий архитектурный стиль. И лишь на самом черепичном гребне крыши сидит игривый флюгер-петушок.
Моим проводником по музею становится местный гид, совсем молодая девушка. Её зовут Сильвия. Для рассказа она запаслась шпаргалками: в руках несколько листков бумаги с текстом. Я расплачиваюсь за билеты и погружаюсь в мир Йокаи и его семьи. Мечта моя сбылась.
- Писатель женился в августе 1848 года. Его супругой стала Роза Лаборфальви, известная актриса, – рассказывает мне Сильвия. – В том же году они и познакомились на одном из спектаклей в Национальном драматическом театре в Будапеште. Роза прикрепила Йокаи на лацкан пиджака кокарду с лентами венгерских национальных цветов. Он решился не без колебаний на этот брак, вызвавший скандал. Но если б не решился, как он сам говорил, был бы бургомистром в Комарно и ничего бы не написал.
Против этого брака высказывался в том числе и Шандор Петёфи. Он даже привёз в Пешт мать и сестру Йокаи, а оттуда – в лесок на Швабенберге, где жил начинающий писатель с будущей супругой. Они бежали оттуда сломя голову в лес, прятаться.
Роза была старше мужа на семь лет. Он не придавал значения и тому, что у неё уже была внебрачная двенадцатилетняя девочка. Йокаи удочерил её. Говорят, что внешне Лаборфальви выглядела менее привлекательно, нежели на портрете, висящем в гостиной виллы-музея. Жёсткая характером, не позволяла Йокаи расслабляться. Ходили слухи, что иногда она запирала его на ключ в рабочем кабинете, пока не напишет дневную норму. Сам Йокаи был по характеру спокойный, совершенно бесконфликтный, склонный к компромиссам и тихо ей повиновался. Спустя полтора года свекровь назвала Розу дочерью и пригласила блудного сына домой в Комарно. В середине XIX века Лаборфальви была одной из самых известных актрис Венгрии, играла в том числе и в Балатонфюреде, где был летний театр, славилась как лучшая исполнительница шекспировских ролей.
Тема усыновленного ребёнка, часто это мальчик, проходит во многих романах: Рихард Барадлаи воспитывает сына погибшего на дуэли с ним Отто Палвица, а в «Золотом человеке» Тимар и обитательницы ничейного острова усыновляют мальчишку, которого родила жена какого-то контрабандиста, там же умершая после родов…
Как-то раз писатель вместе с супругой посетил Балатонфюред. Здесь строились виллы, и им очень понравилось это место. Земля принадлежала тогда Бенедиктинскому аббатству, у которого они его и купили. В 1870 году вилла была уже построена. Перед ней раскинулась пустая тогда территория без застроек, без деревьев, и озеро проглядывалось очень хорошо.
С террасы мы сразу попадаем в гостиную, которая была центром светской жизни. Слева – место, где собирались и общались мужчины. На красном ковре, расстеленном на полу, стоит стол с зелёным сукном, по краям – жестяные блюдечки, похожие на пепельницы. На самом деле сюда складывали во время карточной игры жетоны – выигрыш. Мор Йокаи был страстным игроком. На столе несколько книг, будто случайно оставленных, под стеклом – карты. Все экспонаты, закрытые листом стекла или стеклянной коробкой, – подлинные, принадлежавшие семье Йокаи. Над столом висит портрет писателя, ему здесь 67 лет. Рядом, на другой стене фотоснимок: группа людей, играющих в карты. В углу застеклённый шкафчик, похожий на большой конус. Йокаи коллекционировал курительные трубки (но их на вилле нет) и морские раковины, они выставлены за стёклами шкафа.
Женщины в доме Йокаи сидели справа от входа в гостиную, занимаясь обычным делом: пили чай, болтали. Столик здесь совсем маленький, на белой кружевной салфетке – небольшой фарфоровый чайничек или кофейник. Вокруг два кресла и диванчик. Мебель оригинальная, поясняет Сильвия, только на ней поменяли истрепавшуюся обивку. А чёрный секретер в другом углу, напротив женского уголка, остался таким же, как и был. Роза Лаборфальви, говорят, хранила в нём письма поклонников (сплетня, наверно). Её портрет висит на стене в женском уголке.
Слева, в рабочем кабинете писателя, куда мы проходим, стоит письменный стол. Полированный, с зеленым сукном, с тяжелыми на вид выдвижными ящиками и с золочеными «глазками» замочных скважин. Ящики запирались на ключ. Слева три «этажа», справа три. В 1872 году за ним, сидя вот на этом самом стуле, на спинку которого небрежно брошен домашний халат, Йокаи написал «Золотого человека». Роман включен в программу венгерской школы для обязательного изучения.
Йокаи любил раскладывать пасьянсы, поэтому здесь и карты лежат параллельными линиями, будто он только что их оставил. Король, дама, валет, десятка… Возле настольной лампы – белого шара – его личная печать. Слева от входа большой деревянный макет корабля. Надо понимать, это «Святая Варвара», где начинается действие «Золотого человека». И чуть дальше, между столом и противоположной стеной, полукругом стоят герои романа, изображенные на высоких щитах из толстого матового стекла. Вверху над каждой фигурой что-то написано по-венгерски. Похоже, цитаты.
Романтика с её тайнами, неожиданными поворотами, любовными интригами, авантюрным сюжетом сквозит в романе во всём. И тогдашний жестокий принцип накопления капитала, ставший нашей сегодняшней действительностью, тоже: «В ту пору – возможно, теперь это не так – основным принципом государственного хозяйствования было: “Stehlen und stehlen lassen”. Кради и красть давай другим. Успокоительный, миролюбивый принцип!»
Кстати, у Йокаи есть произведения о России. Рассказ «Ахтиарский пленник» – история княгини Натальи Федоровны Лопухиной, обвинённой в политическом заговоре, подвергнутой порке кнутом и сосланной в Сибирь. После польского восстания 1863 года написана повесть «Государыня», посвящённая дворцовому перевороту 1762 года, и «Дерзновенный», о Пугачёве. Всё это, конечно, с опорой на доступные западные источники, односторонне, со смещением акцентов, и тема везде одна и та же – деспотизм, его обличение.
Княжне Таракановой, неизвестной претендентке на русский трон, посвящена новелла «Берегись красавца». Она привлекала в 1860-е годы Александра Дюма и Проспера Мериме. Написано опять же на основе современных писателю исторических знаний да с любовными интрижками. Рассказы сборника «Из страны Севера» характеризуются как исторические анекдоты, курьезные случаи, не более. Роман «Свобода под снегом» о Пушкине и декабристах – единственное произведение русской тематики, дошедшее до российского читателя, в своё время был опубликован фрагмент из него, погребённый где-то в нашей дореволюционной периодике. В конце романа Йокаи поместил свой перевод с немецкого поэмы «Цыганы». Не могу судить о его достоинствах и недостатках. В любом случае, и перевод и роман в какой-то степени способствовали популяризации творчества русского гения. Но что касается упомянутых, а также других произведений Йокаи о России, то, как считают исследователи, для них характерно переплетение исторических и вымышленных фактов, использование элементов домысла, и в целом романы, созданные на родном венгерском материале, стоят по художественному уровню выше. Русскую литературу писатель мог знать по французским и немецким переводам.
Не зря «Золотого человека» изучают в школе. Тут вечная тема ответственности: за богатство, за близких, тема совести, тема выбора между добром и злом.
Я обхожу письменный стол, рассматриваю гравюры на стене. «Смотрите, – обращает моё внимание Сильвия, – это записная книжка из слоновой кости». На музейной витрине что-то похожее на веер из нескольких одинаковых белых пластинок. Можно было писать и тут же стирать. Из слоновой кости Йокаи вырезал фигурки обнаженных женщин в античном стиле, и они тут же, рядышком. Йокаи любил рисовать. В гостиной напротив «мужского уголка» стоит его личное кресло, похожее скорее на трон, а на стене висят его акварели и рисунки. Это иллюстрации к одному из произведений. По ним можно представить, как выглядел Балатон и его окрестности в те времена. Здесь холм с разрушенным замком, долина с деревенькой в блёкло-зелёных и синих тонах. А рядом – деревянный ящичек, в верхнюю, чуть приподнятую крышку которого вмонтировано огромное увеличительное стекло. Оно использовалось, чтобы, работая над рисунком, провести штрих, требующий ювелирной точности, а ещё для приготовления краски. Тут же лежат несколько кисточек и карандашей.
А вот подаренная ему сабля (военным писатель никогда не был). И телескоп – длинная чёрная труба. Конечно, телескоп! Он должен быть здесь! Я подозревал, что Йокаи интересовался звёздным небом. Это видно по разным астрономическим деталям, рассеянным то там, то тут в его прозе, из названий глав в романах.
Снова пересекая прихожую, идём в другую комнату, прямо напротив рабочего кабинета. Здесь на стене множество женских портретов в обычных коричневых рамочках. Две кровати. Йокаи и его супруга были, можно сказать, новаторами. В то время принято было спать отдельно, а они поставили кровати рядом. Белые подушки, бордовые покрывала. В ногах своего рода грелка – этакая медная кастрюля с крышкой. В посудину заливался кипяток, и она отдавала тепло. Комната – «выставка интерьера» той поры, поскольку не все оригинальные предметы сохранились. Но всё обставлено так, будто хозяева до сих пор живут, просто вышли. Постельное бельё, манекен в белом женском платье – стилизация под тот период. Над кроватью картина: роща, белый особняк вдали, сизые склоны гор, на первом плане огромный камень под суровым деревом с густой кроной.
Дальше – детская. За ней столовая с подробной картой Балатона того времени. На столе в тарелочке – круглый венгерский кекс куглоф. Кажется, его только-только испекли. Последняя комната – кухня. У дверей стоит железный шкаф.
– Холодильник, – объясняет Сильвия. – Раньше специально развозили лёд. В одну из секций его засыпали, а в другую клали овощи или то, что хотели сохранить.
Кухонное убранство нехитрое. Плетёные корзины с головками чеснока и картошкой, пустые бутыли из-под вина, кувшины, тарелки, чашки, сковороды, поварёшки, подвешенные особыми крючками к деревянной полке, весы, приспособление для обжарки кофейных зёрен. И среди этих сельских древностей – плазменный монитор, прилаженный к стене, который показывает, что можно попробовать, когда в Балатонфюреде отмечают дни Йокаи, – голубцы из капусты, фаршированные гусиной печенью, творожную запеканку, и как это приготовить. Все трапезы заканчивались фруктами. На экране мелькают грибные шляпки, которые снизу заполняют паштетом из гусиной печени. Дни Йокаи проводятся в мае, и во всех ресторанчиках готовят блюда, которые он любил. В чью-то честь названы горы и кратеры на Луне, астероиды, а имя венгерского писателя носит фасолевый суп, который называется йокаибаблагеш.
В 1886 году умерла Роза Лаборфальви. Её похоронили тоже на Керепеши. Стало трудновато с деньгами, требовалось оплачивать расходы по обучению внучки. Йокаи продал виллу в 1889-м вместе с мебелью одному торговцу пшеницей. А через десять лет женился второй раз… на двадцатилетней актрисе Белле Надь (ещё один повод для разговоров) и переехал в Будапешт, жил в квартире жены вместе с её семьей. Писателю же было тогда почти семьдесят пять. Вдвоём они совершили путешествие по Италии. Йокаи продолжал писать, хотя уже не достигал прежних вершин. Весной 1904 года, вернувшись с женой в Венгрию из Ниццы, он простудился, слёг и вскоре умер от воспаления лёгких.
Один из внучатых племянников Йокаи выкупил виллу в Балатонфюреде. Здесь жила его семья, три комнаты они сдавали. Тогда же он и пристроил сзади дома террасу, куда можно пройти из столовой. В том виде, как сейчас, музей открылся только в 2011 году. Тогда постарались собрать все, какие возможно, экспонаты.
Мы прощаемся и уходим. Я снова обращаю внимание на статую женщины во дворе, поднявшую над головой венок. Она похожа на увеличенную копию какой-нибудь из фигурок, которые вырезал Йокаи из слоновой кости. Лидия поправляет солнцезащитные очки на лбу.
– А он был добрый человек. Удочерил ребёнка…
Мне почему-то кажется, что подобный поступок ей как-то особенно, лично близок. И, конечно, соглашаюсь.
– Что меня порадовало, – продолжает она, – здесь много венгров.
– Значит, интересуются.
– Да.
Мы идём к Балатону, чтобы взглянуть на озеро.

II
«…И тысяча лет, как один день»


Печ был похож на печь: солнце оказалось беспощадным. На юге Венгрии оно часто такое. Со мной снова была Лидия. Прогулка по городу заняла час. Мы посмотрели кафедральный собор с четырьмя колокольнями и статуями на балюстраде, прошли к епископскому двору, где с балкона смотрел на улицу грустный и длинноволосый Ференц Лист, отлитый из бронзы, и остатки старинных городских укреплений. Я поднялся на каменную башню, откуда открывался вид на современный город. Мне представилось, что я древний воин, а все эти типовые многоэтажки – вражеские солдаты, которые ринулись на штурм, прикрываясь кое-где зелёной завесой деревьев, и вот я должен отстоять бастион, кидаю копьё, стреляю из лука, а они всё лезут и лезут вверх, их нескончаемо много, и мне не победить… К одиннадцати после осмотра здешнего раннехристианского некрополя пора было вернуться к музею венгерского художника Тивадара Чонтвари, «работавшего на стыке романтизма и экспрессионизма», как безлико сообщал о нём путеводитель.
Полгода спустя, когда ехал я из Москвы в Калугу с работы, читал в электричке книгу Вячеслава Черкасского «Опрокинутые в пустоту». Там была одна мысль, что вера в собственную исключительность, в своё высокое предназначение, в свой дар и талант – страшная, порочная вера. «Именно она ведь человека и ведёт к резкому отторжению себя от жизни, к противоположению себя и жизни и в конечном-то счете к насилию над жизнью. Именно она ведь и определяет стремление человека не раствориться в потоке бытия, но, наоборот, формировать поток этот своей волей и по своим представлениям». «И чем больше дано тебе, тем в своём насилии над жизнью ты ведь и страшнее». Талант не созидает, а разрушает. Творчество всегда связано с разрушением. «Не разрушая, творит только природа, но не человек».
Иногда между созиданием и разрушением действительно пропадает всякая граница. Но если дано человеку свыше благословение творить, дано тогда и позволение разрушать… Я вспомнил музей Чонтвари и отвел глаза от книги.
Под стук вагонных колёс – вечную музыку дороги – мне снова хотелось в Печ, который я проклинал тогда за его жару.
Тивадар Чонтвари до тридцати лет был простым обывателем; да, сейчас, наверно, его бы назвали именно так. Отец – сельский аптекарь, и сын стал аптекарем. Жил, как все. Учился в гимназии в Унгваре (нынешний Ужгород), занимался правом и фармакологией. Рисовать не пробовал и о карьере художника не думал. Впрочем, однажды, сидя в аптеке, вдруг против воли схватил карандаш, чтобы зарисовать увиденную в окно повозку с буйволами. В другой раз, у аптеки, сошёл на него яркий луч с неба и послышался голос: «Ты будешь самым великим художником в мире и превзойдёшь Рафаэля». Озарение полностью изменило его жизнь. Случилось это 13 октября 1880 года в маленьком селении Игло, где Чонтвари аптекарствовал.
Он отвёл себе срок: сказанное должно исполниться через двадцать лет. И всё это время доказывал, что голос свыше, направивший на новую стезю, не солгал. Опубликовано письмо Чонтвари от 3 февраля 1881 года, адресованное известному венгерскому искусствоведу и художнику Густаву Келети: «Будь что будет, я не боюсь той великой задачи, которою преисполнен. Здоровье у меня отличное, воля стальная, что же до работы – бросаю вызов муравью. Настойчивость? – я хорошо себя знаю и не разочаруюсь. Я убеждён, что Исконное и Поэтическое меня не оставят, ибо душа моя живёт лишь Исконным и восторгается мельчайшей частичкой природы».
Десять лет назад Келети основал Королевско-венгерскую школу рисования. Что он мог подумать, читая самоуверенные строки человека, в совершенстве не владеющего кистью? Во всяком случае, письмо он не выбросил…
Чонтвари пробовал рисовать чучела животных, фигурки людей, птиц. Но нужно было зарабатывать, чтобы воплотить высшее призвание. А Тивадар Костка (это настоящая его фамилия, восходящая к польским корням, Чонтвари – псевдоним, которым он подписывал картины) в него уверовал безусловно. Он отделился от отца и в 1884-м открыл собственную аптеку в городке Гач на севере Венгрии.
Десять лет копил деньги, чтобы добиться финансовой независимости. Терпение, выдержка, вера в себя и надежда – всё это было. Он «отторгся от жизни», которую прежде вёл.
Весной 1881-го, то есть на следующий год после озарения, он приехал в Италию, чтобы воочию увидеть работы Рафаэля. «Я не узрел там живой природы», сказал он, посетив музей Ватикана.
У Рафаэля не было того солнца, к которому стремился Тивадар. Но солнце – дело очень личное… В своих записках Чонтвари выставлял себя как мессию – человека, призванного поднять искусством венгерский народ на иную духовную высоту. Вся его жизнь и всё творчество были подчинены этой единственной цели – «формировать» свой «поток бытия». И одна оговорка – не ради славы и личного блага.
Чонтвари только к 1894 году навсегда оставил аптечное ремесло. В марте он приехал в Мюнхен учиться живописи в частной академии Шимона Холлоши, венгерского художника, выходца из армянской семьи, убежденного в том, что венгерское искусство может стать истинно национальным только на родной почве, «под венгерским небом, в общении с возрождающимся народом». Мастер был на десять лет моложе своего ученика. У Холлоши учились многие. В том числе русские: в разное время – Мстислав Добужинский, Владимир Фаворский, Кузьма Петров-Водкин.
Вторым учителем Чонтвари был художник Фридрих Каллморген из Карлсруэ. От прежнего мастера начинающий делать успехи ученик отошёл из-за творческих разногласий. Видимо, слишком выбивался из традиции и не находил, чего искал.
О том, что жил он на чужбине не бедно, свидетельствуют картины: он покупал для них хорошие, надёжные бельгийские холсты. При жизни никто не интересовался, где он находится, где его носит, что он делает, поэтому уточнять биографические сведения о художнике очень сложно, а порой невозможно. Сохранилась его автобиография, записки, Но где в них вымысел, озарение, а где факты? Сумасшедшим художник себя не считал и, разумеется, к врачам не обращался.
Чонтвари подчеркивал, что родился в один год с Ван Гогом (то есть, в 1853-м). Однако между ними ничего общего. Они даже не творили в одно время. Великий голландец умер в 1890-м, а Чонтвари к этому времени только-только нащупал свой «солнечный путь». Да, конечно, можно тут говорить о признаках шизофрении: галлюцинаторные голоса, устойчивые бредовые идеи… Опытный психиатр дополнит список наверняка. Чонтвари был человеком эгоцентричным, в общении трудным, убеждённым в своём мессианском предназначении до конца жизни. Ел в последние годы только овощи и фрукты и был сознательным пацифистом (хотя тут-то что странного?). Но всё же… О, его судьба – плодотворная тема для размышлений о гениальности и помешательстве! Да, художнику дано было много, и страшным было его насилие над собой. Мало кто его понимал. Близкие считали за чудака, который малюет непонятно что. Но ведь недостаточно одной воли, чтобы хорошо рисовать. Талант всё-таки не помешает, он даёт цельность, он требует жестокости к себе и труда бесконечного. Если он подвигает к искупительной жертве, значит, всё же созидает...
На кладбище Керепеши я отыскал до поездки в Печ памятник Чонтвари. Рядышком с величественным надгробием… Скорее не надгробием – монументом на могиле другого художника, Михая Мункачи – статуей женщины, поднявшей вверх венок, стоящей у высокой бетонной стелы с большим четырёхконечным крестом и датами жизни под ним. Каменное спокойствие у неё на лице. Она уверенно держит этот круглый венец, похожий на нимб. Под большой грудью – пояс, подчеркивающий её объём, от него отходят складки длинного платья. Это не могильная скульптура. Это памятник, который мог бы стоять где-то в городе, на видном месте… А Чонтвари иной. Он – в обычный человеческий рост. Не окружён металлической оградкой, как Мункачи. Он доступный. Хочешь – потрогай. Стоит себе в скромненьком сюртучке или рабочем халате, плечи опущены низко-низко, на голове беретик, в правой руке палитра, в левой кисть, которая словно касается невидимой картины. Станешь перед ним, покажется, что художник смотрит сквозь тебя. Не замечает. И верно, ведь он не от мира сего.
В Пече напротив музея я увидел такой же памятник. Художник стоял под сенью дерева и так же держал кисть, глядя куда-то перед собой, будто рисовал улицу. Наш второй гид подошла точно в одиннадцать. Протянула мне руку, представилась:
– Эмеше.
Эмеше развеяла мои иллюзии по поводу того, что я побывал на могиле художника. Да, он был похоронен на Керепеши в 1919 году. Но когда минуло пятьдесят лет, по закону нужно было вносить деньги, чтобы продолжался уход, иначе останки перезахоронят в общую могилу. Чонтвари оставил этот мир, будучи совершенно непризнанным. Его творчеством никто не занимался. Он создавал вокруг себя ореол непонятого гения, странного человека, современники воспринимали его как чокнутого. Никто, естественно, не платил, и останки были погребены неизвестно где. Когда с годами начал расти интерес к наследию художника, решили поставить ему на Керепеши вот этот памятник, а его копию привезли в Печ. Бронзовый Чонтвари с кистью в левой руке предстал перед собственным музеем в 1979 году. То была шестидесятая годовщина со дня его смерти. В Венгрии традиционно ставят памятники к юбилейной дате именно со дня кончины.
Чонтвари никак не связан с городом. Он здесь не жил и, возможно, никогда даже не бывал. Музей, открытый в Пече в 1973 году, к 120-й годовщине со дня рождения художника, возник лишь потому, что будущий его директор Золтан Фюлёп, большой поклонник Чонтвари, собирал его картины. Одновременно в Пече создали ещё несколько музеев. А прежде это был обычный шахтёрский городок. Недалеко добывали уран. Рудники закрыли в 1990-х, когда ломалась политическая ситуация. Но сейчас, по словам Эмеше, некая австрийская фирма собирается вновь его добывать, обещая выполнять все природоохранные требования. Город славится своей фарфоровой мануфактурой, где все изделия расписывают вручную.
Музей Чонтвари – двухэтажный особняк с высокими и широкими окнами вверху, построенный в девятнадцатом веке, - расположен на улице Януса Паннониуса, епископа Печа, средневекового венгерского поэта, писавшего на латыни. Здание находится во владении здешнего епископата. Галерея его снимает, а местная муниципальная власть обеспечивает функционирование, оплачивая всю коммуналку и прочие расходы по содержанию. На первом этаже долгое время располагался ресторан. В 2008 году его закрыли, так как сигаретный дым поднимался наверх и мог нанести вред картинам. Во владении Венгерской национальной галереи находится 127 полотен Чонтвари, включая те, что в музее Печа. Здесь – постоянная экспозиция. Картины не меняются, не находятся в собственности этого музея. На выставки их редко увозят: это сложная задача, требующая многих формальностей, страхования и тому подобных бюрократических, но необходимых процедур, а картины ценные. Ещё примерно 25 полотен – в частных коллекциях.
Когда Чонтвари умер, его сестра хотела продать картины. Художественное их достоинство мало её интересовало. Она считала, что тут использовался ценный холст, и он-то именно чего-то да стоит. Их случайно увидел архитектор Гедеон Герлоци. Он только что закончил учёбу и искал, где бы снять жилье. Идёт по улице, видит объявление. Это был дом, где располагалась мастерская Чонтвари. Внутри была приставлена к стене какая-то картина. Когда Герлоци проходил мимо, она упала. То был «Одинокий кедр», потрясший случайного посетителя. День распродажи уже назначили на завтра. Герлоци скупил все картины и затем положил жизнь, чтобы сохранить их.
Час славы художника ещё не пробил. Многие годы картины пришлось держать в сундуке в свернутом виде. Затем Герлоци разместил самые большие полотна в залах Школы изящных искусств, где преподавал. В 1949 году они приняли участие в выставках в Париже и Брюсселе. А потом всё вновь вернулось на круги своя. До тех пор, пока картины не были переданы Золтану Фюлёпу, который уже в начале 1970-х планировал открыть в Пече музей Чонтвари с постоянной экспозицией. Что-то к тому времени находилось в руках частных коллекционеров, что-то попало в другие музейные собрания, в том числе Национальную галерею. Герлоци умер спустя два года после открытия музея, в 1975-м. Он выстроил несколько зданий в Будапеште, скажем так, не маленьких. Но в историю искусства вошёл прежде всего как человек, спасший вершинное наследие Чонтвари.
Собирать картины было трудно. Когда музей только-только открылся, в нём хранилось лишь восемь полотен и несколько ранних рисунков углем и карандашом. Но коллекция увеличивалась. История некоторых картин – просто детектив. Человек, купивший аптеку Чонтвари, обнаружил там несколько оставленных рисунков и завершённых работ и всё это убрал на чердак, чтобы не мешались. Спустя некоторое время они обнаружились в Берлине. Тот, кто привёз их туда, забыл в автобусе десять холстов, свёрнутых в рулон. К счастью, нашедший откликнулся на расклеенные по городу объявления и вернул пропажу. Многое исчезло бесследно во время Второй мировой войны, было утеряно в постоянных перевозках. После войны поиск возобновился. Музеем были приобретены другие картины.
Входим в музей. Широкая лестница ведёт вверх. Первый зал, небольшая комната, посвящен работам, написанным до солнечного озарения или сразу после. Их совсем немного. Рисунки Чонтвари делал углем, позже на их основе писал небольшие картины: птицы, животные. В следующем зале экспонируются мюнхенские работы 1894 года. Это портреты, которые не укладываются в рамки его основного творчества. Их специально поместили отдельно. Чонтвари всегда представлялся каким-то наивным художником. Но здесь видно, что он обладал профессиональной техникой, уверенной рукой. Портреты натурщиков очень точны. В каждом он старался отобразить какие-то скрытые душевные переживания: печаль, задумчивость, ожидание, волнение. Всего здесь одиннадцать работ.
– Вот висит портрет, похожий на портрет Льва Толстого, – обращает мое внимание Эмеше и делится впечатлениями. – Когда смотришь на эти лица, возникает странное ощущение, ведь многие последующие произведения Чонтвари – жизнеутверждающие, яркие, он использует краски солнца, а в этих портретах, всех без исключения – ощущение грусти, безысходности. Все эти люди замкнуты в себе. Почему-то он целенаправленно выбирал образы пожилых, грустных людей. Если есть молодые, так тоже со скорбными лицами. Вот портрет известного натурщика Вертмюллера. Когда работа была закончена, он воскликнул: «Я позирую почти семнадцать лет, но так нарисовать меня ещё никому не удавалось!»
Этот зал показывает, что Чонтвари действительно умел рисовать. Он не по прихоти скульптора держит кисть в левой руке. Он был левшой. В то время уже поговаривали о том, что у них лучше работает левое полушарие, продолжает Эмеше. Художник этим очень гордился и считал знамением свыше, лишним подтверждением, что он родился необычным человеком, с особым даром. В «мюнхенском зале» висит портрет «Женщина, чистящая яблоко», единственная картина маслом, всё остальное здесь – уголь и карандаш. Чонтвари снимал у нее квартиру. Пожилая женщина, низко опустив седую голову, смотрит на тарелку с пятью яблоками, лежащую на коленях. На ней синий фартук, сверху темный, как и всё, во что она одета, а на коленях, куда падает яркий луч, светло-голубой, едва ли не белый. Правая рука с ножом у груди, а левой она собирается взять яблоко. Все они свежие, живые, яркие. Кажется, не к ним собралась она притронуться, а к собственной юности…
Из Мюнхена, из других поездок Чонтвари привозил картины свёрнутыми в рулон, и краска, положенная толстым слоем, трескалась. Всё пришлось реставрировать. Он очень много ездил. Искал свой солнечный город, подчиняясь Истине, провозгласившей его художником и пророком. Его интересовали Хорватия, Босния, Герцеговина, Иордания, Северная Африка, Ливан, Греция. Тема смены культур и поколений. На его картинах часто изображён древний, умерший город, на руинах которого возникает новый – так весенняя трава рвётся из земли на месте жухлой, прошлогодней...
Мы в очередном зале, где работы уже не ученического, но раннего периода, написанные в путешествиях по Италии, Далмации в 1896–1902 годы, другим краям. Эмеше подводит к картине с городской набережной: ряд домов, запряженная в повозку лошадка и море с двумя лодчонками, набегающее широкой волной на освещенный ярким солнцем город, почти черное на первом плане у берегов. Это «Кастелламаре-ди-Стабиа». Так называется область в Италии и город недалеко от Неаполя, возникший на месте древних Стабий, уничтоженных в 79 году извержением Везувия вместе с Помпеями и Геркуланумом.
– Здесь самые характерные для Чонтвари цвета: бирюзовый, жёлтый. И реальность, и какая-то недосказанность... В последнее время некоторые исследователи утверждают, что невозможно преодолеть такие маршруты за то время, которое указывает Чонтвари в своих записках. Подозревают, что какие-то места он сам не видел, а рисовал, допустим, по фотографиям. Они уже были довольно точными. На картинах Чонтвари обязательно должны присутствовать вода, огонь, земля. И обратите внимание: на одной стороне здесь – совершенно спокойная улица, люди занимаются своими делами, жизнь течёт своим обычным чередом, но в другой её части – надвигающаяся буря, дымящий вулкан вдали. Психологи отмечают эту двойственность художника и говорят о зачатках скрытого психического заболевания.
Чонтвари часто бывал в Сербии, Македонии, ему нравились пустынные места, скалы, суровые, молчаливые мужчины. Сам же он был хрупким, суетливым, торопливым, и, видимо, поэтому его притягивала этакая хмурая замкнутость. «Римский мост в Мостаре» написан в Сербии (ныне Босния и Герцеговина). И на этой картине та же надвигающаяся тёмная неизвестность, как будто грозящая из-за скалы, озарённой с одного края красным цветом, точно отблеском пожара. Кроме того тут отображено близкое соседство, если не смешение воедино, двух культур: слева католическая часть поселка, справа – мусульманская, обозначенная минаретами. Обе части города разделены рекой, через которую построен старый каменный мост. То же столкновение культур и на соседней картине «Весна в Мостаре». Несколько женщин трудятся в поле. По краям, где оно вскопано и тянется широкой коричневой полосой, сидят на земле птицы. Деревья в белом цвету, как в фате. Над двух- и трехэтажными домиками высятся минареты, дальше, над крышами стоит христианская церковь, а за ней – высокая гора.
– Мы переходим к картине «Гроза в Хартобади». Здесь он изобразил характерные на его взгляд атрибуты венгерской жизни, – продолжает Эмеше. – Вот стадо, это известная венгерская порода – серая корова. Они есть только в Венгрии и похожи на буйвола. Вот особая венгерская овчарка. Там – пастухи. Чонтвари изобразил то, с чем ассоциируется Венгрия в народном сознании. Хартобадьскую степь рисовали много. Это сложно. Она однородного серо-жёлтого цвета. Чонтвари стал играть с красками, ему удалось создать яркую картину. Горы здесь нет, но вдали, над горизонтом – туча, похожая на гору. И люди на лошадях, будто в зареве солнца, ещё не закрытого грозой, скачут вперёд, к зрителю, точно с вестью об опасности, по мосту, отражающемуся в реке.
В экспозиции печского музея есть картина, где изображена война. Название переводится как «Вылазка» или «Атака Зриньи». На всех других у Чонтвари – мир. Миклош Зриньи – венгерский и хорватский полководец XVI века. Турецкий султан Сулейман I Великолепный шёл с войсками на Вену и был задержан у крепости Сигетвар. В то время ему было 72 года, полноценно управлять армией он не мог, осадой руководил один из его визирей. Султан умер естественной смертью накануне решающего сражения в своём шатре, где ежедневно получал отчёты о боях. 7 сентября 1566 года турки бросили на крепость все силы. Им удалось зажечь её. Зриньи переоделся в легкую шёлковую одежду. С оставшимся войском он ринулся в ряды врага и погиб от пуль. Помощь из Вены так и не подоспела, но османский поход был задержан.
– Это событие отображено на монументальных полотнах, – рассказывает Эмеше. – А здесь посмотрите: одинокая фигурка Зриньи, направившего пистолет на толпу турецких солдат. Ощущение такое, будто мальчишки в войнушку играют.
Зарево огня смешивается с бело-голубым, как платье невесты, небом – горит большой дом, у которого стоит человек в шляпе с белым пером и плаще. Он нацелил пистолет в бегущую на него толпу людей в белых чалмах. Все они с ружьями. Во дворе перед домом, как символ мира, колодец, куда опущена веревка огромного «журавля»...
Вернувшись домой, я скачал в интернете фильм Золтана Хусарика «Чонтвари». Конечно, в нем можно отыскать множество вольностей: то действие происходит в эпоху, когда жил и творил художник, то переносится в современность: Чонтвари едет в такси вместе с женой (а на самом деле он так и не создал семьи!), рассматривает рентгеновские снимки… Но многое, отражающее его духовный мир, его поиски, странствия и терзания, кажется, уловлено здесь верно.
Оценивая одну из своих картин, художник говорит: «Человек – существо разумное, но он создает что-то великое, когда не занимается расчётами, не предаётся размышлениям. Он должен вновь обрести детство, научиться восторгаться, как когда-то много лет назад. Тот, кому это удастся, будет думать и не думать одновременно. Его будет изумлять дождь, падающий с неба, или волны, пытающиеся догнать одна другую…» Да, и, кажется, именно к этому стремился Чонтвари. Эти слова не выдумка сценариста, они взяты из его записок, на которых, собственно, фильм и выстроен. Героическое батальное полотно – это уже расчёт. Канон. А он же пророк! Он имел полное право сказать нам: «Будьте, как дети».
В следующих залах картины более поздних лет, когда Чонтвари искал свой «большой сюжет». Среди них спасённый Герлоци «Баальбек». Входишь, он сразу, во всю стену. Семь с лишним на четыре метра. Одно из основных полотен художника, его «Город солнца». Глинобитные дома, плоские крыши. Первый их ряд – как стена. За ним другой ряд домов, третий. И все они тоже как одна непрерывная вереница. Черные квадратики окон. Дальше – развесистый кедр, высокая крепостная стена, руины, колонны, которые уж ничего не поддерживают, разве небо, потом идут горы и поля и горизонт: коричневая полоса земли сливается с лазурной бесконечностью, словно олицетворением духовной чистоты. Прошлое и настоящее сливаются здесь воедино. Жизнь – была, остались развалины, осталась память. Жизнь – есть, продолжается: куда-то на первом плане шагают ленивые верблюды цепочкой, идут люди. «Всему своё время, – возвещает «Баальбек», – и время всякой вещи под небом: время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное; время убивать, и время врачевать; время разбрасывать камни, и время собирать камни; время любить, и время ненавидеть…»
И здесь одна культура, одна эпоха бесконфликтно уживается с другой. Наверху римские колонны, остаток ушедшей цивилизации. В другой части картины – мусульманская мечеть. По логике, более ранние культурные «слои» следовало бы разместить внизу. Но у Чонтвари была своя хронология.
– Это тяжелое полотно, краска лежит толстым слоем, – поясняет Эмеше, – и поэтому, когда в записках Чонтвари говорится о быстрых переездах с места на место, некоторые исследователи ставят это под сомнение. Смущают даты, говорящие об их быстроте, а ведь нужно было и нарисовать картину, и потом её за собой таскать. В связи с названием проводят параллель с главным событием в жизни Чонтвари, с его прозрением о том, что он будет великим, что он будет солнцем в живописи. Трудно представить, что человек мог нарисовать такое, не видя своими глазами. Очевидно, всё же именно в Городе солнца он создал самое монументальное своё полотно.
1900-е годы отмечены подъёмом интереса к истории венгров: кто же они по своей природе, и возникло множество мнений, откуда они пришли. Чонтвари была близка теория о том, что венгры пришли не из-за Урала, а с Востока, откуда-то оттуда, где ныне Баальбек, из Ливана.
Соседняя картина, «Колодец девы Марии в Назарете», датируется 1908-м годом. Человек, выливающий воду из кувшина для ослика и коз, – сам художник. Рядом с ним юная женщина с младенцем, это дева Мария. Люди ставят на головы огромные кувшины и уходят с ними к домам, разбросанным по склону горы. Здесь нет солнца, но чувствуются и зной, и прохлада воды. Чонтвари попытался намекнуть на Рафаэля, заметила Эмеше. У итальянца встречаются изображения арки (да, «Греческая школа», например), здесь тоже над колодцем арка. И тоже – мадонна. Она ничем не отличается от прочих людей.
Этот источник был единственным в Назарете, и Мария наверняка бывала здесь с Сыном. Не так давно мне было нужно откомментировать одно место из статьи старообрядческого епископа Михаила (Семёнова) для собрания его сочинений: описывая поездку в Константинополь, он упоминал некоего Маркова. Это напрочь забытый русский путешественник и писатель Евгений Львович Марков, автор многих путевых очерков. Вернувшись в Россию, я подумал: не посмотреть ли его «Путешествие по Святой Земле», ведь он был здесь примерно лет на пятнадцать раньше Чонтвари, а это, считай, в одно и то же время. Нашёл во втором томе то место, где он описывает колодец Марии.
«Признаюсь искренно, ни одна из посещённых мною многочисленных католических святынь Назарета не произвела на меня всем своим золотом и всею своею живописью такого полного и живого впечатления, как один этот глубоко спрятанный в недрах скалы колодезь Пресвятой Девы с его неудобными тёмными лестницами и грубою железною кружкой на цепи.
Так и нарисовалась передо мною вся мирная однообразная жизнь глухого галилейского уголка с его интересами бедного трудового хозяйства, с его простыми, тихими радостями немудрствующей жизни».
Источник на картине Чонтвари, наоборот, кажется открытым, доступным, распахнутым. Ни скал, ни тёмных лестниц, как у Маркова. Несколько белых ступеней, по которым спускается гибкая фигура женщины с огромным кувшином на голове. С правого края холста – длинная верблюжья шея, голова животного украшена бахромой. Какой-то путник привёл его сюда. А рядом человек на лошади. Я не нахожу на картине железной кружки, но Марков видел то же, что и Чонтвари: «Смуглые черноглазые девы с высокими кувшинами на плечах сходят и всходят медленной чередою по вырубленным в скале ступенькам… Группы босоногих чернокудрых детишек играют у фонтана, созерцая в немом удивлении отдыхающий караван далёких чужестранных людей в неведомых одеждах, с диковинными товарами, прибывших неведомо откуда и уходящих неведомо куда. И среди этих дев, среди этих детей выделяется тихо двигающаяся в своих белых покрывалах прекрасная Мариам, целомудренная невеста Иосифа, и загадочно устремленный в пространство взор младенца Христа».
Разница с картиной только в том, что у художника одеяние Марии – темно-синее. И Марков ничего не говорит о «рафаэлевской» арке над источником. Её художник придумал.
Чонтвари достиг вершины творчества в 1905–1909 годах. Ему потребовалось не двадцать, скорее двадцать пять лет, чтобы добиться хоть какой-то известности, но разве эти пять лет что-то значат? В 1907 году он принял участие в большой Международной выставке в Париже, в 1908-м выставлялся в Галерее искусств в Будапеште и тогда же написал «Колодец Марии»… Во французской столице картины Чонтвари отметил один именитый американский искусствовед, сказавший, что они оставили позади всё, что до сих пор существовало в живописи. Ни комплимент, ни выставки не принесли, однако, признания.
В печском музее рядом с Назаретом, Иерусалимом, Баальбеком висит «Горный пейзаж в Татрах»: просто природа, без философских аллюзий, свойственных Чонтвари. Суровая, величественная. Такая, с которой страшно оставаться один на один: ты проклянешь эту красоту. В Национальной галерее в Будапеште есть похожая картина «Большой Тарпатак в Татрах». Чёрные скалы, будто огромные окаменевшие волны, поднятые морским штормом, и тут же залитый солнечным светом зелёный склон с неброскими цветами... Впрочем, с отсутствием философского содержания можно спорить. То не просто пейзаж, но взгляд в вечность, кажется. Глаза в глаза. От этих гор тоже «веет свежестью, веет веками»
«Одинокий кедр», один из самых знаменитых шедевров художника, здесь, в Пече.
– Чонтвари много писал о ливанских кедрах, – мы с Эмеше останавливаемся у картины. – Говорил, что если он стоит в лесу и вокруг много других деревьев, тем не менее, он всё равно одинок. Кедр никому не мешает и ни от кого не зависит. Чонтвари говорил, что таков и путь венгров: они живут в окружении других, но сами по себе, и развиваться должны сами. Он себя считал не только художником, но политиком, философом, психологом, проповедником. Во всех ипостасях. И был одинок, как кедр.
«Я, Тивадар Костка, во имя обновления мира отказался от своей юности, – читаю уже в Москве в альбоме слова художника, переводя с французского. – Когда я принял посвящение от невидимого духа, у меня было обеспеченное положение, я жил в достатке и удобстве. Но я покинул родину, потому что так было надо, и надо единственно ради того, чтобы видеть её на закате дней богатой и славной. Чтобы достичь сей цели, я много лет путешествовал по Европе, Африке и Азии, хотел найти предсказанную мне истину и претворить её в живописи. Почувствовав, что обладаю необходимым оружием, я в 1907 году направился в Париж и встал один на один с миллионами; один с плодами своего труда, которыми обязан Вседержителю. Я обратил в прах тщеславие всего мира, в один день принудил Париж капитулировать и превзошёл всех, но десять миллионов человек – не уничтожал, я только воззвал к их рассудку, не делая себе рекламы, ибо не заботился о прессе, принадлежащей торгашам и крохоборам, я удалился в высокогорья Ливана, чтобы рисовать там кедры».
Дерево высится на каменистом обрыве, цепляясь всеми корнями за жизнь. Вдали – спокойная гладь моря. Облака над нею разбросаны клочьями, то розовые, то красные, то жёлтые, то белые. Небо разорвано. В нём тревога. А кедр стоит, колышет ветвями. Он спокоен и уверен в себе. Он живой. Между тем один из крупных его суков обломан бурей. Это судьба: несмотря ни на что, надо жить, надо стоять, надо терять…
В Пече нет другой знаменитой картины – «Паломничество к ливанским кедрам». Здесь вокруг огромных деревьев с раскидистой кроной, похожей на крышу дома, в хороводе цепочкой идут, словно в танце, люди в белых одеждах, несоизмеримо маленькие по сравнению с деревом. Чуть поодаль несколько всадников, другие паломники. Огромное синее небо и цепь гор. Кедр и островерхий шатёр его листвы – словно прообраз того единого дома, в котором некогда появилось на свет человечество, сделало первые робкие шаги и разбрелось потом кто куда, забыв об общем крове, о родстве, о мире между собой. Удивительно светлая картина, радостная и грустная, как мысль о детстве, ушедшем невозвратимо. О детстве? О прошлом? А может, о будущем? Это символ Вселенной, где все, как у этого кедра, соберутся вокруг единого Божества.
Чонтвари был убеждён, что подлинное искусство и, в частности, его живопись, конечно, возникает только в соприкосновении устремлений человеческой души с высшей созидательной силой, так же как искра, высекаемая о кремень. Он всерьёз интересовался Иерусалимом, тайной пророчеств, прозвучавших на этой и об этой земле. Ведь и себя он считал в какой-то степени пророком. «Вид на Мёртвое море и на Храмовую гору» – ещё одно большое полотно, светлое, весёлое. Это панорама города: красновато-коричневые крыши, стены из кирпича песчаного цвета, пирамидальные тополя, пальмы, христианский храм с крестом, за ним – минарет, чуть поодаль ещё один купол со шпилем и полумесяцем, как бы лежащим «на спине», а сверху за оба его конца зацепился второй полумесяц, и вместе они образуют поваленную на бок букву «О». Опять разные культуры, разные религии. Камень, камень и камень. И за ним синяя полоса моря. Стихия человеческая сталкивается с нерукотворной стихией, живущей своим законом.
В Пече хранится и другая большая «иерусалимская» картина – «У стены плача», почти три на два метра. Люди столпились, сгрудились в кучу, но каждый со своим характером: мать с голым ребенком на руках, старики с белыми бородами, женщина с огромным, как молоток, ключом на поясе (видно, есть, что беречь) протягивает, как нищенка, ладонь, ещё одна попрошайка – калека-горбунья с клюкой, женщины, дети… Кто-то смотрит хитро, кто-то осторожно, кто-то испуганно и у некоторых страх – почти на уровне чего-то патологического. Кто-то пришёл молиться, кто-то попрошайничать… За очень короткое время Чонтвари создал несколько монументальных полотен, на которых изображены разные части света. Всё же, думаю я, он был в тех местах, которые рисовал. Во-первых, это исходит из его творческой философии, представлений о подлинном таланте, и, во-вторых, в своих записках он попросту мог путаться в датах и событиях, тем более, когда писал после 1909 года, в период обострения психической болезни.
У Маркова вскользь описана Стена плача. Зато есть общее описание города.
«Не думаю, чтобы Иерусалим средних веков и даже Ветхого завета особенно разнился от теперешнего, – писал русский путешественник. – Та же неприступность и неприютность тяжёлых каменных ящиков без окон и без дверей, называемых здесь домами, скорее похожих на башни и блокгаузы, те же каменные и глиняные купольчики и плоские крыши наверху, те же вонючие вьющиеся улицы, в которых десять человек могут остановить целое войско. И, конечно, пёстрая разноплёменная, разноязычная толпа в самых невиданных и живописных одеждах, и, конечно, непрерывающаяся толкотня ослов, лошадей, верблюдов, везде оглушающий говор, крики, шум… Подумаешь, что это простой уголок каирского базара, и совсем забудешь о том, где ты в действительности и куда теперь идёшь… Арабская крикливая суета подавила здесь собою все другие обычаи и стёрла всякий библейский и евангельский характер с улиц Давидова города». Чонтвари видел то же, те же ящики, те же улицы-змеи. А рисовал другое.
Я останавливаюсь возле небольшой картины «Развалины храма Зевса в Афинах». Монументальные колонны, среди которых в беспорядке рассыпались городские дома, как забытый квадратный горох, сизые голые вечные горы, пирамидальные тополя, в небе яркое, круглое пятно луны, будто печать. И прошлое, и настоящее, всё рядом. Соседний «Учитель в Марокко» – портрет дервиша. В правой руке палка, в левой книга. Художнику представлялось, что эти учителя всё знали и всё умели, и он стремился быть таким же. Аскетичным и убежденным в призвании свыше донести свою правду до всего человечества. Дервиш ведь тоже пророк. И ребёнок одновременно. По крайней мере, на этом портрете. Старик с глазами ребёнка…
В последнем зале музея вывешены наброски картин, сделанные после 1909 года, когда Чонтвари уже ничего нового не написал, вернее, пытался, но так и не довел ни одной работы до конца, а занимался реставрацией прежних полотен, так как они часто перевозились и страдали. Он всё это время мечтал о большой выставке в Венгрии, после которой его, наконец, оценят и признают на родине. Наброски в основном написаны углем. Справа от входа портрет Франца-Иосифа. Чонтвари был его большим поклонником и сторонником монархии. Император сидит и что-то пишет за рабочим столом.
В этом же зале находится известная картина «Конная прогулка у моря», написанная красками. В 1958 году она удостоилась главного приза на выставке «50 лет современного искусства» в Брюсселе.
Чонтвари не мыслил настоящее в отрыве от прошлого, и раздвоенность бытия, эта особенность его мировосприятия, если и связанная с болезнью психики, то отчасти, – определила суть многих его картин. Покой и буря, свет и мрак, ислам и христианство, руины и современный город – всё это сосуществует вместе и друг другу не мешает. Человек погружён в мир противоположностей.
Да, так...
Люди на полотнах Чонтвари, хотя бы у его Стены плача, кажутся растерянными перед вечностью, они испугались, им нужно пророчество о будущем – живая вода, колодец Марии.
В каталоге Иностранки я нашёл исследование, посвященное «патологическим мотивам в творчестве Чонтвари». Сто с лишним страниц на венгерском. Спящий Везувий близ Кастелламаре в предгрозовую погоду вселяет предощущение опасности, но тот всеобщий закон, пусть отрицаемый кем-то напрочь, пусть принимаемый, но существующий независимо от воли и желаний, от нашего отрицания, неверия или веры, закон, по которому должно дать человеку ответ по делам своим в день Суда – не его ли олицетворяет эта природная стихия, не перед ним ли ты вздрагиваешь у картины в тревоге? Как ты жил? Быть может, в том и задача подлинного гения, чтобы пробуждать этот вопрос. Но если ради этого надо пойти на «саморазрушение» и «насилие» – да здравствует насилие! Ведь ежели художник призван глаголом (и кистью) «жечь сердца людей», то, значит, призван, разрушая, и создавать, и не дано другого. Всё зависит от того, какие неземные силы стоят за его даром, откуда он исходит…
Мы выходим под печское солнце. Эмеше протягивает мне руку:
– До свиданья.
Бронзовый Чонтвари провожает нас, погруженный в своё творение. Машина трогается.
– Что значит фамилия «Чонтвари»? – спрашиваю я у Лидии.
– «Чонт» – «кость». А дальше… «Варош» – город. Но сочетание странное.
– Выходит, он славянскую фамилию просто перевел на венгерский...
Машина выбирается из раскаленного Печа. В отличие от дороги из Будапешта на Вену у нас не встретится на пути ни одной ветряной мельницы.